bannerbanner
Крым как предчувствие (сборник)
Крым как предчувствие (сборник)

Полная версия

Крым как предчувствие (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

– Девчонки, идите сюда! – зовёт Андрей.

Мы пробираемся меж огромных мраморных ваз и скорбящих дев со склонёнными головами. Афанасьич стоит у памятника лётчику. К самолётному пропеллеру с красными лопастями привинчена доска: «Букин Александр Макарович 1892–1934». И фотография – открытое молодое лицо, весёлые смелые глаза. Я некстати вспоминаю дурацкий телевизионный сериал про семейку Букиных и пугаюсь, что ещё, не дай Бог, Наташка ляпнет, расстроит Афанасьича. Хватит уж нам на сегодня «Дуниного Бунина»! Но Наташа, видно, заподозрила то же самое в отношении меня, потому что она ловит мой взгляд и тихонько покачивает головой, незаметно поднося указательный палец к губам.

– Вот они, сталинские соколы! – говорит Афанасьич нежно и в то же время торжественно и твёрдо. – Как же я их люблю!

– Да, дедушки наши, – вздыхает Наташа.

– А у тебя что, дед лётчиком был?

– Нет, один в пехоте погиб, а другой в танке сгорел под Сталинградом, но всё равно…

– Конечно, всё равно! – с горячностью говорит Андрюша. – Они все соколы, деды наши! Как же мы виноваты перед ними…

5

Мой дед Анатолий Сергеевич Яблонский тоже погиб под Сталинградом, хотя не успел попасть ни в пехоту, ни в другие войска. Деда долго не брали на фронт, потому что он был едва ли не единственным медиком в станице – фельдшером и заведующим аптекой. А он, разумеется, рвался воевать, как и все тогда, стар и млад. Когда наконец пришла долгожданная повестка и вся семья сидела за прощальной трапезой, началась бомбёжка… Шестьдесят семь лет назад фашистский стервятник в одно страшное мгновение отнял у меня и деда, и дядю. Моему дяде, Леониду Яблонскому, было девять лет. Боюсь, их могил уже не отыскать в степи между Доном, Хопром и Волгой. Земля моих предков и сегодня искорёжена воронками, изуродована тоннами расплавленного металла, до сих пор – в незаживающих ранах войны…

И, конечно же, настоящим сталинским соколом был дядя моей мамы Всеволод Никитич Громачевский. Нет, он не был лётчиком, более того, ему, как и деду Анатолию, не довелось воевать ни одного дня. И всё-таки он – именно сталинский сокол. Мой двоюродный дед – знаменитый селекционер и гордость Кубани, но сведения о нём в Интернете оказались неточными. Там очень подробно описаны выведенные им сорта высокоурожайной озимой пшеницы и несравненного зимостойкого ячменя. Сообщается, что Громачевский был удостоен какой-то «малой золотой медали» в сороковом году, потом были ещё ордена и медали, а в сорок восьмом ему было «присуждено звание лауреата Государственной премии». Это весьма странно, потому что по воспоминаниям академика В. М. Шевцова с присуждением Государственной премии Всеволода Никитича поздравил телеграммой сам Николай Иванович Вавилов, с которым мой дед дружил. Но как мог арестованный в августе сорокового и погибший в сорок третьем году Вавилов поздравлять деда в сорок восьмом? Да и мама рассказывала, что «Сталинскую премию дядя Всеволод получил перед самой войной»…

– Да всё понятно с твоим дедом, – нетерпеливо перебивает Афанасьич. – Сталинская премия была учреждена в декабре тридцать девятого в ознаменование шестидесятилетия Сталина. А при Хрущёве дипломы и знаки Сталинских премий разных степеней заменяли дипломами и почётными знаками лауреата Государственной премии СССР. Само название Сталинской премии заменяли на Государственную, информацию о ней и её лауреатах выдавали дозировано, мистифицировали всячески… Конечно, он в сороковом году её получил! А в сорок восьмом или какую-нибудь другую премию дали, или ту, сорокового года, подтвердили дипломом. В этом разбираться надо… Кстати, деньги на Сталинские премии брались из гонораров Сталина от издания его книг, а вовсе не выделялись из государственных средств, так что никакая она не Государственная.

