bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Мама что-то ему ответила, и он убежал.

Я почувствовал обиду – такую сильную, что даже перестал плакать и, насупившись, объявил:

– Не нужно мне вашего озера! Я к дяде Саше пойду!

Видимо, такого поворота событий мама не ожидала. Но тут же нашлась:

– Не нужен ты такой дяде Саше!

Узнав, что я не нужен дяде Саше, я снова заплакал.

«Die Stadt Königsberg ist besetzt!»

Дядя Саша был для нас почти кумиром. Я имею в виду, конечно, себя и моего брата. Выглядел дядя Саша гораздо старше остальных взрослых – седой, с белой, как у доброго доктора Айболита, бородой, – и это придавало ему в наших глазах гораздо больше авторитета. Бабушка – дядя Саша приходился ей дальним родственником – с уважением говорила, что раньше он работал большим начальником, а до этого воевал с фашистами. Дядя Саша часто гостил у нас на даче, и мы с братом всегда радовались, когда он приезжал. Радовались его белой бороде, его оттопыренным смешным ушам. Даже его странному голосу, шершавому, как небритый подбородок, тоже радовались. Дядя Саша был самым настоящим праздником! Он много шутил, чуть что – смеялся и показывал непонятные фокусы, во время которых монетки с его ладони исчезали, а потом вдруг снова появлялись. По вечерам он звал нас с братом к себе на верхнюю веранду и читал вслух веселые сказки из толстой книжки. Иногда он рассказывал смешные истории про то, как он однажды в детстве жил в деревне. Мы с братом всегда громко смеялись, а родители делали нам замечания.

Много лет спустя, уже после его смерти, я узнал, что для взрослых у него были припасены совсем другие истории. Фронтовые.

В одной из них дело происходило в Восточной Пруссии в 1944 году, когда советская армия занимала город Кёнигсберг. Его потом, как вы знаете, переименовали в Калининград. Наши войска фактически уже захватили весь город, но в одном из кварталов столкнулись с упорным сопротивлением немцев. Те засели в нескольких домах, заняли удобные снайперские позиции и яростно отстреливались. Выбить их оттуда без больших потерь не было никакой возможности. Наши командиры собрались в штабе и стали совещаться.

– Надо бы им крикнуть, что город уже взят и сопротивление бесполезно, – предложил пожилой усатый комбат. – Авось послушают…

Все дружно согласились. Позвали дядю Сашу. Он был единственный, кто знал немецкий и вдобавок отвечал за пропаганду среди войск противника.

– Значит так, Александр Яковлевич, – обратился к дяде Саше комбат. – У нас к тебе приказ. Напиши-ка по-немецки листовку, что город Кёнигсберг взят. Мы ее нашим солдатам отдадим, и пусть они это кричат немцам.

Дядя Саша взял бумагу и написал:

«Die Stadt Königsberg ist besetzt!»

Комбат посмотрел, нахмурился и вернул дяде бумагу.

– Напиши лучше русскими буквами, а то ни черта не понятно.

И дядя Саша старательно вывел: «Ди штад Кёнигсберг из безецт».

– Ишь ты, – усмехнулся в усы комбат. – Совсем как по-русски.

Через десять минут улицы города огласились криками:

– Кёнигсбергу пиндец!

Это были голоса советских солдат. Они кричали хором. Однако немцев, как оказалось, убедить было непросто. Они отвечали короткими автоматными очередями. Но через час все-таки сдались – выкинули белый флаг и вышли один за другим с поднятыми руками.

Дядю Сашу комбат представил к награде.

Как вы, наверное, догадываетесь, мне и моему брату дядя Саша ничего подобного не рассказывал. А взрослым, как всегда, повезло больше.

Пушкин и православие

– Дядя Саша! – плакал я. – Хочу к дяде Саше!

Где-то наверху хлопнула дверь, и через минуту на веранду вошел улыбающийся дядя Саша.

– Что за шум, а драки нет? – весело спросил он.

В руке дядя Саша держал толстую серую книгу.

– Андрей букву «м» не может научиться писать! – с отчаяньем пожаловалась мама и взяла из пачки сигарету. – Прямо не знаю, что делать!

Дядя Саша с самым серьезным видом склонился над моими каракулями и прищелкнул языком:

– Дела…

Я шмыгнул носом.

Дядя Саша выпрямился, и лицо его приняло добродушное выражение.

