bannerbanner
Парус (сборник)
Парус (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Дальше Кулешова внушала Мане, какой хороший человек Филипп Петрович: он и отец Марке, и ей, Мане, муж. Будет. Опять. Наверняка. Покхе́кав, побегав взглядом по столу, призналась Мане кое в чём. Оказывается, Филипп Петрович был здесь, в бараке. У неё, Кулешовой. Угу, подтвердила старуха вскочившей Мане. Приезжал. Днём. На грузовике. С шофёром.

– Да что же он к нам-то не зашёл? В «Восход»?! Почему не сказали, что мы там днями?!

– Всего на час-два приезжал в город. За чем-то. Сразу назад. Ну и заскочил. На пять минут. Поговорить со мной. Специально, конечно. Расспрашивал про Марку. Что и как. Интересовался, куда алименты идут. Почему Марка плохо одет? Хорошо ли питается? Не возмущайся! Он имеет право спросить. Ну, я самое хорошее про тебя: только сыну всё, только сыном и живёт. (А ты – вон она!) В общем, уехал с большой думой. Не иначе – сойдётся с тобой. Вот помянешь меня – сойдётся!

– Что же вы скрыли-то это всё от нас? Что был? Что интересовался?

– Зачем же – скрыла? Через неделю бы и объявила. На дне рождения… – Кулешова встала, выдвинула ящик комода, достала детский костюмчик и детские чёрные валенки домашней катки с галошками. – Вот вам, голубка Мария и маленький свет Марка, от сокола вашего Филиппа – на день рождения Марки. С поклоном!.. Так и велел передать.

Перемазанный вареньем Марка перестал есть. Маня же подхватила подарки, как упавшие с неба.

– И такого сокола хотят променять… – уже как посторонняя всему, как бросившая всё у стола, сморкалась в сторонке Кулешова. Затем быстренько подсела опять к столу, принялась доносить всё в подробностях: что говорил, как говорил, и даже – зачем говорил. Маня, мало что соображая, покорно кивала.

Долго, отупело, всё переваривали. Потом пили вновь подогретый чай. Почти молчком. Марка неустанно лазил большой ложкой в ополовиненную им банку. Манины бигуди забыто покачивались, как несколько не сбитых ветра́ми серёжек на прядях весенней ивы. С блюдца Кулешова делала большие глубокие глотки. Лицо Кулешовой стало умиротворённым в зобу. Как в запруде.

На своей остановке Маня автобуса ждать не стала – ходит редко, как вздумается – потащила Марку вдоль дороги к следующей, там ещё один маршрут, там – чаще.

– Мам, а правда – облепиховое вкусное?..

– Правда, – рассеянно отвечала мать. Голова её была переполнена рассказанным старухой. Оно и радовало её, и… злило. Куда алименты, видите ли, идут? Как кормится Марка? Присылает двадцать три рубля – и спрашивает!

– Мам, а правда?..

– Правда, – Маня чувствовала, что несправедлива к бывшему мужу, что такого отца у Марки никогда не будет – и злилась: как кормится Марка!

Марка тащился материной рукой как жёсткой верёвкой. Словно перетянутый ею, откидывался головой к дороге. Везде неслись, пердели грузовики. Как будто портки́ поддёргивали – и наддавали дальше! Вдруг увидел машину с длинной гофрированной трубой, уложенной по боку бочки… Задёргал материну руку:

– Мам, а это случайно не облепиховое везут?..

Маня остановилась. Глянула мельком…

– Нет… Это говновоз… С кишкой… Отстань! – Потащила опять.

Хм. Говновоз. С кишкой. А могли бы и облепиховое везти…

– Мам?..

– Отстань!

Маня тащила за собой сына вдоль горбатой дороги. Навстречу Мане дул сильный ветер. Слегка раскосые несловимые глаза её словно искали в нём что-то, боялись пропустить, мучались… Господи, как жить! Что делать дальше!..

2. Марка Тюков. Он же – Тюка. Он же – Лёлин

В темноте из угла комнаты электрообогреватель мерцал с алчностью скелета, высунувшегося из земли на кладбище. Всю ночь мать подтыка́ла сыну ватное одеяло, которое тот всё равно спихивал, спинывал – ножонки в шерстяных носках и трико опять разбрасывались вольно.