– Тогда я вам расскажу со слов мамы, а не так, как в Интернете, там же официальная биография, в конце пятидесятых написана. И тоже, кстати, много неверного. Например, там пишут, что дед «был четвёртым, самым младшим ребёнком в семье сельского священника», а на самом деле, и это я точно знаю, даже фотографии сохранились, был ещё пятый ребёнок, Николай, его в начале тридцатых расстреляли как поповича. А он даже образования не успел получить как старшие братья, только гимназию окончил, бабушка рассказывала – самый способный был, знал много языков. Он бухгалтером работал…

– Ну конечно, и какая-то сволочь позарилась на его бухгалтерское место, а теперь всё валят на Сталина – очень удобно. Да, одна надежда на семейные предания. Рассказывай!

Я рассказываю друзьям, что Всеволод Никитич, которому в сорок первом исполнилось пятьдесят, тоже рвался на фронт. Но в военкомате сказали: «Нам важнее накормить хлебом тысячу солдат, чем поставить под ружьё тысячу первого». Тогда дед написал Сталину, просил отправить его на фронт, а премию использовать для нужд обороны. Воевать деда Всеволода всё равно не пустили, и он всю войну проработал на опытной станции, но последняя просьба была уважена. Сталин лично прислал телеграмму, в которой благодарил и сообщал, что на премиальные деньги будет построен самолёт. Так разве мой дед – не сталинский сокол?

– Правда, про самолёт я знаю только со слов мамы. В Интернете об этой телеграмме, конечно, ничего нет.

– А ведь, возможно, именно она спасла твоего деда от посадки, – говорит Наташа. – Могли, могли посадить, он же с Вавиловым дружил.

– Может быть, хотя он и с Лысенко на одном курсе учился в Киевском политехническом институте, на сельскохозяйственном отделении, и работал одно время вместе с ним на опытной станции. Но он не любил его, авантюристом считал, а Вавилова, говорят, боготворил…

Наверное, не стоит хвастаться, что легендарная лётчица Марина Раскова – тоже наша дальняя родственница. Совсем дальняя, как говорила мама, «седьмая вода на киселе». Рассказать хотя бы о моих родных и двоюродных дедах и бабушках, некоторых из которых мне посчастливилось запомнить живыми.

Мои деды и бабушки – старые русские интеллигенты, должно быть, только чудом, промыслом Божьим уцелевшие в революциях и войнах. Вот они смотрят на меня с фотографий пятьдесят пятого года. Я ещё не родилась, ещё не срублена глициния, оплетающая нашу деревянную веранду, и они все ещё живы, сидят на скамеечке у колоннады на набережной или стоят рядком в ялтинском дворе, в том самом, где совсем недавно, каких-то шестьдесят лет тому назад жил Горький, по-приятельски заходил к нему Чехов… Два брата – старший Борис и младший Всеволод, две сестры – София и Надежда, и муж Софии – Михаил Иосифович с вислыми седыми усами, в долгополом габардиновом пальто и светлой летней шляпе. Борис Никитич – с аккуратной седой бородкой, в шинели с погонами и блестящими пуговицами, на фуражке – скрещенные молоточки, он служил врачом по железнодорожному ведомству. Всеволод Никитич – самый молодой из них, в кепке на лысой голове, с добродушным простецким лицом колхозного агронома, несмотря на то, что доктор наук. Моя темноглазая и чернобровая бабушка Соня, говорят, я похожа на неё. И бабушка Надя – седоватые кудряшки выбиваются из-под берета, в руках элегантный ридикюль. Она статная, высокая, намного выше сестры, вровень с братьями и только на полголовы ниже моего дедушки Миши, совсем уж высоченного по тем временам – метр восемьдесят пять.

И сохранилась маленькая карточка, на обороте почерком Всеволода карандашом: «Войтовка. Пасха 1905 г.». Мой прадед Никита Себастьянович Громачевский, широкобородый поп в светлой праздничной рясе с большим крестом на груди, и его дети. Старший Борис – в студенческой тужурке, приехал на каникулы из Германии, где он учился медицине. Всеволод – будущий лауреат премий, а пока – улыбчивый гимназист. Надя – совсем юная, в белом чепце на стриженой голове после перенесённого тифа, и чуть постарше – Соня, учительница, и её молодой муж Михаил в офицерских погонах, студент-химик, в будущем – военный инженер.

Помню, как мама сердилась на свою двоюродную сестру, Елену Всеволодовну. В перестройку, когда заговорили о возможном возвращении отнятой в революцию недвижимости, моя тётка Лена вспомнила, что Никите Себастьяновичу принадлежал большой дом в деревне Войтовка Винницкой области: «Может, попробовать вернуть? Мы же наследники!» Это, как сказал бы Афанасьич, «жлобское» предложение вызвало гневный отпор со стороны мамы и дяди Бори, сына Надежды Никитичны.

