bannerbanner
Последний остров
Последний остров

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Возле канализационного колодца Ганс застал не двух румынских солдат, как всегда, а лишь одного.

– Плохи дела, значит… – заворчал Ганс себе под нос, подходя к часовому. – Что же будет? Наверное, не зря шепчутся на кухне о большом наступлении русских. А здесь вот и солдат уже не хватает. Плохие дела…

Он присел у колодца и достал портсигар. Так он делал всегда, угощая попрошаек-румын дорогими сигаретами, чтобы один из них помог Гансу тащить второй термос по канализационной трубе. А сейчас стоял один часовой, совсем незнакомый, в короткой не по росту шинели. Часовой тихонько наигрывал что-то на губной гармошке.

Ганс нерешительно открыл портсигар. Угощать этого румына не было смысла – все равно он пост не оставит, и придется Гансу сегодня тащить два термоса по дурацкой вонючей трубе. Но руки уже сами протянули портсигар.

– Закуривай. Настоящие французские.

Часовой взял сигарету, повертел ее в пальцах и прикурил от услужливо поднесенной Гансом зажигалки. Часовой был совсем молод. Ганс успел заметить прищуренные хитрые глаза, нос с горбинкой и тяжеловатый подбородок. «Симпатичный румын, – подумал Ганс, – до войны, наверное, музыкантом был или студентом».

Ганс оттащил чугунную плиту и спустился по лесенке вниз. Часовой подал ему термоса. В это время от Волги ударили из пулеметов. Наверное, русские собирались идти в атаку или, наоборот, встревожились чем-то. Часовой быстро юркнул вслед за Гансом в колодец и сдвинул над собой чугунную плиту.

– И ты боишься смерти? – усмехнулся Ганс. – Все ее боятся. Часовой, зябко потирая руки, торопливо докуривал сигаретку.

– Холодно? – спросил Ганс, освещая фонариком заиндевелые стены. – Конечно, холодно. В такой шинели ты через час до костей промерзнешь. Давай-ка лучше помоги Гансу, – и он протянул часовому один термос. – Никто сейчас посты не проверяет. До смены успеем.

Тот согласно кивнул головой, повесил на грудь автомат и взял термос. Еще Гансу показалось, что румын загадочно улыбнулся и кивнул на промерзлую черноту узкой трубы, мол, давай, поторапливайся.

– Хоть ты и румын, а вроде ничего парень, – обрадовался Ганс. – Пошли.

Он освещал впереди себя фонариком и, скрючившись в три погибели, лез по трубе. Румынский часовой – за ним.

Труба, казалось, никогда не закончится. Но вот стало чуть просторнее. Через десяток метров Ганс постучал в массивную стальную дверь. Сначала открылся маленький глазок, потом дверь заскрипела и отодвинулась.

Под низким бетонированным куполом тускло горела маленькая электрическая лампочка.

Немцы сразу засуетились, выхватили у часового и Ганса термосы. Весело гогоча, они уселись за стол. Было их пятеро.

Ганс развязал на шее грязное вафельное полотенце, снял каску с подшлемником, что-то ответил толстому ефрейтору, показывая на своего помощника, и присел возле круглой чугунной печки отогревать руки. А часовой, неожиданно для хозяев бункера, щелкнул затвором, и длинная автоматная очередь гулко зарокотала под низкими сводами.

Пулеметчики вразвал повалились на бетонированный пол.

Ганс в страхе вытаращил глаза, раскрыл рот, чтобы закричать, но крик застрял в горле, а руки сами поднялись вверх.

– Вот и все. А Кирилл Яковлевич сомневался, – сказал Ермаков, поворачиваясь к Гансу. – Ну, чего глаза вытаращил? Охота, поди, жить-то?

Ганс икнул, продолжая стоять на корточках у печки с поднятыми руками.

– Ладно, хрен с тобой, живи пока, – Ермаков положил на стол автомат и скинул шинель.