Ранним утром, попив чаю, Марка говорил себе: «Я разогрелся… как лампочка… Да, как лампочка». Потом поворачивался и, уперев руки в коленки, как перед большой работой смотрел на раскрытый ранец, в который надо складывать разбросанные на столе учебники и тетрадки. Мать поторапливала, щупала озабоченно батареи.

Люди из барака шныряли в темноте двора к уборной и обратно, знобясь как призраки: мужчины роняли у крыльца папироски, женщины одёргивали платья на тёплые после сна, прихватываемые морозцем ноги. Марка выбирался по хрустящей мартовской тропинке на дорогу, шёл вдоль неё тянучим взгором к школе. Шарф подпирал, колол подбородок, щёки тёрла завязанная наглухо ушанка; словно посторонний, привязавшийся в попутчики, сзади в ранце баба́хался пенал.

В меркнущем выдохе рассвета, на просеянном зимнем тополе во дворе школы сонно пошевеливалась проснувшаяся стайка воробьёв… Марка стоял под тополем, под воробьями и словно бы раздумывал: идти ему в школу или нет? Мимо торопились, похрустывали ледком дети… Марка подкидывал ранец на горб, повыше, как, по меньшей мере, тяжёлый рюкзак, и тоже шёл, отставая от всех, к двухэтажному зданию.


В сквозящих в раме счётах возле доски было что-то от птиц. Что-то от нанизанного на проволоки костяного щебетанья. В хвостатой гимнастёрке, отставив ногу назад, в позе гнутого худенького аистёнка Марка стоял перед ними. Нужно Отложить Двенадцать, а от двенадцати Откинуть Три. Сколько тогда получится?.. Марка подносил руку к кругляшкам – и отдёргивал руку. Уже как от огненного шашлыка. Точно обжигая пальцы. Нет, не берётся, не получается…

– Таня! – сказала учительница от стола.

Белобрысая девчонка с первой парты выбежала, мгновенно отстукала на проволоках костяшками ответ:

– Девять!

– Молодец!

Учительница смотрела на Марку…

– Эх ты… Тюков…

«Тюка! Тюка!» – бесновался, покатывался класс. Марка уныло стоял, свесив голову.

– Приведи мать, – говорила учительница.


На перемене Марка чинно ходил по коридору, заложив руки назад, на хвост гимнастёрки. Одна половинка двери 4‑го «б» класса напротив – резко распахивалась. В дверях начинали колотиться серые мальчишки в пионерских галстуках – как мыши с красными языками. Марка сразу пригибал голову, но всё равно получал сильный щелбан в макушку. Сам тоже весь серый, но без пионерского галстука – он был среди красных язычков точно разжалованный. Точно разжалованный в рядовые. Ловил, ловил щелбаны! (Каждый язычок на Тюке торопился отметиться! Каждый!) Пока не юркнул в свой класс. Как в крепость заговорённую. А-а, теперь не тронете! И верно: в класс никто из красных язычков не заскакивал. Можно было даже, поглаживая зашибленное на голове, показывать им языки. Не красные, правда, как у них – сизые, но всё равно: а-а!..


После школы Марка бодро шёл по обочине горбатой Нижегородной вниз, поддёргивая за ремни тарахтящий пеналом ранец. Слева в овраге дымились от солнца по-весеннему раздетые и озябшие домишки, сараюшки, дворики. Солнце играло с Маркой в жмурки.

Абсолютно чёрные, будто горелые, лепёшки мартовского снега на пустыре возле барака походили для Марки на кладбище спящих ёжиков. Ёжики – и спят будто на кладбище. Даже не занеся ранца домой, Марка ходил и совал, стукал ногой в чёрные колкие корки – пока нога не проваливалась, обнажая белые внутренности ёжиков. Марка ещё совал, ещё. На штанину Марке нацеплялись целые ожерелья грязного брильянту, снег лез, набивался в ботинок, но Марка не чувствовал холода: бил ногой чёрные корки. И везде получалось одинаково: внутри ёжиков – белое.