– Этот дом столько лет Советская власть поддерживала, сохраняла! Он до сих пор людям служит, детям! Там же школа, библиотека, – возмущалась мама. – Какие мы наследники! Позор! И Боря так же считает.

Правда, они вскоре простили сестру:

– Она молодая, легкомысленная…

В начале перестройки тёте Лене было под пятьдесят, как мне сейчас.

– В самом деле, – думаю я, бродя меж могил Введенского кладбища в поисках могилы родителей Станиславского. – Какие мы наследники, то есть мы наследники, конечно, только не домов, а чего-то большего… Мы же не прибалты какие-нибудь, прости Господи, которые выгнали из квартиры великую актрису Вию Артмане, потому что объявился прежний владелец.

6

Пожалуй, сталинским соколом, как это ни парадоксально, был и мой родной дед Михаил Иосифович Андреев, мамин отец. Он, как и его супруга София Никитична, происходил из духовного сословия – правнук священника и внук дьякона. Похоже, в роду Андреевых религиозность оскудевала из поколения в поколение: Иосиф Андреев предпочёл должность мелкого чиновника, сопровождал почтовые вагоны по железной дороге, а Михаил Иосифович и вовсе увлекался толстовством. Не сильно, впрочем. Кажется, толстовство моего деда было не более чем данью студенческой моде того времени. Но всё же когда бабушка подавала мясное блюдо, дед Миша со свойственным ему мягким юмором непременно цитировал Овидия:

«Чем провинился ты, вол, предназначенный людям на помощь,Ты, безответно покорный товарищ и друг хлебопашца?»

Дед родился в Курске в 1881 году, но вскоре его отца перевели служить в Бессарабию. Теперь это называется Приднестровьем: Бендеры, Дубоссары… Семья была большая и, разумеется, небогатая: восемь детей.

– Михайло, утонешь – домой не приходи! – примерно так напутствовали родители старшего сына, с утра убегавшего на быстрый порожистый Днестр.

У бессарабских мальчишек конца девятнадцатого века была опасная забава и отчасти промысел: воровать виноград у богатых молдаван на другом берегу реки. Воришек почти всегда ловили, кажется, поимка даже входила в правила игры, а может, была частью некоего кодекса чести. Если застигнутому парню удавалось переплыть Днестр с тяжёлой кистью винограда в руке так, чтобы на виноград не попало ни капли, хозяева виноградника щедро награждали его вином и отпускали как почётного гостя. Если же кисть оказывалась намокшей, мальчика избивали до смерти. Мой дед переплывал Днестр многократно, был он высоким, сильным и, как это часто бывает, необыкновенно мягким и добрым человеком.

В Кишинёве, в реальном училище дедушка Миша учился на одном курсе с Григорием Котовским. Правда, Котовского отчислили из реального всего месяца через три после начала учёбы, и дед всю жизнь добродушно посмеивался над легендами, которыми окружали личность его однокурсника в советское время: Гришку выгнали за хулиганство и грабежи огородов, а отнюдь не за революционную деятельность. А дед успешно окончил реальное училище, потом школу прапорщиков в Киеве, потом – по настоянию бабушки – Киевский политехнический институт. Специальность – фаянс, фарфор, черепица. Сохранилась семейная легенда о его дипломной работе – черепице для крыши, заказанной купцом.

– Вот брошу камень, если не расколется, беру, – заявил самодур-заказчик.

Конечно, любая черепица раскололась бы, но камень чудом попал в ребро. С молодым инженером щедро расплатились, были даны лучшие рекомендации. Карьера складывалась удачно: революция застала деда в чине капитана на военном заводе в Саратове. Оттуда они с бабушкой и драпали от большевиков аж до Читы. Шутка ли – капитан царской армии, женат на поповне! Но дед отказался эмигрировать с белочехами, вернулся в Киев, снова работал на химических заводах и каждый день ожидал ареста. В тридцать седьмом, когда пересажали почти всё руководство завода, где дед был главным технологом, они срочно уехали-сбежали в Ялту. Почему в Ялту? Просто именно там в это время жила бабушкина сестра Надежда Никитична с семьёй. У её мужа, который тоже был инженером, открылся туберкулёз. Его быстро вылечили, родственники переехали в Симферополь, а наша семья осталась в Ялте. Мой дед как всегда работал в нескольких местах: в химической лаборатории, в знаменитом институте виноделия и виноградарства «Магарач», на метеостанции, преподавал химию в техникуме. Последнее обстоятельство его и спасло.

