Полная версия
Когда поют сверчки
Рядом с Чарли сидел его желтый лабрадор – сука по кличке Джорджия. Чарли редко выходил куда-нибудь без нее. Заметив меня, Джорджия легонько застучала хвостом по полу, давая знать, что рада меня видеть.
Дощатый пол скрипнул у меня под ногой, и Чарли поднял голову. Думаю, однако, что он услышал мои шаги еще до того, как я отворил дверь, хотя под полом эллинга громко хлюпала вода, бившаяся о каменную подпорную стенку[14], а деревянные стены еще больше усиливали звук.
Я включил флюоресцентную лампу над одним из верстаков, и Чарли улыбнулся, но ничего не сказал. На специальном стеллаже у стены лежал скиф-двойка. Я постучал кончиками пальцев по днищу, и Чарли кивнул. Лодка весила не больше восьмидесяти фунтов, но при длине свыше двадцати пяти футов управляться с нею в одиночку было не особенно удобно, поэтому обычно мы спускали ее на воду вместе. Вот и сейчас Чарли легко поднялся с полу и обнял руками нос лодки, а я взялся за корму. Осторожно пятясь задом по наклонной рампе, он вышел на причал и осторожно опустил свой конец лодки в спокойную, блестящую, как черное стекло, воду.
Протолкнув скиф немного вперед, я легонько похлопал Чарли по плечу.
– И тебе доброго утра, – отозвался он и, пока я вставлял весла, схватился за уходящую в воду лестницу-трап, нащупал лодку ногой и легко опустился на место загребного. Продев ступни в подножку, он принялся завязывать шнурки, а я сел на первый номер. Не успел я застегнуть свой «запасной» кардиомонитор, как Чарли постучал пальцем по веслу, что на нашем тайном языке означало: «Я готов». Мы оттолкнулись и опустили весла в воду. Гребок. Развернутые плашмя лопасти тихонько прошелестели по неподвижно-зеркальной поверхности озера и снова погрузились в воду. Оставляя за собой расходящиеся полукружья волн, мы вышли из узкого заливчика, венчающего северную оконечность озера Бертон.
Теплая тишина окутала нас. Обернувшись через плечо, Чарли слегка улыбнулся и прошептал:
– Говорят, у тебя вчера был нелегкий день.
– Угу.
Еще гребок, тонкое шипение падающих с лопастей капель, легкий всплеск погружающихся в воду весел… На спине Чарли от шеи до поясницы вздувались и играли мускулы – хорошо развитые и на редкость гармоничные, они являли собой почти безупречный образчик тренированного человеческого тела.
– Что ты сегодня надел? – На этот раз Чарли улыбнулся шире.
– То же, что и всегда.
Чарли покачал головой, но ничего не сказал, и мы продолжали наше синхронное движение, то наклоняясь вперед, то откидываясь назад.
Расстояние от моста Джонса до Бертонской плотины составляет ровно девять миль. Почти всегда, выходя на воду, мы преодолеваем его целиком – туда и обратно. Мы с Чарли составляем очень неплохую команду. Я выше ростом, но более худой. Чарли, напротив, коренаст и крепок, так что я предпочел бы не встречаться с ним в темном переулке. Мой показатель максимального потребления кислорода выше, что означает, в частности, что у меня больший объем легких, а сердце перекачивает большее количество крови в единицу времени. Иными словами, мой организм способен в течение длительного времени усваивать значительное количество кислорода. Что касается Чарли, то в его теле – где-то глубоко внутри – скрыт некий особый механизм, который не подчиняется законам физики или анатомии, но который дает обычным людям возможность совершать чудеса: например, выиграть первенство штата по борьбе, уложив на лопатки (причем не один, а два раза) чемпиона страны среди юношей.
Первенство проходило по системе, когда участник выбывал после двух поражений, а поскольку на соревнованиях в старшей школе противник Чарли ни разу не проиграл, моему тогда еще будущему шурину пришлось уложить его дважды. В первой схватке он прижал соперника к ковру во втором раунде. Когда же они встречались во второй раз, Чарли завязал парня узлом через считаные секунды после начала. Его победа выглядела особенно убедительной еще и по той причине, что тогда Чарли учился в предпоследнем классе, а его соперник-чемпион был выпускником. После этого случая Чарли выиграл еще три первенства штата, да и в школьных соревнованиях больше никогда никому не проигрывал.