Потрясенный Ганс увидел, что перед ним самый настоящий советский офицер. Он снова икнул и, не удержавшись на полусогнутых ногах, привалился к стене.

– Что, фриц, коленки задрожали?

– Их бин Ганс. Ганс…

– Фриц, Ганс… Какая разница?! А ну поднимайся! Все вы – фашисты.

– Найн, найн, – испуганно залепетал немец. – Ихь нихт фашистен. Ихь бин арбайтен[1].

Ермаков поднял за ворот шинели Ганса на ноги. Не успел немец сообразить, чего от него хотят, как с него была сдернута шинель, выдернут из пояса брючный ремень и скручены за спиной руки.

– Ну, раз ты просто Ганс и не фашист, то садись вот здесь и не митингуй.

Ермаков бросил в угол пустой ящик и усадил на него Ганса.

– Как не крути, а все ж помог мне. Потому грешно тебя в расход пускать. Ферштейн?

– Нихт ферштейн.

– Дам по башке прикладом, так сразу заферштеешь. Сиди пока, а я займусь вашим хозяйством.

Он открыл настежь тяжелую стальную дверь и перетаскал в трубу мертвых пулеметчиков, потом внимательно осмотрел дверь, постучал по ней, довольно хмыкнул.

– Нда-а… Гранатой ее не возьмешь, а пушку по трубе не протащишь. Выдержим осаду, а, Ганс? – он закрыл дверь, проверил запоры.

– Все, Ганс. Отступать теперь некуда. Будем воевать.

Он подошел к каждой из трех амбразур и внимательно осмотрел пулеметы. Потом стащил к одному из них побольше заряженных лент, под ноги кинул металлический ящик, чтобы удобнее стоять у амбразуры, которая выходила на немецкую линию траншей.

Ганс, как завороженный кролик, наблюдал за приготовлениями русского офицера. Почти за год войны в Сталинграде он ни разу не видел русских. Даже пленных. Слышал о них разное: и правду, и небылицы. Слышал еще до войны. Потом удивлялся вестям с Восточного фронта, когда служил в Париже. Удивлялся стойкости сталинградцев в их ужасной зиме. И вот теперь лицом к лицу встретился с живым человеком, которому не страшен ни мороз, ни черт, ни сама война. Гансу трудно понять: или этот русский сумасшедший, или настоящий солдат. Вот-вот займется рассвет, и предстоит очередная драка, как она начиналась каждое утро вот уже который месяц кряду. Будут атаки и контратаки. А они здесь, в бункере, посредине ничейной полосы, и еще не известно, кто первым к ним будет пробиваться. Назад хода нет, а вперед – только через амбразуры, но они слишком узки, через них отсюда не выберешься. На что он надеется? Во что верит? И откуда у него такая хозяйская уверенность? Может быть, к защитникам Сталинграда подошли свежие силы и сегодня они пойдут в наступление?

На кухне Ганс слышал, что русские пленных не расстреливают. И этот офицер не стал же просто так расстреливать безоружного Ганса. Хорошо бы дожить до конца войны, хоть и в плену, а потом вернуться домой и встретить выросшего без отца сына.

Ганс немного успокоился. Этот молодой командир не такой уж и страшный. Ходит по доту спокойно, не суетится, да еще чему-то улыбается. И глаза не звериные, как часто расписывали Гансу однополчане. Нормальный человек и даже красиво сложен, а походка пружинистая, как у спортсменов или артистов. По всему видать, не злой человек. А то, что он, не моргнув глазом, убил пулеметчиков, так ведь война. И он на своей земле. Еще не известно, как бы вел себя Ганс на Эльбе, если бы туда пришли захватчики. Тоже, наверное, стрелял бы…

В шесть часов началась артиллерийская дуэль, и первыми пошли в атаку немцы.

Ермаков припал к пулемету.

В сером утреннем тумане замаячили на белом снегу неровные цепи наступающих.

– Ганс! Ком хир! Стой вот здесь, кашевар, подле меня и смотри, а то еще забунтуешь в тылу.