Когда началась война, деду было шестьдесят лет. Он, как и все инженеры «из бывших», великолепно говорил по-немецки и поначалу с надеждой воспринял появление в Ялте немцев, тем более, в основном это были румыны. А они-то и вовсе были родными моему деду, выросшему в Бессарабии. Ялтинская интеллигенция была приглашена на собрание в театр Чехова. Дед пошёл и через полчаса вернулся… советским человеком. «Лучше свой супостат, чем чужие!» – заявил он испуганной бабушке. Глупые прямолинейные немцы поздравили «русских свиней» с предоставленной им замечательной возможностью поработать на «великий Рейх».

В течение всей оккупации дед отговаривался от работы «на Рейх» тем, что он якобы не инженер, а учитель. Конечно, никакие отговорки не помогли бы, если б гнать деда на работу приходили не румынские офицеры, а немцы. А румынам Михаил Иосифович по-румынски же рассказывал, как он учился «в Кишинэу» в реальном училище, и умилённый офицер, уходя, пожимал деду руку и советовал быть осторожнее. О том, как осторожен был дедушка Миша в оккупированной Ялте, я узнала случайно, уже будучи взрослой.

Мама много рассказывала мне о войне, о том, как в оккупацию они не умерли с голоду потому, что дедушка ездил по Крыму с тачкой – менял на продукты серебряные ложки и книги, о том, как всех ялтинцев грело и поддерживало присутствие рядом, в Аутке, Марии Павловны, сестры Чехова, о том, что никто ни одной секунды не сомневался в нашей победе… И только о подвиге своего отца почему-то никогда не говорила и только в восемьдесят четвёртом году, познакомив меня со своей приятельницей, нечаянно обмолвилась: «Риту ведь тоже твой дедушка спас…» Тётя Рита, Маргарита Константиновна, бывшая несколькими годами старше мамы, перед войной училась у моего деда в техникуме. Она была еврейкой, одной из тех, кого деду удалось спасти. Подполов и чердаков в центре Ялты не было. Дед шёл к бургомистру – или как там называлась их канцелярия – и подписывал бумагу о том, что он, такой-то, «русский, православный, свидетельствует и ручается», что данное лицо не еврей, а немец, если фамилия была немецкой, или поляк, если фамилия была польской, потому что он, как учитель, хорошо знает эту семью.

– И что, много было таких как тётя Рита? – спросила я.

– Достаточно, но мы с твоей бабушкой не то что не считали, а вообще старались об этом не думать. Очень страшно было. Если бы раскрылось…

– А бабушка не пыталась препятствовать этой деятельности? – сдуру брякнула я и тут же устыдилась.

– Да как тут препятствовать, ведь совесть замучит, жить не сможешь, если мог спасти человека и не спас, – мама отвечала просто и буднично.

С освобождением Крыма страхи мамы и бабушки не закончились. Могли донести, что Андреев часто посещал немецкую канцелярию, кто знает с какими целями. Опасения усугублялись тем, что в день ухода румынских частей из Ялты моим дедом был сделан, казалось бы, совершенно бесполезный и опрометчивый демонстративный жест.

Мама хорошо запомнила этот день. Вдоль нашей улицы понуро шли румынские солдаты, понимали, что идут на смерть. А жители – русские и греки – стояли во дворах и молча смотрели вслед. Неожиданно вышел мой дед и перекрестил уходящих румын широким православным крестом. Многие заплакали. А бабушка… Она только рукой махнула и пошла собирать для деда узелок.

Действительно, очень скоро, чудесным летним утром сорок четвёртого года в нашем дворе появился «воронок». Горлинки в кронах старых акаций курлыкали так, как будто не было ни оккупации, ни голода, ни бомбёжек, как будто совсем недавно не раскачивались на набережной тела казнённых крымских партизан…

– Андреев? Михаил Иосифович? Вам придётся поехать с нами.

Дед взял приготовленный узелок, простился с семьёй, соседями – было часов шесть утра, и ялтинский двор уже жил обычной летней жизнью. «Энкаведэшник» терпеливо ждал у машины.