– Верочка, – ласково произнес он. – Вы когда-нибудь встречали человека, который не научился писать букву «м»?

Мама в ответ невесело хмыкнула и принялась разминать пальцами сигарету. Я тоже задумался над его вопросом и почему-то сразу успокоился. Мне пришло в голову, что я, наверное, единственный такой на свете, кто не умеет писать букву «м», и потому не похож на всех остальных. Это неожиданное открытие наполнило меня ощущением собственной значимости. Я понял, что всё на свете могу, и поднялся со стула. Но дядя Саша весело мне подмигнул и пальцем показал, чтобы я сел обратно. Я снова залез на стул. А дядя Саша взял со стола толстую серую книгу, ту самую, которую он принес на веранду, и принялся ее листать.

– Я тебе сейчас сказку почитаю, – пообещал он, не отрываясь от книги, – про царя Салтана, а ты внимательно послушай. О, вот, нашел наконец… Слушаешь?!

Я важно кивнул. Буква «м», Щучье озеро и хихикающий брат как-то сами собой забылись, и мне уже захотелось слушать сказку.

– Ее сочинил, – пояснил дядя Саша, – наш самый великий поэт.

Узнав, что сказку сочинил кто-то великий, я почувствовал некоторую ревность и строгим голосом поинтересовался:

– А как его фамилия?

Этому вопросу я научился в детском саду от нашей воспитательницы. Она задавала его каждый день обычно тем, кто плохо себя вел. И всегда строгим голосом. Молодая врачиха, когда нас приводили к ней на осмотр, тоже первым делом спрашивала: «Как твоя фамилия?» В конце концов я усвоил, что это очень важный вопрос и его обязательно надо задавать.

– Фамилия? – удивился дядя. – Пушкин. Тебе что, не нравится?

Он так спросил, потому что я поморщился. Фамилия мне и в самом деле не понравилась. Не подумайте только, что я сноб и всё такое… Гениальность «нашего всего» я в конце концов оценил. Просто в пять лет мне не понравилось это нелепое сочетание звуков. Будто кто-то случайно не удержался и коротко пукнул. И, пукнув, тут же этого устыдился.

– Ты что, Пушкина не знаешь? – вмешалась мама. Я только сейчас заметил, что она никуда не ушла и все это время стояла с сигаретой у окна.

Дядя Саша принялся громко читать и ходить с раскрытой книгой взад-вперед по веранде:

– Три девицы под окном пряли поздно вечерком…

Я ничего не понимал. Ни кто такие девицы, ни что значит «пряли». А спросить постеснялся. Мне и так было стыдно за то, что я не знал, кто такой этот Пушкин. Но когда дядя дошел до слов «и на весь крещеный мир приготовила б я пир», я не выдержал.

– Крещеный – это что? – перебил я его. Про пир я был в курсе. Пир – это когда люди собираются и едят много разных вкусных вещей: салаты, фрукты, овощи, мороженое. Со словом «мир» тоже всё казалось понятным. А слово «крещеный» я слышал впервые.

– Крещеные люди, – отозвалась мама у окна, – это те, кто в Бога верят и в церковь ходят.

Я очень удивился, что есть такие люди. В детском саду нам рассказали, что в Бога люди верили давным-давно, при царе, когда жили помещики и капиталисты. А потом, когда их прогнал Ленин, выяснилось, что Бог встречается только в сказках и есть только природа. Дядя продолжал читать, но я больше его не слушал. Я серьезно задумался. Этот Пушкин чем дальше, тем все меньше мне нравился. В его сказке выходило, что пир приготовят только специально для тех, кто верит в Бога. А всех остальных, кто против царя и уже знает, что Бога нет, например меня и моих друзей из детского сада, на пир не пустят.

– Так нечестно! – пожаловался я.

Дядя Саша прервал чтение.

– Что нечестно?

– Андрюша! – вмешалась мама. – Сколько раз тебе надо повторять: перебивать взрослых невежливо!

– А детей, выходит, перебивать вежливо? – поинтересовался дядя Саша.

– Нечестно, что нас на пир не пустят! – продолжил я. – Мы ведь не верим в Бога.

Дядя Саша громко захохотал.

– Верочка, вы слышите?

– Слышу, слышу, – раздраженно отозвалась мама и повернулась к нам спиной. Видно было, что ей совсем не смешно. – От него с ума сойти можно!

Я не мог понять, почему она так сердится, и зачем-то снова взял со стола карандаш.