Нетке повиновался жесту и стал рядом с русским командиром возле пулемета. В четком прямоугольнике амбразуры он сразу увидел своих и отшатнулся.

– Цурюк![2] – коротко бросил лейтенант.

Ганс вздрогнул, заметив, как на скулах лейтенанта дернулись желваки. Э, с ним шутки плохи, совсем перепугался Ганс. Он действительно глазом не моргнет, пристрелит. Как тех пятерых пулеметчиков.

До наступающих осталось не больше тридцати метров. Уже видны чуть белесые от инея короткие автоматы, белые маски лиц, и даже слышно тяжелое с хрипом дыхание.

И тут, совсем рядом и неожиданно для немцев, хлестко ударила огненная трасса тяжелого станкового пулемета.

Сколько раз за полтора года войны Федор наблюдал одну и ту же непонятную для него картину: почти всегда при встречном огне немцы или прятались за укрытия или убегали, подставляя спины. Даже убитые падали, откидываясь назад. И сейчас гитлеровцы остановились, потоптались на месте и побежали обратно. Но до траншей многие так и не добрались. На снегу остались десятки трупов.

Пулемет умолк.

– Ну как? – спросил Ермаков, поворачиваясь к своему пленному. – Нормальный арбайтен, а?

Ганс был поражен шальным блеском отчаянных глаз лейтенанта. Он сделал глотательное движение, пересохшими и побелевшими губами тихо прошептал:

– Арбайтен ист гут…[3]

Действительно, такой работы ему еще не приходилось видеть. Он видел убитых, видел смертельно раненных, видел просто замерзших, но как здоровые, живые солдаты прямо у тебя на глазах мгновенно превращаются в трупы видел только дважды. И оба раза за одно сегодняшнее утро. Да, это не кухонные разговоры…

Запищал зуммер. Ермаков снял трубку полевого телефона и услышал лающий немецкий голос. Оборвал его насмешливо:

– Хватит гавкать. Говори по-человечески.

В трубке сразу стихло, потом донесся удивленный и ломаный вопрос по-русски:

– Кто ви есть, откуда?

– Лейтенант Ермаков. Из Сибири. Еще вопросы будут?

– Как ви забрайть наш пулемет?

– Военная тайна.

– Можете сдавайся плен.

– А комбинацию из трех пальцев не хочешь?

В телефонной трубке щелкнуло. Через несколько минут завыли мины, и дот загудел от близких разрывов.

– Айн, цвай, драй… нойн, ценн… – считал Ганс разрывы, испуганно глядя в потолок. Но мины рвались наверху, не причиняя никакого вреда.

После минометной обработки пошла пехота. Только теперь уже не прямо под огонь пулемета, а обходя дот слева и справа.

Лейтенант ждал немцев.

Вот цепь наступающих дошла до половины ничейной полосы, и теперь можно по ним бить с фланга. Но Ермаков подождал еще и, когда из наших окопов заговорили пулеметы, тоже открыл огонь.

Выпустив две длинные очереди, перебежал ко второму пулемету, но не успел нажать на гашетку, как у самой амбразуры разорвалась граната.

Землей брызнуло по глазам, а по левой руке словно оглоблей долбанули.

– Сто чертей вам в глотку… – Ермаков стиснул зубы, заставил себя открыть огонь из этого пулемета. Подошедшие почти вплотную фашисты были скошены длинной очередью.

Ганс видел, что русский лейтенант серьезно ранен. Его левое плечо все потемнело от крови. И Ганс Нетке, всю войну думающий о супе да о жарком из свинины, поймал себя на том, что сейчас он думает совсем о другом. Думает о ходе боя. Не удержать раненому офицеру круговой обороны в одиночку. Окружат дот и… Что же будет? Русского убьют или возьмут в плен. А Ганса? Нет, Ганс не хочет обратно к своим. Не хочет больше войны. С него хватит. Лучше плен у русских, чем смерть у своих. А они уже вот, совсем близко. Что же там замешкался лейтенант, через минуту окружат дот и…

– Ахтунг, ахтунг! – испуганно крикнул от первого пулемета Ганс.

