Полная версия
Когда поют сверчки
Чарльз Мартин
Когда поют сверчки
Чарльз Мартин
* * *Стиву и Элейн
Пролог
Я толкнул ручку, и сетчатая дверь, тихо скрипнув, отворилась, вспугнув двух колибри, ссорившихся над кормушкой. Шорох их крыльев затих высоко в ветвях кизила, и почти в то же самое мгновение по небу скользнули первые лимонно-желтые лучи утреннего солнца. Казалось, кто-то раскрасил накануне вечером небесный свод в густо-синие и лиловые тона, а затем смахнул темную краску ватными тампонами облаков и засы́пал освободившееся пространство золотой крошкой. Я наклонил голову и исподлобья посмотрел вверх. Небо немного напоминало гигантскую гранитную столешницу, обращенную лицевой стороной к земле. Быть может, подумалось мне, как раз сейчас где-то там, высоко в небесах, Господь тоже пьет свой утренний кофе. Вся разница между нами заключалась в том, что Ему не нужно было читать письмо, которое я сжимал в руке, поскольку Он и так знал, что́ в нем…
Прямо передо мной широкая Таллала вливалась в озеро Бертон. Похожая на прозрачное зеленоватое стекло, река была неподвижной, но я знал, что ровно в семь с оглушительным треском моторов эту безмятежную водную гладь нарушат гидроциклы и катера, и на берега начнут накатывать маленькие беспокойные волны, произведенные ими. Да, еще немного и солнце поднимется выше, чтобы двинуться на запад, так что к полудню воздух согреется, а вода засверкает так, что на нее будет больно смотреть.
С письмом в руке я спустился с заднего крыльца и, осторожно ступая босыми ногами, вышел на причал. Чувствуя, как поднимающийся от воды туман касается моих ног и лица, я двинулся вдоль стены эллинга и поднялся по лестнице на его крышу. Там я сел в натянутый между столбами навеса гамак, подставил лицо солнцу, сунул палец в небольшое медное кольцо, привязанное к короткому шнуру, и, потянув его на себя, стал медленно раскачиваться.
Если Бог там, наверху, действительно есть и в этот самый миг пил утренний кофе, Он, должно быть, уже приканчивал вторую чашку, поскольку небо совсем посветлело и засверкало яркой утренней синевой, и лишь кое-где на нем задержались едва различимые темные полосы.
Еще какое-то время я слушал тишину, зная, что долго она не продлится. Какой-нибудь час – и над озером зазвенит смех детей, катающихся на автомобильных камерах; подростки на гидроциклах и пенсионеры на резиновых лодках распугают канадских гусей, лакомящихся кусками белого хлеба, разбросанные для них каким-то поднявшимся вместе с солнцем любителем птиц, которые чуть покачиваются на воде, словно сказочная дорога из желтого кирпича. Ближе к обеду на десятках пристаней и причалов зачадят грили, мангалы, над водой потянется запах хот-догов, гамбургеров, копченых устриц и острых сосисок. Во дворах и на подъездных аллеях, которые в здешних местах непременно наклонены к озеру, лежащему словно на дне гигантской салатной миски, люди, невзирая на возраст, станут кататься по орошаемым шлангами пластиковым дорожкам, играть в тени деревьев в подкову, потягивать мятный джулеп или коктейль из текилы с лимонным соком или просто сидеть на крышах сараев для лодок, болтая ногами. К девяти вечера почти все владельцы прибрежных домов достанут приготовленные заранее фейерверки, и над озером зазвучит праздничная канонада, в воде отразятся алые, синие, желтые и зеленые огни, которые будут осыпаться вниз мерцающим дождем. Родители будут, задрав головы, смотреть в небо, дети – смеяться и вопить, собаки – лаять и натягивать цепи, оставляя глубокие следы в коре деревьев, к которым они привязаны. Кошки бросятся на поиски убежища, ветераны погрузятся в воспоминания, влюбленные возьмутся за руки и потихоньку ускользнут в дальние рощи на берегу, чтобы купаться голышом в темной теплой воде, где их никто не увидит. Все это и составляет ту симфонию свободы, которая сопутствует главному празднику лета – Дню независимости.