– Он у вас точно филологом будет! – дядя Саша захлопнул книгу. – Иди-ка, Андрюша, лучше в сад – поиграй.

– Пусть сначала букву «м» писать научится, – сердито буркнула мама. – А там видно будет…

И они начали разговаривать на какие-то непонятные взрослые темы. А я тогда подумал, что читать гораздо лучше, чем писать. Потому что когда пишешь – тебя все ругают, а когда читаешь – наоборот, хвалят. А еще лучше – это я теперь усвоил твердо, – когда тебе читают, и ты задаешь вопросы. Причем не вслух, а мысленно, самому себе.

В фитнес-центре

Я вырос, закончил школу, потом – университет, устроился на работу и вроде бы наконец оказался предоставлен сам себе. Но окружающие по-прежнему советуют мне читать. Даже если у меня возникает желание заняться чем-нибудь другим.

Пару лет назад я зашел в фитнес-центр. Решил на старости лет мышцы подкачать. Когда я заполнял у стойки анкету, ко мне подошел здоровенный бугристый инструктор непонятного возраста и спросил, кем я работаю. Я ответил, что доцентом в университете. Он как-то неопределенно хмыкнул и сказал, что будет ждать меня в тренажерном зале. Я переоделся, зашел в зал и сразу же его увидел. Он стоял рядом с какой-то штангой и, скрестив руки на груди, равнодушно жевал жвачку. Чтобы показать интерес, я спросил (получилось очень неубедительно):

– Скажите, какие тренажеры мне полезны?

– Вам? – инструктор, не переставая жевать, скептически измерил взглядом мою фигуру. – Все!

Я подошел к какой-то конструкции. Минут пять ее изучал. Понял, что надо дергать за черную ручку. Сел, изо всех сил дернул… и что-то посыпалось на пол. А ручка осталась у меня в руках. Через секунду рядом оказался инструктор. Обреченно вздохнув, он принялся подбирать детали тренажера и возвращать их на прежнее место.

Я протянул ему оторванную ручку. Он взял ее и принялся, кряхтя, приделывать. Потом вдруг повернулся ко мне и безнадежным голосом произнес:

– Знаешь, доцент! Ты только не обижайся, ладно? Лучше иди домой и читай свои книги…

Виктор Максимович Жирмунский, старый режим и дачные родственники

Это, конечно, легко – взять вот так и сказать: «Иди, мол, доцент, читай свои книги!» Случаются ведь совершенно разные обстоятельства, и порой наши планы терпят серьезные увечья, даже те, которые касаются как будто бы самых невинных занятий, таких как, например, чтение. И потом, жизнь в своем многообразии совершенно не стоит на месте. В ней всё меняется, причем до непредсказуемости. Нравы меняются, меняются политические режимы и даже иногда люди.


Вот, к примеру, при старом режиме (это до революции, при царе) к людям относились очень деликатно. Если они учились, работали или занимались каким-нибудь делом, их по пустякам не отвлекали. Разве только кто– нибудь в царя бомбу бросит – тогда, конечно, переполох. Но такое случалось не каждый день. Революция все изменила. Трудовые и учебные процессы стали зачем-то всё чаще прерывать собраниями, митингами, политинформациями. К людям заходили, куда– то их вызывали, строили в ряды, сажали на стулья в общие залы и принимались что-то втолковывать. И втолковывали с таким жаром, чтобы до сердца дошло, чтобы про свое дурацкое дело они поскорее забыли. Но всему прекрасному, увы, когда-нибудь приходит конец. Советская власть закончилась. Всё почти вернулось на круги своя. Людей отвлекать перестали.

А вот у нас на даче в Комарово, похоже, всё наоборот: советская власть только начинается.

Едва я сажусь теперь заниматься, читать свои книги, как мне правильно советовал инструктор, ко мне тут же начинают стучаться многочисленные родственники, чтобы сообщить какую-нибудь новость. «Мы приехали!», «Мы уезжаем!», «Ты не знаешь, где сапоги Марика?!», «Сашута подмела пол внизу, и тут вот еще что…»

– Я занят! – отвечаю.

– Но мы только на минутку! – отвечают родственники и заходят ко мне в комнату.

«Я к вам только на минутку», – говорит у Ионеско хозяевам квартиры бранд-майор. Он заходит к ним и остается там до конца пьесы.