За Маркой перебегал маленький Толик, тоже житель барака. В натянутой на большую голову шапке, будто в шлеме мотоциклист, приседал к белым дыркам, пробитым Маркой, разглядывал. А Марка неутомимо совал ногой рядом, новые дыры бил.

От барака кричала Марке Кулешова. Ругалась, топалась ногами. В одном лёгком халате, похожая на вынесенную на крыльцо, беспокоющуюся розвесь с окна. И-иди сюда! И только тогда Марка почувствовал, что левая нога его стала будто култастая заледенелая палка. Вот да-а! Приходилось идти, ковылять к крыльцу. Толик продолжал приседать, разглядывать. Дыр Марка набил много.

Кулешова колотила о крыльцо Маркин ботинок. Зоб Кулешовой болтался, как творог в тряпке. В упавшем халате светило солнце. Узлы и шишки на заголившихся ногах светили синим. Как незабудки. Потом Марка с тётей Груней обедал. Мать Марки была на работе.

На другое утро, после двух глотков чаю, Марка опять говорил, что он разогрелся, как лампочка. Снова, как перед дальней дорогой, смотрел на не собранный с вечера, зевла́стый ранец, уперев руки в коленки…

Поскальзываясь, шёл по подмёрзшему вдоль горбатой дороги наверх к школе. Печные трубы на домишках роняли дымы, будто спящие коты – сны. Месяц вверху болел ангиной. В ранце колотился пенал…

2

В конце апреля класс разучивал нужную всем, как сказала Учительница, песню. Учительница, покачивая головой, планомерно ходила между рядами. Иногда, подстёгивая певцов, принималась резко дирижировать и сама громко петь слова. Что-то в пении Тюкова Учительнице показалось подозрительным. Она отмахнула старающемуся классу: тихо! Тюков, пой один! Встань. Припев.

Завитые локоны её замерли. Как рыжие звоны, как колокольцы.

Марка запел, выкарабкиваясь из-за парты:

…Лёлин всегда со мной… Лё-ли-ин…

– Ещё раз! – было приказано.

…Лёли-ин всегда-а со мно-ой! Лё-ли-и-ин… – старательно, как все перед этим, выводил-вытягивал Марка.

– Что ты поёшь?! Что?! Какой Лёлин? Какой?! – как будто ударило всё, зазвенело на Учительнице. – Ты знаешь, кто это? Знаешь?

– Знаю…

– Кто он? Кто?

– Волшебник…

Учительница заходила взад-вперёд возле стола. Услышанное не вмещалось в голове. Учительница не находила слов. Вскидывала глаза к потолку: «Волшебник, ха-ха, Лёлин, нужная всем песня!» Резко остановилась, приказала классу сказать этому Тюкову – кто это!.. Три-четыре!

– Ле-енин! – громоздко, разваливаясь, прогромыхало в классе.

– Ещё раз… Громче!

– Ленин!!! – дружно прогрохотал класс.

Марка виновато слушал.

Через день вызванная в школу мать («Это же в голову не укладывается! На 51‑м году Советской власти! на 51‑м!! Вы где жили? где?!») по дороге домой втолковывала сыну приглушённым голосом, будто бы пропуская слова через нос: «Не Лёлин – а Ленин… Понял?.. Дедушка… Ильич… Понял?» Поглядывала на встречных, боялась, что услышат…

Дома, наученный матерью, Марка, как скворец крылья, прижал руки к ногам и прокричал старухе Кулешовой:

– Тётя Груня! Христос воскрест!.. Воистину воскрест!..

(Ни того, ни этого не знает! Ну, Марка!)

– Да миленький ты мо-ой! – умиляясь, запела Кулешова. Крепко поцеловала мальчишку три раза, скороговоркой бормоча «воистину, сынок, воистину воскрес, воистину». Сразу же одарила крашеными двумя яйцами. Бурым и синим. Встала, расцеловалась с Маней, всё так же скоро говоря и наматывая быстрые кресты.

А Марка – во дворе уже – стукал яйцо в лоб Толика. – «Христос воскрест!.. Понял?» Четырёхлетний Толик молчал.