Наверное, во всем Клейтоне, штат Джорджия, только у меня не было ни фейерверков, ни сосисок и никакого желания расцвечивать небо вспышками химического огня. Мой причал так и останется темным и тихим, мангал – холодным, полным старой золы и запылившейся паутины. Свобода была для меня чем-то далеким – как слабый, едва повеявший аромат, который кажется хорошо знакомым, вот только, откуда ты его знаешь, вспомнить не удается. Если б я мог, я бы проспал весь сегодняшний день как какой-нибудь современный Рип ван Винкль; я бы открыл глаза только завтра и со спокойной душой зачеркнул Четвертое июля на своем календаре. Увы, сон для меня почти столь же недосягаем, как и свобода, к тому же он никогда не бывает крепким. Уже много лет я сплю урывками, по два-три часа в сутки, не более.
Так я лежал в гамаке с кофе и пожелтевшими воспоминаниями. Поставив кружку на грудь, я руками сжимал смятый нераспечатанный конверт. За моей спиной по-прежнему поднимался туман; он закручивался крохотными спиралями, которые, изгибаясь и танцуя, бесшумно и неторопливо плыли сквозь нависающие ветви кизила и таяли футах в тридцати над землей.
Надпись на конверте, сделанная ее рукой, сообщала, когда именно я должен прочесть письмо. Если бы я послушался, то прочел бы его еще два года назад. Но я не сделал этого, не собирался я вскрывать конверт и сегодня. Возможно, я просто не мог. Последнее прощание кажется вдвое тяжелее, когда точно знаешь, что оно и правда последнее. А я это знал. Четыре годовщины минули и канули в прошлое, а я по-прежнему застрял где-то между временами, и для меня ничто не менялось.
Я прижал конверт ладонью к груди, расправив его уголки, словно маленькие бумажные крылья. Жалкая замена…
Местные жители обожают раскачиваться на качелях и, потягивая мятный джулеп, рассуждать, какое время суток на озере следует считать самым лучшим. По утрам тени ложатся на землю прямо перед тобой и как будто тянутся навстречу дню. В полдень тень съеживается и оказывается у тебя под ногами: ты стоишь на ней, застряв между прошлым и будущим, между тем, что было, и тем, что будет. В сумерках тень оказывается у тебя за спиной, скрывая твои шаги от возможных преследователей. И это не метафора. По моим наблюдениям, у тех, кто предпочитает сумерки яркому свету, обычно есть что скрывать.
Глава 1
Она казалась маленькой для своих лет. Выглядела как пятилетняя, хотя ей было уже шесть или даже семь, однако в ее хрупком, как у фарфоровой куклы, теле скрывалось отважное сердце бойца. На ней было коротенькое желтое платье, желтые носочки, белые сандалии с ремешком, концы соломенной шляпы, обвязанной желтой лентой, спускались почти до пояса. Тоненькая и бледная, двигалась она тем не менее то как Элоиза[1], то как Тигра из сказки про Винни-Пуха. Девочка стояла на углу Главной улицы и Саванна-стрит – прямо посреди городка, и выкрикивала во всю силу маленьких легких:
– Лимона-а-а-ад! Лимона-а-а-ад! Покупайте лимона-а-ад, пятьдесят центов за порцию!
Ее лимонадный «ларек» выглядел довольно крепким и носил следы долгой жизни, хотя явно был сколочен на скорую руку. Прилавок из полулиста дюймовой фанеры опирался на столбики четыре на четыре; два столба повыше, но более тонких, поддерживали вторые пол-листа, служившие навесом. Между столбами был натянут самодельный же транспарант лимонного цвета с надписью крупными печатными буквами: «Лимонад, 1 стакан – 50 центов. Последующие порции – бесплатно!» Но в первую очередь в глаза бросалось не это трогательное в своей безыскусности рекламное объявление, не прилавок, не желтый контейнер-охладитель «И́глу» и даже не сама девочка. Настоящим центром этой незамысловатой композиции была стоявшая под прилавком пятигаллонная пластиковая бутыль из-под питьевой воды. Мне пришло в голову, что это ее – девочки – личный колодец или источник, куда каждый мог бросить монету и загадать желание. И похоже, весь город, беззвучно шепча под нос нечто свое сокровенное, ссыпа́л в бутыль крупные и мелкие купюры и завалявшуюся в карманах мелочь.
Остановившись на углу, я смотрел, как пожилая женщина с кружевным зонтиком пересекла Главную улицу и опустила два четвертака в пенопластовую чашку, стоявшую на прилавке.
– Спасибо, Энни, – прошелестела она, принимая из рук девочки пластиковый стакан с лимонадом.