Этих людей, моих родственников, ничем не угомонить. Новости всякий раз оказываются одна другой важней. «Мы прожгли туалетную бумагу!», «На Сашутиной веранде осы, имей в виду!», «К нам в гости зашел дядя Юра. Спустись поздороваться!»

Проживать тихим дачником в этом ужасно шумном доме крайне затруднительно. Особенно если ты занят чтением. Чтение настоятельно требует старорежимной тишины.

Когда был жив мой дед, Виктор Максимович Жирмунский, порядки на нашей даче были совсем иными. Видимо, потому, что дед придерживался крайне консервативных взглядов на науку, на литературу и вообще. Например, он не сильно жаловал русских революционных демократов. Однажды он как-то высказался по их поводу: «Из всех этих чернышевских я больше всего люблю Герцена».

Так вот, когда он жил на даче, всё было тихо. Обитатели дома умалишенно друг к другу так вот не врывались, особенно к деду. Даже с очень срочными бытовыми новостями. Каждому разговору отводилось свое время.

Попытка все это изменить была предпринята на даче лишь однажды. И успехом не увенчалась.

Как-то раз дед работал у себя в кабинете, и к нему без стука зашла бабушка.

– Витя, – с ходу начала она.

– Ниночка, я занят, – перебил ее дед.

– Я на минутку… Там к тебе в гости пришел… (она назвала фамилию).

Дед поднял голову.

– Я никого не жду! – строго сказал он.

– Как?! – испугалась бабушка. – Ты что, к нему даже не выйдешь?!

– Нет, – ответил дед твердо. – Это невоспитанно – приходить в чужой дом без предупреждения. Он должен был по крайней мере заранее позвонить и предупредить. А сейчас я занят и, прости, не хочу прерываться.

– У него телефона нет! – взмолилась бабушка.

– Нина, ты мне сейчас очень мешаешь. Что значит «нет телефона»? Раньше, при старом режиме, не было телефонов, но все себя вели очень вежливо, а не так. Приходили в дом, осведомлялись, может ли хозяин принять, не занят ли он…

– Витя! – вдруг закричала бабушка – к ней вернулся ее прежний комсомольский задор эпохи великих строек. – Ты не имеешь права жить как при старом режиме!

Виктор Максимович отложил в сторону ручку, потом поднялся со своего места и внушительно произнес:

– Я, Ниночка, достаточно уже сделал и заслужил право жить как при старом режиме. Ясно?

Дед скончался в 1971 году, и вместе с его смертью старые дачные порядки постепенно забылись. Все принялись друг друга теребить, дергать, рваться друг к другу в запертые комнаты. Больше всех теперь достается мне.

Я хочу, чтобы всё на нашей даче было как при деде.

Но боюсь, наверное, я еще мало чего добился и не заслужил жить в тишине и покое. Как при старом режиме.

Часть II. Времена года

Первая любовь

(Вместо предисловия)

Мне казалось, что она похожа сразу на двух женщин, к которым я тогда испытывал любовь: на певицу Таисью Калинченко и на актрису Наталью Белохвостикову. Худенькая девочка с большими круглыми глазами, молочной кожей и длинными рыжими волосами. Настя Донцова мне очень нравилась, но я не имел никакого опыта в любовных делах и не знал, что следует предпринять. Мне только что исполнилось девять.

Кстати, Данте, по-моему, встретил Беатриче примерно в этом же возрасте. Но, в отличие от меня, сразу сориентировался. Обомлел, задрожал всем телом и проникся к своей пассии самым куртуазным чувством. В результате он стал автором «Божественной комедии».

Я в тот момент еще не читал Данте и не знал, как сложилась судьба великого флорентийца, а то бы обязательно последовал его примеру. Зато я вспомнил про Тома Сойера, который не побоялся написать своей любимой девочке письмо и был вознагражден за храбрость. Вспомнил, собрался с духом и тоже сочинил письмо. В этом письме я выложил Насте Донцовой всё как есть: что, мол, сильно ее люблю и хочу вместе ходить из школы домой. Письмо это я подписал, сложил вчетверо и вручил Насте Донцовой перед уроком чтения. Она открыла его, уже сидя за партой. Долго хихикала, а потом передала соседке слева, толстой девочке Оле Семичастных. Я видел, как они поочередно тыкали пальцами в мое письмо и хихикали. Так громко, что это заметила наша учительница Валентина Степановна.