Ермаков метнулся к нему, выпустил несколько очередей, сменил ленту в пулемете. И, быстро развязав Гансу руки, подтолкнул его к амбразуре.

– Стреляй, Ганс! Стреляй, сукин сын, если жить охота…

Кажется, его заставляют стрелять? Нет, нет, только не это. Он не может. Да он просто не умеет стрелять из пулемета.

А Ермаков снова вел огонь от второй амбразуры и кричал оттуда Гансу:

– Стреляй, гад! Стреляй, говорю тебе в последний раз!

Ганс крутил головой, следя за раненым офицером, который метался от одного пулемета к другому. Повара начала бить дрожь.

Ермаков быстро вставил в магазин пулемета новую ленту, схватил со стола здоровой рукой автомат и замахнулся им на Ганса.

– Стреляй, фашистский ублюдок, или я раскрою твою пустую башку…

Да пусть простит его Всевышний, Ганс подойдет к пулемету. Первый раз за пять лет войны попробует стрелять. И не по врагам, а по своим.

Ганс закрыл глаза и послал очередь, потом еще одну. А когда открыл глаза, то увидел, что перед амбразурой падали на снег солдаты, срубленные его пулеметными очередями.

Увидел это и лейтенант Ермаков. Он кинулся к своему пулемету. И ожил пулемет. А левая рука уже плохо слушалась, рукав набряк от крови.

Не выдержав встречного огня из окопов и флангового из своего дота, немцы стали медленно отходить сначала одиночками, потом группами.

Сразу же заговорили наши минометы и полковая артиллерия, обрабатывая передние траншеи немцев. Значит, минут через десять батальон Сыромятина пойдет в атаку.

– Ну вот и ладно… – перевел дыхание лейтенант, опускаясь на табурет у стола. – Теперь Кириллу Яковлевичу полегче будет работенку справлять…

Весь бой длился минут пятнадцать – двадцать. А может, и того меньше. Но для Ганса Нетке он показался целой вечностью. Ганс все еще держал руки на гашетке пулемета и не верил в случившееся. До сознания медленно доходил смысл происходящего. Оказывается, война – это не просто когда стреляют и убивают, а когда НАДО стрелять и убивать. Русский офицер у себя дома, и ему очень надо стрелять и убивать, чтобы Гансы и Фрицы оставили его землю в покое, убрались в свой фатерланд. А не уберутся, значит, останутся лежать на этом колючем снегу, как лежат уже многие.

– Ганс, ты живой? Ком хир! – позвал лейтенант.

Ганс осторожно разжал побелевшие пальцы и повернулся на голос. Удивительно, лейтенант снова был спокоен и совсем не страшный. Он хитровато поглядывал на Ганса, и его пересохшие губы чуть заметно кривились в улыбке. Только в глазах все еще не остыл шальной ветер. И Гансу захотелось сказать хорошее слово этому храброму офицеру.

– Зоветски зольдат – гут зольдат.

– Чего ты лопочешь?

– Гитлер хат швер гефальт[4].

– Без тебя знаю, что гад ваш Гитлер, – сказал Ермаков, стягивая через голову гимнастерку и заворачивая рукав окровавленной рубашки. Рана была выше локтя и сильно кровоточила.

– А ну, кашевар, подсоби мне еще маленько.

Ганс засуетился. Вообще-то он никогда раньше не был суетливым человеком, и когда работал до войны стрелочником, и последние пять лет на полковой кухне. Все он делал основательно, не торопясь. А вот сталинградская зима его доконала, да и встреча с русским офицером чего-то да значила. Ганс достал из аккуратно вмонтированного в стену шкафчика индивидуальные пакеты и старательно перебинтовал руку лейтенанта. Потом открыл термос и налил в крышку еще теплого суррогатного кофе.

Ермаков глотнул неприятный напиток и сплюнул на пол.

– Тьфу, гадость! И как вы ее трескаете?