– Не за что, мисс Блейкли. У вас очень красивый зонтик! – Легкий ветерок, пронесшийся вдоль тротуара, шевельнул желтые ленты на спине девочки и донес до меня ее чистый, ангельский голосок.
Мисс Блейкли втянула сквозь зубы воздух и спросила:
– Как ты себя чувствуешь, детка? Лучше?
Девочка посмотрела на нее из-под полей шляпы.
– Да, мэм. Конечно.
Мисс Блейкли поднесла стакан к губам и, запрокинув голову, стала пить, а девочка повернулась и стала смотреть вдоль тротуара.
– Лимона-а-а-ад! Пятьдесят центов за порцию! – Ее южный выговор звучал очень приятно – мягко, чуть хрипловато. Так могла бы произносить слова только такая малышка, и потому ее голос невольно привлекал внимание, как фейерверк на Четвертое июля.
Что произошло дальше, я разобрал не совсем хорошо, но мне показалось, после того как мисс Блейкли вернула пустой стакан на прилавок, она опустила в прозрачную пластиковую бутыль двадцатидолларовую купюру.
Ничего себе лимонад!
Похоже, девочка зарабатывала деньги быстрее, чем казначейство успевало печатать их. В бутылке я разглядел целую гору банкнот разного достоинства, однако никто из покупателей, кажется, не переживал из-за того, что вся эта куча наличных может внезапно «отрастить ноги», а меньше всех беспокоилась сама маленькая продавщица. Что все это означает, спросил я себя. Кроме рекламного транспаранта между двумя столбиками на киоске не было никаких надписей или листовок, которые что-то бы объясняли. По-видимому, в этом просто не было необходимости. Так часто бывает в небольших городках: все и так все знают, и никому не требуется дополнительных объяснений. То есть никому, кроме меня…
Сегодня утром – немного раньше, чем я оказался в городке, – мы с моим соседом и другом Чарли (помимо всего прочего, он приходится мне шурином и живет совсем рядом – на противоположном берегу узкого залива, который легко преодолеть вплавь, что мы частенько и делаем) шлифовали махагоновый корпус и стлани «Гриветты» 1947 года, когда у нас неожиданно вышла мелкая наждачка, да и рангоутного лака осталось совсем чуть-чуть. Мы бросили монету, я проиграл, поэтому именно мне пришлось ехать в город, пока Чарли удил с причала рыбу и пронзительно свистел вслед облаченным в микроскопические бикини девушкам, проносящимся мимо на ревущих гидроциклах. Вообще-то Чарли почти никуда не ездит, но в нем очень силен соревновательный дух – потому-то он и настоял, чтобы мы бросали жребий. Как уже говорилось, я проиграл.
Сегодняшняя моя поездка была необычной – по времени. Я редко бываю в городе утром или днем, когда на улицах полно людей, идущих на работу или с работы. Откровенно говоря, я предпочитаю вообще в город не ездить. Как правило, я объезжаю административный центр нашего округа десятой дорогой, предпочитая соседние поселки, да и магазины, в которых я приобретаю продукты, инструменты и другие необходимые мелочи, я стараюсь менять каждые пару месяцев. В окрестностях Клейтона нет ни одного магазинчика, ни одной лавки, где меня считали бы постоянным клиентом.
Но если я все-таки попадаю в город, то стараюсь делать это минут за пятнадцать до того, как магазины начнут закрываться. Одеваюсь я как большинство местных жителей – в выгоревшие, застиранные джинсы, старенькую ковбойку и бейсбольную кепочку с рекламой какой-нибудь крупной компании, производящей электроинструменты или строительную технику. Обычно я оставляю машину позади магазина, натягиваю козырек бейсболки пониже, поднимаю воротник, а смотреть стараюсь себе под ноги, а не на окружающих. Невидимкой я проскальзываю в магазин, покупаю что нужно и снова выскальзываю на улицу, так что никто меня не запоминает и едва ли замечает. Чарли называет это «невидимым шопингом». Я называю это образом жизни.
Отошедший от дел промышленник из Мейкона нанял нас с Чарли, чтобы мы привели в порядок его винтажную «Гриветту» 1947 года выпуска, подготовив ее для участия в десятом юбилейном Шоу классических и антикварных катеров, которое проходит на озере Бертон каждый год. До шоу оставался еще почти месяц. Мы с Чарли уже дважды участвовали в этом событии, и теперь, чтобы оставить позади мастеров из лодочной мастерской в Блу-Ридже, нам была необходима наждачная бумага. С «Гриветтой» мы возились уже десять месяцев и почти закончили, однако, прежде чем гнать моторку к заказчику, нам предстояло подсоединить трансмиссию и покрыть деревянные части восемью слоями рангоутного лака. Только после этого «Гриветта» смогла бы выйти на воду.