Она была строгая, эта Валентина Степановна, и чуть что не так, всегда сначала выжидательно смотрела на провинившегося поверх своих металлических очков, а потом принималась громко кричать и требовать дневник. Мы все ее очень боялись. Особую внушительность ей придавала крупная бородавка, которую она носила на левой щеке с большой гордостью.

Валентина Степановна сердито отобрала у них мое письмо, прочитала, и лицо ее тут же повернулось ко мне. Оно сделалось таким красным и свирепым, что я до смерти испугался.

– А ну, встань сейчас же! – быстро отчеканила она.

Я попробовал встать, но от страха не смог даже пошевельнуться.

– Я кому говорю! – повысила голос Валентина Степановна.

Я с трудом поднялся и почувствовал, что очень хочу в туалет.

– Валентина Степановна… – тихо, дрожащим голосом пролепетал я. – Мне очень нужно в туалет.

– Что?! – не поверила она. А потом вдруг затопала ногами и завопила: – А ну, вон из класса!!! Сейчас же!

Я выбежал как ошпаренный и обратно в класс зайти уже не решился. Так и простоял весь урок под дверью. Мне было очень стыдно, хотя я и не понимал, что сделал плохого.

На следующем уроке Валентина Степановна поставила меня у доски и принялась отчитывать. Сначала она прочитала вслух мое письмо к Насте Донцовой, и одноклассники заливисто смеялись.

– Ишь кавалер выискался! – ехидно комментировала Валентина Степановна.

Потом она начала говорить очень складно, как по написанному, и говорила очень долго, почти весь урок. В какой-то момент я понял, что уже давно ее не слушаю. Страх как-то сам по себе совершенно выветрился, и я даже перестал думать о наказании, которое меня могло ждать дома. Весь мир вокруг вместе с Валентиной Степановной, Настей Донцовой и одноклассниками завертелся перед глазами и как будто исчез. Мысли мои были заняты другим. Я стоял и не понимал, почему в моей жизни обернулось все не так, как в книге про Тома Сойера. Немного подумав, я сообразил, что виноваты очки.

Очки! Если бы я не носил на лице эту дрянь, Настя Донцова не посмеялась бы надо мной. Она бы берегла мое письмо, а потом бы меня полюбила. Если бы я их не носил, меня бы не дразнили очкастой коброй. Мне вдруг захотелось прямо сейчас бросить очки на пол и растоптать их. Но я с ужасом и тоской осознал, что это невозможно. Что я до конца жизни обречен быть смешным, уродливым и носить дурацкие очки с толстыми стеклами.

Я вспомнил, как однажды я снял очки и попытался ходить без них. В окружающем мире тотчас же воцарился чудовищный беспорядок. Предметы потеряли очертания и превратились в яркие, грубые пятна, лишенные форм и линий. В этом разноцветном потоке лившихся в зрачки красок было очень трудно сориентироваться. Кружилась голова, и меня начало шатать. Я не замечал, куда ступаю, и все время на что-нибудь натыкался. А мебель (столы, стулья, тумбочки) будто сошла с ума и старалась меня побольнее ткнуть, чтобы оставить синяки.

Когда я водворил очки на переносицу, все тут же обрело вменяемый вид и сжалось в понятные для меня знаки. Цвета сразу потускнели, зато все предметы выстроились рядом друг с другом, как буквы в словах. Стоя у доски, я вспомнил, как тогда снимал очки, как мне пришлось снова их надеть, и вдруг понял, что в жизни всё нечестно и неправильно. Что одни в нашем классе почему-то высокие, а другие – маленькие. Что одни, как Антон Скачков, стоят на физкультуре первыми, а другие, как вот я, последними. Что одним приходится носить очки, а другим – нет. И что в результате в одних девочки влюбляются, а над другими – смеются.

– Это потому, – объяснил мне вечером папа, – что жизнь богата, разнообразна, и в ней есть место всему и всем, даже таким дурням, как ты. Понял?

Кстати, родители к этой истории и к замечанию в дневнике отнеслись безо всякого интереса. Мама разве что немного позлилась («Вечно ты как дурак попадаешься»), а отец только рукой махнул. Он в тот год писал диссертацию об Иммануиле Канте и не хотел отвлекаться по пустякам.

Любовные истории потом случались в моей жизни. Их было целых две, и оба раза я убеждался, что жизнь в самом деле богата и разнообразна. Даже чересчур. А две эти истории как-то сами собой уложились в три рассказа, в три времени года (осень, весна, зима), к которым, чтобы комплект был полным, я потом добавил еще и лето.