На первой половине пути нам немного помогало течение, но Чарли все равно греб, не жалея себя; он вкладывал в работу всю мощь своих мускулов, и мы неслись на юг, точно на крыльях. Сила, с которой он отталкивался веслами от воды, подсказывала мне, что Чарли в отличной форме и что он отменно чувствует себя, а это означало, что сегодняшняя тренировка дастся мне нелегко. У меня уже ныли мускулы на руках и на ногах, а ведь мы пока шли по течению. Что же будет, когда мы двинемся обратно?
После семи утра ходить по озеру хоть на байдарке, хоть на академической лодке становится довольно проблематично. Именно в это время на водоеме появляются скоростные катера и гидроциклы, поэтому мы с Чарли обычно тренируемся ни свет ни заря. Конечно, остается еще погода, которая в наших местах меняется столь внезапно, что предсказать ее практически невозможно. Происходит это оттого, что с окружающих гор то и дело срываются холодные ветры и торнадо, которые долго гуляют по озеру и способны потопить все и вся. В Вербное воскресенье 1994 года, то есть еще до того, как мы перебрались в эти края, над округом пронеслась «сверхячейка»[15] примерно из тридцати торнадо, получившая название «Воскресный убийца». Старожилы до сих пор помнят не столько протяжный вой, который издавали эти смерчи, сколько весь тот мусор и обломки, которые плавали по озеру в течение нескольких дней после катастрофы. Только мертвых тел среди мусора почти не было: подхваченные торнадо сломанные сучья и острые осколки черепицы превращали человеческую плоть буквально в фарш, поэтому трупы сразу погружались на дно озера – туда, где уже больше столетия спал затопленный город Бертон.
Академическая гребля не похожа ни на какой другой вид спорта. Отличий много, и главное из них заключается в том, что это единственный спорт, в котором спортсмену не нужно постоянно смотреть вперед. Направление движения гребец-академист определяет главным образом глядя назад. Легкоатлеты, в особенности спринтеры и барьеристы, выглядят на дорожке как локомотивы на полном ходу: их ноги отталкиваются от земли, а руки от воздуха, словно мощные поршни и рычаги. Футболисты сталкиваются друг с другом, словно тараны, или виляют из стороны в сторону, как ярмарочные электромобильчики. Что касается европейского футбола, то эта сумбурная игра и вовсе представляется чем-то средним между балетом и боем быков, и только в гребле спортсмен похож на гибкую пружину.
Чтобы лучше понять это сравнение, вскройте заднюю крышку наручных часов, и вы увидите, как витки волосковой пружины то сжимаются, то снова расходятся. Гребец тоже двигается в определенном ритме, поддерживать который, впрочем, довольно-таки тяжело, снова и снова повторяя одни и те же движения. Вот он складывается чуть не пополам: колени прижаты к груди, руки вытянуты вперед, легкие втягивают как можно больше воздуха. Зацепившись веслами за воду, спортсмен начинает гребок: сначала он отталкивается от подножки одними ногами, затем подключает руки и корпус, одновременно выдыхая воздух. К концу гребка его тело вытягивается почти что во всю длину, ноги выпрямлены, корпус откинут назад, руки согнуты перед грудью. Как только лодка получит необходимый толчок, спортсмен вынимает весла из воды и снова тянется вперед, снова сгибает ноги и жадно хватает ртом воздух, чтобы тут же совершить новый гребок, снова выложиться до предела.
Примерно так же бьется человеческое сердце.
Гребля – настолько тяжелый или, лучше сказать, энергозатратный вид спорта, что за одну гонку спортсмены прокачивают через свои легкие чуть ли не вдвое большее количество воздуха, чем представители других спортивных дисциплин. Именно поэтому тренированные гребцы отличаются большим ростом, длинными руками и вместительной, как бочка, грудной клеткой.
Если не считать роста, то Чарли выглядит именно так. Если бы люди были птицами, то он, наверное, принадлежал бы к породе кондоров или же альбатросов.