Чувствуя, как от любопытства у меня пересохло во рту, я пересек улицу и бросил в пенопластовый лоток пятьдесят центов. Девочка с силой нажала на поршень крана, отчего костяшки ее пальцев побелели, а рука задрожала, но все же нацедила мне полный стакан свежего лимонада, в котором плавала мякоть и не до конца растворившиеся крупинки сахара.
– Спасибо, – сказал я вежливо.
– Меня зовут Энни, – ответила девочка и, отставив ножку назад, присела в неуклюжем реверансе, глядя на меня снизу вверх из-под полей шляпы, что сразу сделало ее похожей на подсолнух. – Энни Стивенс.
Я взял стакан в другую руку, щелкнул каблуками и продекламировал из Шекспира, слегка изменив слова:
– Спасибо, я как раз озяб, и на́ сердце тоска…
– Это вы сами придумали?
– Нет. – Я покачал головой. – Это один человек по фамилии Шекспир написал в своей книге «Гамлет». Видишь ли, в детстве, пока большинство моих друзей смотрели «Уолтонов» и «Гавайи пять-ноль», я предпочитал читать книги. У меня до сих пор нет телевизора, представляешь?.. Зато сотни давно умерших писателей ежечасно наполняют мою голову своим неутихающим шепотом… – Я слегка приподнял бейсболку и протянул руку. – Риз. Меня зовут Риз.
Солнце светило мне в спину, и моя тень, протянувшись передо мной, защищала глаза девочки от солнца, которое в одиннадцать утра поднялось довольно высоко и карабкалось все выше.
Энни немного подумала.
– Риз – хорошее имя.
На тротуаре показался какой-то мужчина, который тащил два пакета с покупками из бакалейной лавки, и девочка, повернувшись в его сторону, завопила так громко, что ее, наверное, было слышно за три квартала:
– Лимона-а-а-ад!!!
Мужчина кивнул.
– Доброе утро, Энни. Подожди секундочку, я сейчас подойду.
Девочка снова повернулась ко мне:
– Это мистер Портер, он работает на этой улице. Мистер Портер любит, чтобы в лимонаде было побольше сахару, но он не такой, как некоторые из моих покупателей. Вы понимаете?.. Некоторым людям просто необходимо класть побольше сахару, потому что они сами по себе довольно кислые. – И она рассмеялась.
– Ты торгуешь здесь каждый день? – спросил я, цедя лимонад маленькими глоточками. Еще в школьные годы, ночами напролет ворочаясь в постели без сна, я понял одну вещь: если задать достаточно много правильных вопросов – таких, которые лишь слегка касаются интересующих тебя вещей, но не называют их непосредственно, можно в конце концов узнать все, что нужно. Для этого, впрочем, надо хорошо представлять себе, что́ спрашивать, когда и самое главное – как именно следует начинать непринужденную беседу на важную для тебя тему.
– Каждый день, кроме воскресений, когда Сисси продает наживку для рыбалки в магазине Батча. В остальные шесть дней она работает вон там…
И девочка показала на небольшой универсальный магазин, в витрине которого я разглядел за кассой молодую женщину со светлыми волосами такого оттенка, какой обычно производит впечатление искусственного. Она стояла ко мне спиной, но ее пальцы проворно бегали по кнопкам, пробивая чек очередному покупателю. Женщина не оборачивалась, но я был уверен, что она отлично видит нас в квадратном трехфутовом зеркале, висевшем на стене против кассы.
– Сисси?.. – переспросил я.
Девочка улыбнулась и снова махнула рукой в направлении витрины.
– Сисси – моя тетя. Они с моей мамой были сестрами, только моя мама никогда не могла заставить себя сунуть руку в ведро с червяками или с мотылем. – Заметив, что мой стакан опустел, Энни налила мне еще лимонаду и продолжила: – В общем, я стою́ здесь практически каждый день, с утра и до обеда, а потом иду наверх, смотрю телик или сплю. А вы?.. Чем вы занимаетесь?