Голова Толика была размером с небольшой баул. Он осторожно откусывал с рук Марки от облупленного яйца. Вместе ели. Второе яйцо Марка стукал о Толикову голову сверху. В темя. Толик вслушивался.

Потом Марка побежал и вынес кулич. Толик ел кулич так же осторожно, вдумчиво. Сильно покачиваясь, на крыльцо вышел отец Толика, водопроводчик Шанин. Лицом Шанин походил на мятую копейку. Он сел на крыльцо сбоку, начал выковыривать из пачки папироску. Толик подбежал к нему, забубу́кал что-то, показывая на Марку. Шанин похлопывал сына по плечу, согласно кивал. Чиркнул спичкой с горбатой головкой. Промазывая папиросой, прикуривал от большого огня, будто от знамени, цепляя им ресницы, брови, опаливая их. Смотрел на Толика и Марку, полностью преображённый. С глазами – как с цыплятами.

Выходила Надька, его дочь, а Толику сестра, уводила отца в барак. Марка и Толик бежали на пустырь играть.


…В ясные дни кирпичные две трубы до неба, казалось, стояли прямо на школе, как будто на фундаменте для них. Майский тополь внизу был красивый и пёстрый, как петух. Ребятишки под руководством Учительницы ходили за руки вокруг тополя, водили хоровод. «Испекли мы кара-вай (шли вокруг тополя), испекли мы кара-вай: вот такой вышины (поднимали сцепленные руки к небу), вот такой ужины (пригибались и бежали к тополю, к Учительнице), вот такой широты (шарахались от тополя, рискуя опрокинуться), кара-вай, кара-вай, кого хочешь, выбирай!» Разом останавливались, подпрыгивали и кричали: «Тюку! Тюку! Лёлина!» Вытолкнутый серенький мальчишка скукоженно вставал рядом с Учительницей. Учительница взмахивала рукой:

И-испекли мы кара-вай, и-испекли мы кара-вай…

Потом налетал ветер. И тополь начинал шуметь пёстрыми свернувшимися листьями как консервными банками. «В класс, дети! В класс! Сейчас будет сильный дождь!» Все бежали к крыльцу. А тополь всё гремел. Перед кислотным дождём – нетерпеливо-безумный, как алкаш…


Дома, прибежав с Толиком к репейникам, Марка сразу увидел висящий на репьях слипшийся сморщенный мешочек. Резиновый, длинный. Белый, как молоко. «Крёстный!» Так всегда говорили про него в бараке взрослые. Особенно часто баба Груня Кулешова. Погладит Толика, сокрушённо оглядывая его большую голову, которая, казалось, всё растёт и растёт, и скажет непонятно: «Крёстный гаду Шанину помог…» Марка хватал крёстного и бежал на улицу к колонке, чтобы хорошенько там его промыть.

Давал Толику. Толик осторожно дул в крёстного. Надувал до размера длинно повялого фаллоса, который, в свою очередь, напоминал тощий фаустпатрон. Долго удерживал его у рта. Словно смутно чувствовал с ним какое-то космическое единство, родство… «Дай сюда! Не умеешь!» Марка выхватывал крёстного у Толика. Сам дул. Закручивал хвост, не выпуская воздуха. На! Толик разглядывал у себя в руках раздутый эллипс. Словно вторую свою голову. Бубубу́кал что-то. С шумом шар вырывался из его рук, быстро сдувшись, гас. Толик начинал тяжело, неудержимо плакать. Приходилось Марке снова надувать. На! И так несколько раз.

В конце концов шар лопнул. Передул Марка. Перестарался. Долго, внимательно разглядывали в руках рваные охвостья. От удивления Толик даже не плакал. Но… но теперь же можно и другую игру с остатками крёстного начать. Нужно только затянуть в себя резины, поглубже, с воздухом затянуть, и быстро закрутить охвостья. Так. Готово. Маленький крёстненький получился. Прозрачный. Как космонавт.

А вот теперь-то будет с ним самое интересное, самое шкодное. Марка и Толик начинали подкрадываться. К Надьке. Прыгающей через скакалку за простынями.