И все же гребля, каким бы тяжелым ни был этот вид спорта, способна дарить огромную радость, и эта радость – в движении. Академическая лодка имеет большую длину, но при этом очень узка и способна скользить по воде с завидной скоростью. Длинные весла, выносные вертлюги-уключины и роликовое сиденье-банка звучат как ударная группа в оркестре: они позвякивают, постукивают, поскрипывают, и этот ритмично повторяющийся перебор разносится далеко над водой. Правда, гребец, как я уже говорил, сидит спиной вперед, но это не мешает ему оценивать свое положение в пространстве и направлять нос лодки куда нужно. В этом ему помогают инстинкт и умение запоминать ориентиры. Через каждые несколько гребков спортсмен бросает взгляд через плечо, мгновенно запечатлевая в памяти обстановку впереди. Снова повернувшись лицом к корме, он лишь следит за кильватерным следом да за цепочками расходящихся кругов, оставленных на поверхности воды лопастями весел. Круги эти становятся все шире и шире, они сливаются друг с другом и в конце концов исчезают, но стремительная, как барракуда, лодка уже далеко – лишь тянется за ней цепочка свежих следов.
Мы с Чарли сразу нащупали общий ритм и вскоре уже миновали бухты Дикс-Крик, Тимпсон-Крик и Мокассин-Крик, где в озеро впадали ручьи, имеющие те же названия, и речушки. Пот струями стекал по моему лицу, соленые капли повисали на кончике носа, а мой кардиомонитор показывал, что я приближаюсь к границам своей «целевой зоны». Судя по промокшей от пота спине Чарли и по тому, как ходили ходуном его легкие, он тоже разошелся вовсю и был так же близок к вершине, как и я. И это было непередаваемо прекрасно! Общий ритм, полная согласованность усилий, стекающий по лицу пот и осознание собственных возможностей, пусть каждый гребок по-прежнему требует полного напряжения сил – вот что такое настоящая гребля. Я не знаю, с чем это можно сравнить. Возможно, ни с чем. Говорят, подобную эйфорию испытывают бегуны на длинные дистанции[16], но в гребле это проявляется вдвое сильнее. Может быть, втрое.
То, что в лодке я сидел на носу и теоретически отвечал за выбор направления, вовсе не означало, что Чарли не знал, где мы находимся. Когда мы прошли бухту Мюррей и остров Билли Гот и поравнялись с бухтой Чероки-Крик, он спросил, не оборачиваясь:
– Что, плотину уже видно?
– Еще немного, – отвечал я. – Сейчас должна появиться.
– Что-то мы медленно идем, – проворчал Чарли. – Придется поднажать, иначе мы не выиграем Бертонскую регату и в этом году. Я слышал, экипаж из Атланты снова будет участвовать.
Бертонская регата представляла собой ежегодную гонку на десятимильную дистанцию – как раз от моста до плотины. Мы с Чарли участвовали в ней четыре раза. В первый год мы пришли третьими, а в последующие – неизменно оказывались вторыми. Нашими главными соперниками был экипаж из Атланты – бывшие члены сборной страны и участники Олимпийских игр. Они были по-настоящему сильной командой, но мы с Чарли год от года прибавляли, хотя, возможно, эти парни просто позволяли нам так думать. Кроме того, что они действительно были лучше, у них имелось и еще одно преимущество – их современная лодка из кевлара весила чуть ли не вдвое меньше, чем наша «Эмма». Нас, впрочем, наша лодка вполне устраивала, к тому же мы оба вполне резонно считали, что ради одной гонки в году вовсе не стоит обзаводиться суперсовременным, дорогим инвентарем.
Чарли действительно поднажал. Он налегал на весла с такой силой, что мы, можно сказать, летели вперед. Я сказал:
– Ты, я погляжу, и так в отличной форме.
В ответ Чарли поднял вверх палец.
– «Я лишь один из многих, но и я кое-что значу. Я не могу сделать все, но могу предпринять хоть что-нибудь. И пусть я не способен изменить все, но я сделаю то, что в моих силах!»[17] – процитировал он.
Я улыбнулся. Если я то и дело поминал Шекспира, то Чарли любил цитировать Хелен Келлер[18].
Помимо всего прочего, гребля дает человеку ощущение свободы, раскрепощает. Лодка неукротимо летит вперед, она словно стремится ворваться в будущее, и кажется, будто перед тобой открываются все новые и новые возможности, тогда как самая память о прошлом тает вместе с расходящимися по воде кругами. Несколько секунд – и вот уже нет никакого прошлого, а есть только волшебное ощущение полета навстречу светлому завтра.