Ответ на подобные вопросы был у меня давно заготовлен – такой, какой был одновременно и правдивым, и в то же время позволял надежно скрывать истину. И пока мои губы произносили: «Я занимаюсь лодками», в голове у меня стучало: «Нет, милый мой, не то я, чем кажусь…»[2].
Слегка прищурившись, девочка подняла голову и посмотрела куда-то поверх моей головы. Дыхание у нее было затрудненным, в горле раздавались влажные хрипы, к тому же ее явно мучил навязчивый кашель, который она старалась скрыть. В какой-то момент Энни отступила назад и, ощупав ногой тротуар, опустилась в складное офисное кресло, стоявшее в паре шагов за ее киоском. Сложив руки на груди, она сделала несколько глубоких вдохов.
Я смотрел, как поднимается и опускается ее грудная клетка. Свежий – не больше года – операционный шрам, вдоль которого пунктиром тянулись белесые следы швов, поднимался над вырезом ее платьица почти на дюйм, немного не доставая до висевшей у нее на шее коробочки для лекарств. Мне не требовалась подсказка, чтобы догадаться, какие таблетки Энни вынуждена носить с собой.
Мыском башмака я слегка постучал по пятигаллонной бутыли из-под воды.
– А это для чего?
Вместо ответа Энни слегка похлопала себя по груди, отчего шрам еще больше вылез из ворота платья. По тротуару шли люди, но девочка явно устала и не была расположена много болтать и тем более орать во все горло, даже если это было необходимо для рекламы товара. Какой-то седой джентльмен в строгом костюме вышел из дверей риелторского агентства, расположенного через четыре дома дальше по улице. Он приблизился к нам бодрой рысцой, схватил с прилавка стакан и, нажав клапан на термосе, кивнул девочке.
– Доброе утро, Энни.
Он бросил доллар в пенопластовую чашку и еще один – в пластиковую бутылку вниз.
– Привет, мистер Оскар… – откликнулась девочка голосом чуть более громким, чем шепот. – Большое спасибо. Приходите еще.
– Увидимся завтра, милочка. – Он потрепал ее по колену.
Посмотрев на меня, Энни проводила взглядом мистера Оскара, который бодрой походкой двинулся дальше.
– Он всех называет «милочка». Даже мужчин.
Я уже положил в чашку свои пятьдесят центов, а когда Энни на мгновение отвлеклась, сунул в бутылку двадцатидолларовую купюру.
В течение последних восемнадцати или даже двадцати лет я постоянно носил в карманах или на поясе несколько необходимых мелочей: латунную зажигалку «Зиппо» (хотя я никогда не курил), два карманных ножа с небольшими, но острыми лезвиями, футляр с набором игл и ниток, а также надежный ручной фонарик. Несколько лет назад я добавил к набору еще одну вещь.
Сейчас Энни кивком указала на мой фонарь:
– У здешнего шерифа, мистера Джорджа, есть похожий. А еще я видела такой же у санитара скорой помощи. Вы точно не врач и не полицейский?
Я мотнул головой:
– Точно!
За несколько домов от нас вышел из своей приемной доктор Сэл Коэн. Помедлив на тротуаре, он повернулся и медленно двинулся в нашу сторону. Невозможно представить Клейтон без Сэла: в городе он служит чем-то вроде местной достопримечательности – во всяком случае, здесь его все знают и любят. Сейчас ему далеко за семьдесят, и последние полвека он работает участковым педиатром. В его небольшом офисе, состоящем из крошечной приемной и кабинета, перебывали, наверное, все местные жители: на его глазах они росли, превращаясь из новорожденных младенцев во взрослых мужчин и женщин, а он помогал им пройти через большинство детских болезней. Да и выглядел Сэл как типичный сельский врач, какими их любят изображать в книгах и кино: строгий пиджак из плотного твида, такой же жилет, галстук, купленный лет тридцать назад, кустистые брови, кустистые усы, волосы в носу и в ушах, длинные бакенбарды, крупные уши и вечная трубка в зубах. Кроме того, карманы Сэла всегда были набиты конфетами и другими сладостями.
Шаркая ногами, Сэл подошел к киоску, сдвинул на затылок твидовую шляпу и, переложив трубку в левую руку, правой принял предложенный ему стакан. Подмигнув Энни, Сэл кивнул мне и выпил лимонад маленькими глотками. Потом отвернулся, и девочка, стараясь не захихикать, запустила руку в карман его пиджака и вытащила оттуда мятную карамель. Держа конфету обеими руками, Энни прижала ее к груди и улыбнулась так, словно стала обладательницей какой-то редкостной вещи, какой не было больше ни у кого на свете.