Однако пить страшно хотелось и он с отвращением допил эту вонючую бурду. Жестами приказал Гансу, чтобы и он подкрепился, а сам обошел все три амбразуры. У той, что выходила на правобережье Волги, задержался.

По всему скверу, изрытому минами и снарядами, не ожидая конца артобстрела, переползая от воронки к воронке и маскируясь заснежными холмиками, к доту приближались свои. Вот-вот закончится артподготовка, и батальон поднимется в атаку. Раньше на пути у бойцов Сыромятина стояла эта бетонная черепаха, сегодня Ермаков заткнул ее изрыгающую свинец глотку. Путь к мастерским открыт…

В это самое время один из недобитых гитлеровцев подполз к доту и швырнул в амбразуру одну за другой две гранаты. Первая упала на стол перед Гансом. Он машинально ухватился за длинную ручку, но, поняв в страхе, что это граната, выкинул ее обратно в амбразуру.

Снаружи тут же раздался несильный хлопок и человеческий вскрик, лопнувший как струна на полуслове.

И сразу же разорвалась вторая граната, но уже в доте, у ног лейтенанта. Он не услышал взрыва, только боль в левой руке уменьшилась, перед глазами поплыли, закружились цветные фонтаны, а ноги мгновенно стали чужими, как будто и не было их вовсе. Ермаков вскинул руки, чтобы удержаться, чтобы устоять, и не смог. Теряя собственный вес, он медленно осел на пол.

Эшелон, составленный из теплушек и телячьих вагонов, тащился горами Урала, долго простаивал на полустанках, пропуская стремительные встречные поезда.

Но вот наконец миновали символический столб с надписью «ЕВРОПА – АЗИЯ».

В одном из телячьих вагонов ехали пленные немцы, в основном те, которые были окружены зимой на берегах Волги под Сталинградом.

Ганс Нетке и его сосед по вагону Фриц Топельберг вместе проводили взглядом пограничный полосатый столб, как бы разделяющий континенты.

– Азия, – удивленно сказал Ганс Нетке.

Фриц Топельберг зябко передернул плечами, посмотрел вперед, уронил обреченно и зло:

– Сибирь…

Глава 7

Возвращение Федора Ермакова

После госпиталя Федору Ермакову вручили медаль «За боевые заслуги», признали годным к нестроевой и назначили дальнейшее прохождение службы в райвоенкомате, с которого он призывался на фронт.

С детства уже судьба то радовала Федю Ермакова, то обижала сразу за семерых. Отца он так и не знал. Мать бросила его на двоюродную тетку, а сама укатила с кем-то на восток. Тетка оказалась доброй и щедрой на ласку. Она помогла Феде закончить школу, заставила поступить в техникум. А потом вдруг померла, оставив племяннику в наследство добрую память о себе, корову с телком, десяток кур и рубленный из сосен домишко. Федор отдал корову и телка в колхоз, куры пошли на помин души, а в доме стал жить. Чтобы самому кормиться, перевелся на заочное отделение и устроился в колхозе пасти лошадей.

Парень он был неприметный, на гулянках появлялся редко, все больше пропадал в поле возле лошадей. Ему как раз исполнилось восемнадцать, когда началась война. Уходя на фронт, он заколотил досками окна дома, дверь не стал запирать на замок, а накинул петельку и заткнул прутиком. Потом заглянул в колхозную конюшню, задал последний раз по мере овса лошадям-работягам и с легким сердцем пошел воевать вместе со всеми нечаевскими мужиками.

Привычный ко всяким заботам, он легко сменил пиджак на гимнастерку, а приятную сердцу крестьянскую работу – на армейскую службу. После краткосрочных курсов его назначили командиром взвода полковой разведки. Ранения поначалу случались легкие. Приводимые со стороны «языки» оказывались очень даже ценными для командования, и на груди лейтенанта прибывало орденов да медалей.