У плотины мы немного отдохнули. Пока наша лодка потихоньку дрейфовала вдоль берега, мы жадно хватали ртами прохладный воздух, стараясь отдышаться. Единственным звуком, нарушавшим окружающую тишину, был настойчивый писк моего кардиомонитора, сигнализировавшего о выходе за границы «целевой зоны». Услышав этот звук, Чарли улыбнулся, но ничего не сказал: у него был такой же приборчик, который издавал точно такой же тревожный сигнал.
Как только первые лучи солнца легли на поверхность воды, разгоняя утренний туман, я развернул лодку. Клочья тумана закручивались спиралью, вращались этаким миниатюрным торнадо, и, поднимаясь над водой, окутывали нас, словно облако, оседая крошечными каплями на коже, и без того влажной от пота. Медленный танец туманных призраков был непередаваемо прекрасен, и, любуясь этой картиной, я, как часто бывало со мной в подобных случаях, подумал о том, что, несмотря на ужас и уродство повседневной жизни, красота все-таки никуда не исчезла.
И еще я подумал, что Эмма была бы очень рада увидеть то, что наблюдали сейчас мои глаза.
А то, что я видел вокруг себя, было очень похоже на одно давнее утро. В тот день я встал очень рано, вскипятил воду и приготовил Эмме чашку чая. Потом помог ей спуститься на берег. Она сидела, прижав колени к груди; одной рукой Эмма обнимала меня, в другой держала чашку. Я укрыл ей ноги байковым одеялом, но она никак не отреагировала. Она просто сидела и в немом восхищении качала головой, завороженно глядя на творившееся на ее глазах волшебство. Наконец, сделав первый глоток, она поцеловала меня и, положив голову мне на плечо, прошептала:
– «О чем невозможно говорить, о том следует молчать…»[19]
Тогда я еще не читал Витгенштейна, однако впоследствии перечитывал его много-много раз.
Почувствовав мою неподвижность, Чарли обернулся и негромко сказал:
– Чудесное утро, правда?
– Да. – Я немного помолчал, впитывая окружающую красоту, и добавил: – Ей бы понравилось.
Чарли кивнул и вдохнул прохладный воздух, словно пробуя его на вкус, потом взялся за рукоятки весел. Лодка, чуть качнувшись, сдвинулась с места, и прошлое беззвучно скользнуло под днище – до следующего раза.
Когда мы вернулись к причалу, Чарли выбрался из лодки и ощупью двинулся вдоль стены эллинга, пытаясь сориентироваться в пространстве.
– Все в порядке? – спросил я.
– Ага, – отозвался он. – Все-таки у меня неплохо получается, верно? Я просто хотел увидеть, где я.
Чарли слеп, как летучая мышь, поэтому «видит» он исключительно с помощью слуха и осязания. Он различает лишь вспышки молнии во время грозы, огни фейерверков на Четвертое июля, да еще солнечный свет, но только если глядит прямо на солнце. Чарли ослеп пять лет назад, но о том, как это произошло, мы никогда не говорим: слишком это тяжело. Достаточно того, что мы оба, и он, и я, отлично знаем, при каких обстоятельствах это случилось. Что касается причины, вызвавшей к жизни те самые обстоятельства, то это вопрос куда более сложный.
Тогда у Чарли появилась Джорджия – собака-поводырь. Я купил ее Чарли на Рождество, когда стало окончательно ясно, что зрение к нему не вернется. Я посадил щенка под елку, и Чарли согласился – правда, не слишком охотно – оставить его у себя. Впрочем, он довольно быстро полюбил Джорджию и теперь души в ней не чаял.
По идее собака-поводырь должна водить своего подопечного, но Чарли редко использует Джорджию, так сказать, по прямому назначению. Есть у него и белая тросточка с красным наконечником, но и ею он почти не пользуется: чаще всего она стоит в углу в прихожей у него дома или лежит в сложенном виде в заднем кармане. Да, Чарли слеп, но не беспомощен. Ну а я… «Я не пла́чу. // Я вправе плакать, но на сто частей // Порвется сердце прежде, чем посмею, // Я плакать»[20].
Тем временем Чарли отыскал край причала и, аккуратно соскользнув в воду, нащупал натянутую под водой «путеводную проволоку», которая служила ему своего рода мостом. Держась за нее, Чарли неспеша поплыл к своему дому на другом берегу залива, ярдах в сорока от моего. Джорджия последовала за ним. Внезапно Чарли остановился в воде и обернулся ко мне:
– Тебе все еще снится тот сон?