Осень в карманах

Дмитрию Быкову


Сентябрь

Осень в Петербурге имеет странное свойство – напоминать душе о самом главном. Кстати, зима, весна, лето такого свойства не имеют. Нет, они, конечно, случаются в нашем городе, даже регулярно, но как-то поспешно, между делом, в силу привычки или необходимости. Их обычно пережидают, пересиживают где-нибудь в экзотических широтах, на зимних курортах, на дачах, иногда – в музеях, в театрах, в кафе-ресторанах, но чаще – в офисах и квартирах. Календарь без осени привносит в нашу жизнь оттенок чего-то несущественного. Зимой-весной-летом мы и работаем как-то вполсилы, и думаем вполмозга, и разговариваем вполголоса. Словно не живем, а так – готовимся к жизни, пишем черновик, репетируем, и всё в каком-то бреду, в полусне…

Но вот наступает осень. Даже не наступает, а скорее – проступает во всем. Начаться может в любой момент. Может – сверившись с календарем, когда положено. А может – раз, и посреди зимы или посреди лета. Конечно, правильнее всего ей начинаться в октябре. Я не оговорился. Именно в октябре, а не в каком-нибудь сентябре. Это всеобщее заблуждение – считать, что осень начинается в сентябре.

На самом деле сентябрь – никакая не осень, а так – временной перегон, крикливый, лихорадочный, попугайчатый. Прыжок кузнечика из сорной травы в желтое колосистое поле. Осень покойна, а сентябрь пробуждает в обитателях нашего города суетливую резвость мечущейся пресноводной рыбешки, которую начали прикармливать. Горожане выныривают из лета в учебу, в работу, сохраняя на отдохнувших физиономиях загар, а на сетчатке – очертания песчаных пляжей с зелеными кипарисами. И тут на них сваливается всё сразу: и стремительно меняющиеся краски листвы, и проливные дожди, и едкие запахи, и режущие ухо городские звуки. А еще – новые фильмы, спектакли, книги, причем в таких количествах, что переварить их массу совершенно невозможно. Жители всё больше погружаются в суету, скачут взад-вперед, стрекочут, как цикады, а город их как будто бы в этом поощряет, бесконечно множа смыслы, распахивая двери школ, университетов, театров и танцполов, мирно дремавших целое лето.

Открытка с видом на набережную

Словом, сентябрь чересчур поспешен и глуп, как свисток пригородной электрички. Но наконец он выдыхается, сходит на нет, и вот тогда в обитателях Петербурга действительно проступает спокойный, тусклый свет осени. Причем не постепенно, как это бывает у жителей других городов, а «вдруг» и «сразу».

Теперь можно забыть о суете и отважиться жить. Всё… Черновик дописан. Генеральные репетиции закончились, и занавес поднят. Тебя словно изымают из привычного каталога вещей, выдергивают из выгодных сделок, из перспективных предложений, из череды занятий, из ресторанных меню и ставят перед огромной водой. Смотри и думай!

Хорошо. Я встану, положу руки на гранитный парапет и начну думать. Тем более у меня как раз выдался перерыв между парами. За спиной – шум автомобилей и клюквенное здание Двенадцати коллегий, а перед глазами – главные достопримечательности европейской столицы. Причем все сразу: Нева, Зимний дворец, Дворцовый мост, Адмиралтейство, а затем – бесконечно тянущаяся вдоль набережной линия фасадов с короткими разрывами и выглядывающий из-за нее купол Исаакия.

Типовая открытка с видом Петербурга. Неудивительно, что ею обычно любуются туристы. Летом их здесь целые толпы. В основном иностранцы. Ходят туда-сюда, что-то лопочут на непонятных языках, показывают пальцами в сторону противоположного берега, то и дело щелкают фотоаппаратами.

Сейчас – конец октября и тут никого нет. Можно стоять, курить, думать и быть уверенным, что твои мысли никто не прервет. Разве что подойдет какой-нибудь грязный бомж, как вот этот, с бурой физиономией, несвежими подмышками и винно-водочным запахом изо рта. Бомж тем временем встает рядом и начинает покачиваться взад-вперед, похоже, сам толком не зная, чего ему здесь желается. Наконец, произносит пьяным поплывшим голосом:

– Слышь, братан, мелочью не поможешь?

На страницу:
2 из 3