Ко всеобщему изумлению и ликованию вечером деда привезли домой, почтительно высадили из «воронка», пожали руку… Оказалось, наши прекрасно знали, что дед – инженер-технолог по фаянсу, фарфору и черепице, и возили его в Ливадию для помощи сапёрам – немцы, уходя, заминировали Ливадийский дворец. Так мой дед, бывший капитан царской армии, несколько недель провёл на крыше летнего дома Романовых, вместе с другими специалистами готовил дворец к Ялтинской конференции. До́ма недоумённо рассказывал, что у «этих мальчишек», сорокалетних инженеров от высоты почему-то кружится голова…

В шестьдесят втором году он умирал в больнице от воспаления лёгких. «Вы хоть понимаете, что ваш старик – святой?» – строго спросил моих родителей пожилой рабочий, лежавший с дедом в одной палате.

7

Мы продолжаем искать могилу Алексеевых, родителей Станиславского. А небо над Введенским кладбищем просто немыслимой синевы. Голые ветви деревьев по-весеннему тянутся к солнцу, радостно чирикают воробьи, то и дело золотом взблёскивает в прозрачной сини ещё один не захотевший слететь ясеневый или кленовый лист. А рябины-то – действительно коралловые, как написал о них Бунин в «Антоновских яблоках». Я редко бываю на природе и поэтому думала, что сравнение с кораллом уж слишком экзотично. Нет, всё правильно, молодец Иван Алексеевич!

Наташка уже несколько раз подзывала Афанасьича, но это оказывались могилы Алексеевых-однофамильцев. И я встречаю своих однофамильцев – Андреевых и даже одну Яблонскую А. Г. Фотографии нет, дат жизни нет, только моя фамилия на тёмно-сером в розовую искорку граните. И вдруг…

– Нашла! Нашла! Идите сюда! Скорее! – ору я хриплым, срывающимся от волнения голосом.

– Что, Алексеевы?! – подбегает Андрей.

– Ой, правда? Не может быть, – ковыляет с другой стороны заметно уставшая Наталья, она, по-видимому, растёрла ногу.

– Да какие Алексеевы! Я нашла бабушку и дедушку моей подруги.

С невысокого памятника на нас смотрит, ласково улыбаясь, пожилая женщина в очках. Я сначала увидела этот добрый внимательный взгляд, поняла, что мы знакомы очень давно, может быть, всю жизнь, что это родной мне человек, и только потом прочитала фамилию и имя отчество – Вера Николаевна. Фамилия, кстати, не Вари, моей институтской подруги, а её папы, Владимира Георгиевича. Варя носила уютно-округлую украинскую фамилию мамы. Просто её родители так решили: у Вари будет мамина фамилия, а у Димы, младшего брата, – папина. Потому, наверное, что отцовская фамилия – редкая, необычная и могла показаться немного грубоватой, тяжеловесной для нежной, утончённой девочки. Варя рассказывала, что их фамилия, возможно, от осетинского корня, а с появлением Интернета обнаружились однофамильцы, предполагающие французское происхождение. Но это неважно! Мне и без фамилии ясно – это Варины дедушка и бабушка. Вот и дедушка Георгий Иванович в офицерском кителе с полковничьими погонами и орденскими планками – вылитый Димка, каким он будет лет через тридцать.

Андрей с Наташей с уважением смотрят на памятник.

– А Георгий Иванович, наверно, второй муж бабушки? – спрашивает Наташа. – Фамилии-то разные…

В самом деле, а я и не заметила! У Георгия Ивановича простая русская фамилия – Гаврилов.

– Нет, – говорю я твёрдо. – Это родной дедушка Вари и Димы, они оба очень на него похожи, с Димкой – просто одно лицо. А Варя похожа и на бабушку, и на папу, Владимира Георгиевича, видите, отчество-то совпадает! И Георгий Иванович, судя по форме, военный инженер, Варя так и говорила. Сегодня же напишу ей в Америку, разберёмся.

Я бережно расчищаю могилку от опавших листьев, Наташа кладёт в изголовье несколько «сентябринок».

– Ну-с, продолжим, – бодро говорит Афанасьич.

– Андрей, ну ты что? У меня ноги отваливаются, – плаксиво тянет Наталья, – и почему мы именно в этом секторе ищем? Ты узнавал? Они точно должны быть здесь?

– Шут с вами, – сдаётся Андрюша, – идите к часовне, это мавзолей семейства Эрлангеров, работы Шехтеля, между прочим, а внутри мозаичная икона Петрова-Водкина, и вон туда заверните, видите, колоннада, там тоже мозаика. А я ещё похожу. Встречаемся у часовни.

В отличие от Наташи я не чувствую усталости и готова хоть дотемна бродить по этому замечательному кладбищу. Радость так и звенит во мне – я нашла бабушку и дедушку моей Вари!