Но из последнего боя на ничейной полосе принесли разведчики своего командира с перебитыми ногами. А потом, после медицинской комиссии, когда неумолимые врачи поставили точку в его биографии разведчика и признали годным только к нестроевой службе, судьба снова улыбнулась ему. По прибытии в райвоенкомат его сразу назначили комендантом лагеря военнопленных, а это всего-навсего километрах в семи от его родной Нечаевки.

Так вот и вышло, что из восьмидесяти пяти нечаевских мужиков Федор Ермаков вернулся вторым после Парфена Тунгусова.

Сначала комендант съездил в пионерский лагерь «Березка», где было предписано разместить лагерь военнопленных, а уж потом заехал в Нечаевку.

Под вечер остановил Ермаков старенькую полуторку (за рулем сидел сам) в знакомом проулке. Ничего за эти годы здесь не изменилось. Двери домика все так же закрыты петелькой с почерневшим прутиком, двор завален не растаявшим еще снегом, плетеный тын повалился от времени.

Постоял Федор с минуту и зашагал на подворье почтальонки Анисьи Князевой, чтоб передать ей поклон и наилучшие пожелания от законного ее супруга.

Увидев на пороге бравого, в перетянутой ремнями шинели и с пистолетом на боку офицера, Анисья охнула, не признав в нем бывшего нечаевского конюха.

– От Виктора? – Анисья скомкала в руках фартук и опустилась на лавку. – Что с ним?

– Да не пужайся ты эдак, – Ермаков улыбнулся и, шагнув к Анисье, взял под козырек. – Гвардии рядовой Виктор Князев шлет вам, уважаемая Анисья Павловна, низкий поклон, письмо для личного вручения и подарок – два куска мыла и кило сахару.

Он скинул с плеча вещмешок, поставил его на стол и начал развязывать.

– А вы, стало быть, сослуживец его?

– Да ты что, Анисья, своих не признаешь? Я ж у вас на свадьбе дружком значился.

Анисья снова охнула и несмело заулыбалась, потом разглядела в неровном свете кухонного окна лицо гостя, радостно всплеснула руками.

– Федя? Федор Кузьмич? Прости меня, дуру. С испугу это я сразу-то не признала. Думала, с Витей беда случилась. Как он там? Похудел, поди? На фотокарточке уж худой больно, одни усищи торчат да уши. Ушастый он у меня.

– Здоров твой гвардеец. А служба, так она у всех одинакова. Там хилых нет. Солдат есть солдат. Это тебе от Виктора, – он выложил на стол сахар, мыло. Потом несколько банок тушенки и бутылку водки. – А это лично от меня.

– Господи! Богатство-то какое! А как же ты сам, Федор Кузьмич?

– За меня не тревожься. Я на довольствии, так как по-прежнему состою на службе. Теперь вот назначен комендантом лагеря. Слышала про военнопленных-то?

– Да уж слышала… будь они неладные. А тебя-то за што на такую работку определили? Или воевать разучился?

– Начальству виднее. Да и врачи… Признали годным только к нестроевой…

– Ну вот и ладно, что хоть живым возвернулся, руки-ноги при тебе, и голова на месте… – Она обеими руками держала письмо от мужа и еле сдерживала себя, чтобы тут же не прочесть его. Но и стеснялась, хотела одна, без постороннего, читать и перечитывать каждую строчечку, каждое словечко, и чтобы никто ей не мешал. – Так я сбегаю, може, бабешек позову? Или Парфена Тунгусова? Отметить твой приезд бы надо.

– Не могу, Анисья, пировать. К утру на станции должен быть.

– Да как же это так? – засуетилась она по кухне. – Негоже, Федор Кузьмич, обижать солдатку. К столу садись, про Витеньку расскажи. Бутылочку-то открой, а я сейчас огурчиков да капустки достану.

Она метнулась в подпол, потом в сени, собирая на стол все, чем можно угостить дорогого гостя на скорую руку.