Сэл поправил шляпу, сунул в рот трубку и двинулся к своему «Кадиллаку», припаркованному у тротуара. Прежде чем отворить водительскую дверцу, старый врач посмотрел на меня.
– Встретимся в пятницу? – спросил он.
Я улыбнулся ему и кивнул.
– Я уже чувствую во рту превосходный вкус «Трансплантата», – сказал Сэл и, облизнувшись, покачал головой.
– Я тоже. – И я действительно почувствовал, как мой рот наполняется слюной.
Сэл сжал трубку в кулаке и показал чубуком на меня.
– Займи мне место, если доберешься туда первым.
– Договорились. – Я снова кивнул, и Сэл отъехал. Он вел машину как все старики – не спеша и по самой середине дороги.
– Вы знаете доктора Коэна? – заинтересованно спросила Энни.
– Да. – Я ненадолго задумался, тщательно подбирая слова. – Мы… мы оба просто обожаем чизбургеры!
– А-а!.. Так вы пойдете в «Колодец»? – догадалась она.
Я кивнул утвердительно.
– Каждый раз, когда я попадаю к нему на прием, он или рассказывает о прошлой пятнице, или говорит, что с нетерпением ждет следующей. Доктор Коэн очень любит чизбургеры.
– Не он один.
– А вот мне врач не разрешает есть чизбургеры. Он говорит, мне это вредно.
С этим я был не согласен, но говорить ничего не стал. Во всяком случае, я не решился высказать свое мнение в достаточно категоричной форме.
– По-моему, это преступление – не разрешать ребенку лакомиться чизбургерами.
Энни улыбнулась:
– Я так ему и сказала.
Пока я допивал лимонад, Энни внимательно следила за мной, но в ее взгляде не было ни нетерпения, ни раздражительности. В ее бутылке под прилавком собралась уже порядочная куча денег, которые – я знал – были ей очень нужны, и все же меня не покидала уверенность, что, даже если бы я не заплатил Энни ни цента, она продолжала бы наливать мне лимонад до тех пор, пока я не пожелтел или пока меня не смыло. Увы, проблема – ее проблема – заключалась в том, что в моем распоряжении были годы, а у нее… у нее времени почти не осталось. Деньги в бутылке давали ей кое-какую надежду, однако, если Энни не повезет и в самое ближайшее время ей не пересадят новое сердце, она, скорее всего, умрет еще до того, как вступит в подростковый возраст.
Энни еще раз оглядела меня с ног до головы.
– Вы очень большой, – сказала она наконец.
– Ты имеешь в виду вес или рост? – улыбнулся я.
Она приставила ко лбу ладонь козырьком.
– Рост.
– Во мне всего-то шесть футов. Бывают люди и повыше.
– А сколько вам лет?
– Человеческих или собачьих?
Она рассмеялась.
– Собачьих.
Я немного подумал.
– Двести пятьдесят девять с хвостиком.
Энни снова окинула меня внимательным взглядом.
– А сколько вы весите?
– В английской системе или в метрической?
Она закатила глаза.
– В английской, конечно!
– До завтрака или после ужина?
Этот вопрос поставил ее в тупик. Энни потерла затылок, оглянулась по сторонам и кивнула.
– До завтрака.
– До завтрака я вешу сто семьдесят четыре фунта.
Энни посмотрела на меня заинтересованно.
– А какой у вас размер обуви?
– Американский или европейский?
Сжав губы, она попыталась сдержать улыбку, но положила руки на колени и прыснула:
– Да американский же!
– Одиннадцатый.
Энни невольно взглянула на мои ноги, словно спрашивая себя, правду ли я говорю или обманываю. Наконец она одернула подол платья, встала с кресла и выпрямилась, втянув живот и выпятив грудь.
– Мне семь лет, – продекламировала она. – Я вешу сорок пять фунтов и ношу шестой размер туфель. И еще во мне три фута и десять дюймов.
«И сердце тигра в женской оболочке!»[3] – добавил я мысленно.
– И что? – уточнил я.
– Вы больше меня.
Я рассмеялся.
– Согласен. Я немного побольше.
– Но… – Энни подняла вверх палец, словно пытаясь определить направление ветра. – Мой доктор говорит, что, если у меня будет новое сердце, я смогу еще немножко подрасти.
Я кивнул.