– Да.
– А ты понял, что он означает?
– Нет.
– Может, помочь тебе его истолковать?
– Думаешь, ты сумеешь?
Чарли покачал головой.
– Нет, но если ты будешь и дальше спать так же мало, то в конце концов превратишься в сову.
– Спасибо на добром слове.
Чарли улыбнулся, перебирая ногами в воде.
– Каждый раз, когда я ночью встаю по нужде, я слышу, как ты чем-то гремишь…
– Ну, в общем-то, ты прав, – кивнул я. – В колледже я научился многому, в том числе и тому, как обходиться без сна.
– Я в курсе, но… Ведь это вредно для здоровья.
– А то я не знаю!
– Даже не представляю, как она тебя терпела.
– Слушай, какое тебе дело?.. Плыви лучше домой, пока тебя не укусила какая-нибудь акула.
– Здесь нет акул. – Перебирая руками проволоку, Чарли начал медленно двигаться к противоположному берегу, вполголоса напевая музыкальную тему из «Челюстей». Я видел, что ему хочется сказать что-то еще, но он изо всех сил сдерживается. Впрочем, мне от этого было не легче. Слишком часто его молчание действовало куда сильнее слов.
Глава 6
Мое детство прошло в столетнем деревянном доме в паре кварталов от центральной площади провинциального Винингса. Это был совсем простой, без всяких украшений, двухэтажный дом – довольно высокий, но узкий, словно еще во время строительства какая-то сила сжала его с боков. По периметру второго этажа шел широкий балкон, нижняя часть дома была окружена террасой. Вокруг росли восемь раскидистых магнолий, так что в любой час дня в доме было темновато, да и с улицы его можно было разглядеть лишь с большим трудом.
Дом был невелик – в нем и было-то всего три спальни, зато площадь террасы и балкона почти равнялась площади внутренних помещений. Ветви огромных магнолий возносились над крышей, словно руки великанов. Когда деревья цвели, мама открывала все окна и включала чердачный вентилятор в обратную сторону, так что он всасывал воздух с улицы, а вместе с ним – густой аромат, исходивший от древесных крон, под которыми мы жили. Некоторые ветви, раскачиваясь, скребли по столбам балкона на втором этаже или загибались под крышу нижней террасы, так что деревья и дом напоминали порой старых супругов, которые прожили вместе целую жизнь и прекрасно чувствуют себя в обществе друг друга. В детстве мы часто играли в прохладной тени на террасе или карабкались по переплетенным ветвям магнолий – этому бесконечному воздушному лабиринту.
На каждом из деревьев мой отец развесил кормушки, что делало наблюдение за птицами простой и приятной задачей. Зяблики, кардиналы, пересмешники, голубые сойки, колибри, ласточки и даже изредка совы и краснохвостые сарычи – кого там только не было! С тех пор наша жизнь превратилась в постоянное, но нисколько не обременительное изучение мира пернатых, которые порхали, пели брачные песни и гнездились у нас под окнами. Ничего удивительного, что еще в раннем детстве я разбирался в птицах северо-западной Джорджии как профессионал.
Больше всего мне нравились кардиналы, да они и встречались чаще других: как-то раз мы насчитали на магнолиях одиннадцать гнезд. Первым бросался в глаза неоново-яркий, как луч лазера, самец – он гордо стоял где-нибудь на ветке на фоне темно-зеленой листвы и коричневой коры, охраняя гнездовье. Где-то поблизости обязательно оказывалась и самочка: более темная, цветом оперения она напоминала свежепролитую кровь. Помню, как я был удивлен, когда узнал, что кардиналы выбирают партнера один раз и на всю жизнь. Весенними вечерами стены нашего дома звенели от их брачных песен, и мне казалось, их голоса похожи на кодированные звуковые сигналы, которыми подводные лодки обмениваются друг с другом, скитаясь в мрачных океанских глубинах.
* * *С Эммой я познакомился в школе, на игровой площадке. Я учился тогда во втором классе. Помню, успешно преодолев «Джунгли», я все еще болтался на каком-то канате, когда заметил, что она внимательно за мной наблюдает. Эмма была новенькой: ее родители недавно переехали в наш город. Держалась она скромно и незаметно, не озорничала и только постоянно рисовала что-то в альбоме, внимательно следя уголком глаза за всем, что происходило вокруг. Для своего возраста Эмма была, пожалуй, слишком маленькой и какой-то хрупкой. На переменах, когда остальные ребята играли в кикбол[21] или осваивали «Джунгли», она обычно сидела за небольшим столиком и, раскрыв перед собой альбом для набросков, быстро-быстро что-то там рисовала. Порой Эмме хватало четверти часа, чтобы с помощью простого карандаша и листка бумаги сотворить маленькое чудо.