– Эк ты замельтешилась, – улыбнулся Ермаков, залюбовавшись ладно скроенной, проворной фигурой Анисьи. Он завязал вещмешок, глянул на часы, что-то прикинул в уме и решительно снял фуражку. – Ладно, десять минут в дороге наверстаем.

– Шинель-то сними, Федор Кузьмич. Ну что ты, ей-богу, как чужой совсем.

Ермаков хмыкнул, притронулся пальцем к пышным гвардейским усам (наверное, из-за них Анисья его сразу и не признала), быстро расстегнул ремни и скинул шинель.

– Мать честная! Федор Кузьмич! Да ты прям генерал. Это за что же тебе столько орденов понавесили?

– За службу, Анисья, за службу. А у твоего Виктора поболе моего будет. К тому же он полный кавалер ордена Славы. По нашим воинским понятиям, первый что ни есть солдатский герой.

– Ох, бедовая головушка… – и радостно, и тревожно воскликнула Анисья. – Так, поди, в самое пекло и лезет?

– Разведчик он. Работа у разведчиков тонкая, деликатная…

– А сестру мою видели там? Или поврозь служили?

– Под Москвой вместе стояли. Да и потом приходилось встречать. Медсанбатом сейчас командует твоя Ольга.

– А тут тихоня была. Чирики врачевала. Шибко-то хворых не водилось в деревне. Это сейчас беда прямо…

Федор налил в стаканы водку, серьезно и строго задумался:

– Как тут вы-то, Анисья, без мужиков управляетесь?

– Живем, Федор Кузьмич. Как заведенные. Я и в колхозе роблю, и на почте по-прежнему служу. Наказал меня Бог за веселый-то характер. Встречают бабы, а у самих страх в глазах: не то радость из сумки достану, не то горе горючее… – Она вздохнула, осторожно глянула в глаза Ермакову. – Изменился ты, Федор Кузьмич. Серьезный стал, непривычный какой-то. Чужой. А до войны-то такой был мальчишечка нескладный да влюбчивый.

– Откуда ты знаешь… – смутился Ермаков.

– Знаю.

Губы ее дрогнули в улыбке, наверное, она вспомнила, как тогда, в девчонках еще, дурачась и гордясь пробуждающейся девичьей неотразимостью, поцеловала Федю на вечорке, и как он потом все лето прятался от нее, но она-то видела, что люба ему стала, да и не ему одному – многие парни таяли и теряли привычные слова в присутствии Аниски, пока самый отчаянный не вскружил ей голову навсегда.

– Ты скажи, как сейчас вы? – повторил свой вопрос Федор.

– Первую зиму… и не расскажешь, растерялись мы как-то. Все сразу для армии сдали по осени: и хлеб, и фураж, и лошадей. Выбракованные остались лошади-то. Потом еще подписка по дворам. Мы и рады стараться. Понятное дело, последнее готовы были отдать, лишь бы вам там посытнее да сподручнее войну воевать. Кто ж знал, что она так затянется. А в эту зиму совсем худо пришлось. Бабы на трудодни, считай, ничего осенью не получили. Что в огородах выросло, тем и тянули.

– Но как вы без мужиков-то?

– Да не хуже вас справляемся. А куда денешься? В сельпо конюхом – Бачиха. При Совете и на пожарке конюшит Кости Анисимова жинка. Советской властью управляет Таня Солдаткина. На фермах, в поле – одни бабы. У нас только одна и не работает, Лиза-Лизавета, Корнея Гусиновского дочка. Теперь до нее не достать. Жинка директора школы Лапухина.

– Это который Лапухин?

– Да пришлый. Из бухгалтеров. Его к нам фининспектором прислали. Ох и поизгалялся над деревенскими. Зато выслужился. Заметили. Бронь дали. Ну, он и приухлестнул за Таней Солдаткиной, жениться обещал, умасливал. Она сдуру двинула его на директора школы. А он ей фиг с маслом. Лизку взял Корнееву. Тимоня ему сосватал. Богато живут – каждый день хлебушко на столе. Ты ведь ухаживал за Лизаветой-то?

На страницу:
5 из 7