Простыни на верёвке провисали. Словно паруса целой флотилии, после бури полёгшие в сон. Марка и Толик подкрадывались к беспечно подпрыгивающей Надьке. Ехидненько поглядывая из-за простыни, Марка пошоркал крёстным о ладошку. Так подманивают манком уток. Надька сразу перестала прыгать, беспокойно завертела белобрысой головой. (Марка и Толик замерли.) Но всё вроде бы тихо. Успокоилась. Показалось. Скакалка продолжила хлёсткий свой лёт. Марка и Толик дальше подкрадывались. Марка опять потёр крёстным. Сардонически. Как на мудях заиграл.

Надька испуганно заоглядывалась, не зная, с какой стороны нападут… И… и… и с воплем выбегали разбойники, и Марка давил, давил на сразу пригнувшейся Надькиной голове крёстного. Давил, давил, стукал им. Пока не раздавался щелчок. Крепко щёлкнуло. Всё. Лопнул крёстный. На Надькиной голове.

Толик, закинувшись, смеялся лающим смехом, кожу по лицу морщинило, как пергамент, а на затылке образовывалась ломаная стариковская складка. Смеялся старик, закрыв глаза. Лаял. Надька кричала матери в раскрытое окно, что Марка опять раздавил на её, Надькиной голове, крёстного. Ма-ам, опять! И Толик с ним хулиганит! Ма-ам!

Мать, словно бы не слыша, ничего не отвечала. С умилением кормила грудью Павлика своего. Третьенького. Махонького. Но уже с оттянувшейся кверху головкой, похожей на соску. (У Толика и вперёд, и назад рост головы был.) Свисали у кормилицы по упавшим грудям опрокинутые деревья вен. Вместо неё во двор выбегала Маня Тюкова, мать Марки. «Ты опять, ты опять! Ты зачем крёстного подобрал! Сколько я тебе говорила! Брось сейчас же, брось! Зараза это, зараза! Понимаешь ты это или нет?!» Марка стряхивал рваный атрибут на землю. Стряхивал. Как чужую кожу с ладошки отлеплял…

С грехом пополам Марка Тюков перевалил во второй класс…

3

С Шаниными старуха Кулешова была постоянно в контрах, что с самим Долганом, что с женой его, Этой Неряхой Нелькой. Но… но как только те всем семейством отправлялись в город – в цирк ли там или в кино, – сразу торопилась к Мане Тюковой, которой всегда оставляли пятимесячного Павлика на два-три часа… У Мани подкрадывалась к окну. Пригибаясь, воровато смотрела из-за цветка алоэ (Алойки) во двор, где сам Долган, пережидая задержку, стоял всегда в стороне от семейства и всегда очень гордо. Копейковая голова его словно постоянно всем напоминала: я не хужее других, а может быть – даже лучче!

Курила. Голова. Покачивалась – слегка. Нелька одёргивала, пыталась выгладить руками неглаженные штанишки Толика. Критически оглядывала его. Сильно потёршийся капрон на ногах Нельки свисал как экзема. «Какова! – удивлённо отмечала Кулешова. – Это она в цирк отправилась! На выход! На пару чулок у них нету. А? Зато увидишь – какими придут…» Пошло, наконец, семейство: Шанин-Долган гордо впереди, за ним Надька, оберегающая Толика от репейников, и замыкающей сутулилась Нелька, расставляя, как кривые ходули, тощие ноги свои в потёршихся волосатых чулках. Кулешова всё не уставала покачивать головой: а?

Как только Шанины выбирались из репейников на дорогу, сразу подходила к кровати, поспешно распелёнывала Павлика. «Ах, ты, чи́рышек маленький мой!» Осторожно брала на ладони, поворачивала к свету. Смотрели с Маней. В пашочках было всё настолько воспалено, что, казалось, там раздавили красный солёный помидор. Под мышками красно, на шейке красно. Везде потнички размазались… «Да бедненький ты мой! Да до чего же довели-то они тебя, изверги чёртовы!» – заохала, запричитала Кулешова, положив ребёночка обратно, на кровать.