Однажды в классе, сразу после большой перемены, она небрежно протянула мне свежий набросок, а сама вернулась на свое место у противоположной стены. На бумаге был изображен я – болтающимся на канате, подобно макаке, и улыбка у меня при том была самая идиотская. Эмма была абсолютно права: я, конечно, выставлялся, как мог, и рисунок отражал это даже лучше, чем фотография. На следующий день во время обеденного перерыва Эмма угостила меня домашним печеньем с шоколадной крошкой, а я поделился с нею своим молоком. Через неделю мы впервые сели вместе на музыкальных занятиях в классе миссис Уилсон, а когда прозвенел звонок, я не пошел играть в кикбол, чтобы посмотреть, как она рисует. В начале третьего класса родители Эммы переехали в небольшой кирпичный домишко в одном квартале от нашего, так что по дороге в школу я шел мимо него. И почти каждое утро я встречал по пути Эмму и ее младшего брата Чарли.
Чарли был четырьмя годами младше Эммы, но в чем-то ее обгонял. Так, у него были необычайно длинные и сильные руки, за что сестра прозвала его Попаем. Он очень любил что-нибудь мастерить, в особенности забивать что-нибудь молотком, и удар у него получался будь здоров какой. При этом он по-настоящему оберегал старшую сестру, и в первые года два нашего знакомства я не раз замечал, что Чарли исподтишка за мной наблюдает.
По складу характера он и в детстве был не чужд авантюр и не всегда продумывал свои действия до конца. Однажды он решил покачаться на нашей магнолии, уцепившись вместо веревки за Резинового Армстронга[22], однако дело кончилось скверно для того и другого: Чарли здорово треснулся, а Армстронг лишился одной из конечностей. Рухнув возле крыльца в кучу веток и листьев, Эммин братец с мольбой смотрел на меня, безмолвно взывая о помощи.
«Любознательный», «пытливый», «умеет играть в одиночестве» – так говорили обо мне в детстве, и, в общем-то, это было весьма справедливо. Едва научившись соединять вместе кирпичики «Лего», я очень скоро превратил свою комнату в лабиринт собственной конструкции, так что даже мама в конце концов махнула рукой и перестала заставлять меня там убираться. С потолка свисали на лесках модели самолетов, в углах стояли пяти- и шестиэтажные бревенчатые дома, собранные из наборов «Хижина Линкольна», битком набитые книжные полки были сплошь уставлены склеенными из спичек фортами и крепостями, а бо́льшую часть письменного стола, за которым мне полагалось готовить уроки, занимали карточные домики (они не разваливались, ибо при строительстве я использовал столярный клей). Сломанные машинки «Мэтчбокс» я разбирал, а из частей собирал новые, невиданные модели, состоявшие зачастую из деталей от десяти-пятнадцати автомобильчиков. Из резинового медицинского жгута я мастерил рогатки. Став постарше, я усовершенствовал рукоятки, тормоза и передачи своего велика для езды по бездорожью, повысил скорость вращения потолочного вентилятора в своей комнате и изменил шаг витка пружины «Слинки»[23] таким образом, что она действительно стала шагать по лестнице, как в рекламе. В общем, я и вправду постоянно что-то изобретал, мастерил, но главное, мне всегда хотелось узнать и понять, как работает тот или иной механизм.
В особенности меня интересовало устройство человеческого тела. Строительством и механикой я просто увлекался, но тайны тела захватили меня всерьез. Стены моей комнаты были увешаны схемами, диаграммами, обучающими плакатами, на которых было все: от строения скелета до разрезов внутренних органов, от структуры мышечной ткани до схемы нейронных связей в мозгу. А поскольку в моем умственном развитии руки всегда играли ведущую роль, то уже к семи годам я успешно препарировал – и снова зашил – двух гигантских жаб, одну рыбу, соседского кота, броненосца и длинную черную змею, которые, впрочем, были уже мертвы или умирали, когда я до них добрался.