Колоннада оказалась надгробием Лиона Георга и Рожновой Александры Ивановны. Оба умерли в десятых годах двадцатого века. Наташа, оказывается, подготовилась к экскурсии и вычитала в Интернете, что «мозаичная картина на колоннаде выполнена в духе „Острова мёртвых“ Бёклина».

– Только сама картина намного мрачней, – рассказывает Наташа, – там действительно остров, скалы неприступные, чёрные кипарисы, Харон-перевозчик почти незаметен, главная фигура – мертвец в белом саване, от него прямо ужасом веет, а тут ничего себе, можно сказать, весёленько…

Да, пожалуй. Наверное, благодаря тому, что это только фрагмент картины, резиденция мёртвых не выглядит островом, бурное море превратилось даже не в реку Стикс, а в мирный, заросший ряской пруд, и всю панораму необыкновенно оживляют ярко-красная феска и пояс Харона. Из-за этого перевозчик почему-то ассоциируется не с мрачным древнегреческим мифом, а с жизнелюбивыми итальянцами, с венецианским гондольером, например. И рощица пушистых, не чёрных, а ярко-зелёных кипарисов на этой мозаике такая симпатичная, уютная как крымский парк! Не далее как этим летом, когда мы с друзьями очень неплохо проводили время в кипарисовой беседке, моя одноклассница, скрипачка Ялтинской филармонии, рассказывала, что, будучи на гастролях в Италии, вдруг осознала, что совсем не видит с детства столь милых и привычных глазу пирамидальных кипарисов.

– Странно, а в Греции их полно!

Оказалось, итальянцы чётко соотносят именно пирамидальный кипарис с вечным покоем, и у всех кипарисов, растущих не на кладбище, специально подрезают верхушки, лишая их этой самой пирамидальности.

– Ну, надо же! А мы с греками хоть и знаем, что кипарис – символ смерти, но почему-то совершенно не смущаемся его присутствием в повседневной жизни.

Да, похоже, что мы, православные, совсем не боимся кладбищ. Может быть потому, что лучше католиков понимаем: смерти нет, а здесь, на кладбище – ещё один дом перед будущей вечной жизнью? Наверное, поэтому мы и огораживаем могилы, как дома́, оградками, и сажаем цветы, и приходим к умершим в гости на все праздники и даже на Пасху, хоть батюшки и убеждают нас пока, впрочем, безрезультатно, что это неправильно. Ну, а как иначе? Была семья, каждый день все садились за один стол, что же разлучаться в великий праздник?

На греческих кладбищах все могилы тоже обязательно в оградках, только памятники не гранитные, как у нас, а в основном беломраморные. Я рассказываю Наташе, как лет пять назад мы плавали на яхте по греческим морям:

– С одним институтским знакомым. Он давно увлекался яхтенным спортом, сдал экзамен на международный сертификат, арендует яхты в разных портах и возит друзей. За деньги, конечно, как туристическая фирма.

Когда мы приплывали на очередной остров, я первым делом бежала на кладбище. Не подражая Антону Павловичу, а просто уже по опыту зная: там лучшая, старинная церковь, и это всегда центр города, самое высокое место, откуда, как правило, виден весь остров. На кладбище неумолчно щебетали птицы, а Афанасиусы и Герасимосы, виноградари и рыбари, безмятежно спали за оградками под сияющими на солнце крестами. Все памятники – белые, розовые и золотые, а над ними – сливающееся с морским горизонтом счастливое синее небо. Одетые во всё чёрное сухопарые греческие старухи приветливо улыбались, с достоинством кланялись и жестами гостеприимных хозяек указывали, как пройти по заросшей тропинке к маленькой утоптанной площадке. С неё открывался великолепный вид на остров, на море, на другие, далёкие острова, плывущие, тающие в синей дымке, в дрожащем, переливающемся от зноя воздухе. Через некоторое время в калитке появлялись немного сконфуженные загорелые физиономии товарищей с яхты. Вволю посмеявшись над моим пристрастием к кладбищам, они, естественно, тоже не замедлили подняться на самый удобный для обзора холм.

8

Часовня Эрлангеров открыта, но мы почти ничего не видим – очень темно, только дышат теплом огоньки свечей. Афанасьич сказал, что мозаичная икона «Христос-сеятель» выполнена в тех же чистых, ярко-красных и синих тонах, что и многие другие картины Петрова-Водкина.

На страницу:
6 из 7