И начинались хлопоты. Ставилось ведро с водой на керогаз. Откуда-то появлялась детская ванночка. К ней – даже водяной градусник. Хотя Шанины свою комнату запирали на ключ, сам Долган запирал (да и был ли у них градусник? у них-то!). Следом две старые, но чистые пелёнки. Чтобы в одну завернуть и опустить Павлика в ванночку, в тёплую воду, поддерживая его под головку и попку, на мокрую подушечку из свёрнутого полотенца. Другую пелёнку будет держать наготове Марка, и в неё Кулешова примет от Мани Павлика, чтобы тут же насухо вытереть его всего, уже на кровати.

Всё так и происходило. Вымытый весёлый Павлик совал судорожные кулачонки свои в рот. Головка его ещё больше стала походить на соску. «Ах ты, бедненький ты мой!» Слёзы старухи падали в тальк, которым ловкие руки обсыпа́ли, обильно пудрили промежность ребёнка. Старуха успевала вытереть слёзы рукавом халата и дальше всё делать ловко, быстро. Пеленуемый, резко болтаемый на кровати Павлик даже ни разу не пикнул. А уже через минуту, умиротворённый, спал. Марка приваливался к нему на кровать, внимательно разглядывал его голову. Голова поражала. «А почему он – как красноармеец? С шишаком?» «Будешь тут не то что красноармейцем… А самим чёртом рогатым… С такими родителями…» – Кулешова прибирала разбросанное. Марка не понимал, при чём здесь родители. Дядя Петя и тётя Неля. А?.. Мать сгоняла его с кровати.

Пили чай за столом. С печеньем, с сушками, нацепливая на них ножом понемножку масла. Марка, как всегда, нажимал на варенье. Правда, не на облепиховое, не бабы Груни, как когда-то, а на своё, варенное матерью прошлым летом, простое, смородиновое. Набирал, однако, по целой ложке. Полный анодированно-чёрного, сверкающего варенья рот его как-то ма́клично размыкался и смыкался. Словно в нём шлёпала кисть-ма́клица.

Марка опускал голову к блюдцу, тянул с него. Как будто половодье стягивал. Снова набирал полную ложку варенья. Чтобы ма́кличать им во рту.

Маня Тюкова избегала глаз Кулешовой, нервничала. Оглядывала комнату. Будто незнакомую, чужую. Как когда-то Прекаторос у себя. Или поспешно и как-то глубоко припадала к стакану. Словно стремилась спрятаться в нём от Кулешовой, скрыться. Должен быть вопрос. Должен последовать непременный вопрос. Напряжённо ждала.

И дождалась-таки. Медленно стягивая с блюдца чай, будто прямо жабьим зобом своим, Кулешова интересовалась, как у Мани дела с Пучеглазым. Не надумали ли тоже завести ребёночка. Красноармейца вот такого же. С шишаком. Пучеглазый-то, поди, быстро сделает. Вот такого же, несчастненького. Или уже не может, силёнок не хватает? Не надумали?

Быстро глянув на Марку, Маня покраснела. Как вам не стыдно, тётя Груня? При ребёнке! (Марка наворачивал варенье, вроде как не слышал ничего.) А чего стыдно? – отвечала Кулешова. В том смысле, что ведь это же очень удобно и выгодно: приходит бабёнка, моет каждый раз полы, стирки даже затевает, когда белья грязного накопится… завалишь её, молодую, сладкую, поиграешь с ней как следует… ну а там чаем напоить на прощанье, на автобус дать – и хорош! Удобно… А потом он женится. Обещал ведь. Два года уже обещает. Же-енится. И отцом Марке будет. Бу-удет. Да ещё каким! Куда там какому-то сельскому ветеринаришке. Этот-то – орёл! Пучеглазый, шалаш на голове! Ку-уда тому!

Маня готова была закричать, зажать уши… но тут, как внезапное спасенье ей, ниспосланное небом, от раскрытого окна послышалась песня:

…э ды замела дорожку, д за-мее-ла-а… – отдалённо, но явственно выводили на два голоса мужчина и женщина.

Кулешова поспешно выколыхивалась к окну… «Э-э, идут… Пустозвон в обнимку с Ленью… Э-э, родители…»

Мотающийся в репьях длинный Шанин был точно надет подмышкой на низенькую Нельку – рука свисала пьяной щукой. Нелька охватывала его, вела. Они были тесно слиты. Они целовались, останавливаясь. Ноги их заплетались в единый бич. И снова расплетались…

…По кот-то-о-орой, д по кот-то-оо-рой,

Ды мы с любимым ря-ды-шы-ком проо-шли-и-и…

Робко, неуверенно продвигались сзади них Толик и Надька. Замедляли шаги. Точно терпеливо пережидали, когда им освободят дорогу, путь. Чтобы можно пройти…

Их оставляли во дворе. («Играйте!» – приказывала мать.) На крыльцо барака Шанин и Нелька восходили одни…

…По кот-то-орой, да по котооо-ро-о-ой…

Надька и Толик так и стояли за руку, не зная, что им делать, во что играть.

Через полчаса, без чулок, босая, Шанина приходила за Павликом. Не видела женщин в упор, будто была в чужой комнате одна. Взяв ребёнка на руки, сразу совала ему свою сизую, в ветвях вен, грудь. От неё сильно пахло вином.

Кулешова не выдерживала, начинала стыдить. «Не ваше дело», – спокойно говорила Шанина. По-прежнему не глядя ни на кого, уходила к двери, тюлюлюкая что-то сыночку. В полном бессилии Кулешова, что называется, взывала к небу, потрясая кулаками. Но как только из коридора дверь толкалась грязной пяткой… сразу говорила, что они и четвёртого замастачат. Скоро. Определё-ённо. Пособие-то на четверых – не на троих. То-очно. Скоро матерью-героиней будет. Опять не выдерживала, перекидывалась на Пучеглазого и Маню, упрямо ровняя их с Шаниными. Но уже в растерянности говорила. Робко, неуверенно. Словно забывала на губах слова. Мастачьте, мастачьте уродов-то. Мастачьте… Так говорят перед тем, как горько зареветь. (Бедная старуха…) Уходила, наконец, бухнув дверью.

Маня оставалась сидеть у стола. Опустошённая, убитая. А Марка, свесившись из окна, почёсывал, как псу, за ушами чутко вслушивающемуся во всё Толику…

На другой день, с утра, Шанин ходил по бараку, занимал деньги. Был он в рабочей куртке – как в детской распашонке. Полон мужского достоинства. Предлагал варианты: могу завтра отдать, могу на той неделе, когда аванец. Тут – как хошь. Никто не давал. «Мамка дома?» – спрашивал у Марки Шанин. «Нету!» – пробегал по коридору Марка, а с ним и Толик.

От Кулешовой в коридор Шанин стрека́лил ногами ломано, по-журавлиному. «Я тебе дам на похмелье! – неслось вслед. – Я тебе дам!» – «Но-но!» – Шанин шёл, одёргивал распашонку, обретая себя.

Долго сидел в комнате у Обещанова, ногу на ногу, свесив рабочий ботинок, поматывая им… Пенсионер Обещанов жестоко колебался. Набегающую глотал слюну. Лысина Обещанова с несколькими волосками вспотела. Волоски на лысине загнулись. Как проволочные крючья на волокуше (сеносгребателе)… «На! Гони!» – не выдерживал-таки Обещанов, соблазнённый. Шанин улетал, как Ветр.

Бутылку вносил в комнату выстраданно. Впереди себя, на ладони. Как рыбу. Как леща. С руки же… сталкивал на стол. Уже как циркач циркачку под аплодисменты. Профессионал. Обещанов суетливо бегал, переставлял, перекидывал всё на столе, пытался увеличить видимость закуски. С достоинством Шанин ждал возле сакраментальной, уже вскрытой бутылки, стопок – сам неприкосновенный, святой в своём статусе-кво выпивающего…

Через час он на корточках сидел в коридоре. В мужском вдумчивом перекуре. Ворочались над ним одеяла дыма. То ли на работу двинуть, то ли здесь ещё одну гоношить?

На страницу:
3 из 7