Полная версия
Salus populi suprema lex est. Благо народа – высший закон (сборник)
Вторая зима и учеба во втором классе запомнились только голодом. А еще довоенными кинокартинами в старой кирхе. По многу раз смотрели одни и те же фильмы.
Надежда приехала за мной только в августе сорок третьего. Как добралась – один Бог знает. Я был счастлив: кончалась бездомная жизнь. К этому времени меня уже перевели в местный детдом, где стало намного лучше: в детдоме были порядок, дисциплина и хоть какая-то еда. Но была и ежедневная работа: сажали, пололи, ухаживали за посевами, а главное – собирали лекарственные травы, главным образом полынь. Руки становились очень горькими, но какое это имело значение, если за собранные мешки травы давали по два блина. Блины – от рук – тоже были горькими.
Жестокий стоматит не миновал и меня. С высокой температурой положили в маленький стационар и какое же было счастье, когда вечером мы – несколько больных детей – выстраивались в очередь к корове. Кружка для парного молока была наготове. Корова была ласковая.
* * *В середине августа, как уже говорил, мама Надя меня забрала. Добирались с приключениями, но первого сентября пошел в третий класс школы № 64, что была прямо напротив окна нашей комнаты. Школа была знаменитая.
В начале октября – однажды – вдруг жуткая боль пронзила всё в животе. Мама Надя была на работе. Пожаловался соседке. Она принесла грелку. Боль еще усилилась, стала невыносимой. Соседка вызвала «скорую». Не писал бы эти строчки, если бы не оперативная помощь врачей: обнаружили гнойный аппендицит, который должен был вот-вот прорваться. Запомнил операционную, хлороформ, полный провал сознания, потом палату. Ни рукой, ни ногой не мог пошевелить, но на поправку пошел быстро, хотя провалялся больше месяца. Безделье нравилось: кормили, поили, можно было читать книжки, но когда явился в класс, увидел, что безнадежно отстал. В арифметике, особенно в дробях, ничего не понимал. Классная руководительница сказала, что будет переводить классом ниже. Мама Надя очень расстроилась, даже расплакалась, что случалось с ней крайне редко, и стала упрашивать, чтобы этого не делали, пообещав, что все наверстаю. Помог сосед Женя Расс, который был старше меня на несколько лет и о котором еще расскажу.
На троечки и четверки окончил третий класс, но в четвертом школа от меня, как от многих других слабаков, отказалась. В Серебряном переулке Арбата открылась новая школа, где собралась вся арбатская шпана. Шпана была отпетая. Я не был шпаной, но был безотцовщиной, играл в пристенок, чтобы заработать хоть немного денег. Что такое игра в пристенок, не буду объяснять: кому интересно, пусть прочитает рассказ Распутина «Уроки французского».
Учился старательно: очень хотелось вылезти в «хорошисты». Кроме того, приняли в пионеры – надо было оправдывать доверие. Правда, пионерский галстук носил только в школе. За воротами тут же снимал: не мог же ехать на троллейбусной колбасе в галстуке…
Учился во вторую смену, но время до школы было расписано по минутам: в семь тридцать обязательно должен был быть у магазина в очереди за хлебом. Отоваривание карточек лежало на мне. Если моя и Надеждина пайки оказывались с довесками, они были моими. Медленно, по крохотному кусочку съедал их по дороге. Кроме отоваривания карточек, каждодневным делом стала мелкая спекуляция. На деньги, выигранные накануне в пристенок, утром покупал в кинотеатре «Художественный», что на Арбатской площади, два билета на вечерний сеанс. Возвращаясь из школы, продавал эти билеты за двойную цену какой-нибудь парочке. Оставались деньги на дневной билет себе и на мороженое: больше ничего без карточек купить было невозможно. Иногда этот «бизнес» заставлял прогуливать уроки, но жить и крутиться нужно было. Разве в пионерском галстуке мог обделывать такие делишки? Галстук был глубоко в кармане.
Мать Надежда, конечно же, ничего не знала об этой моей второй жизни. Когда поздно вечером возвращалась домой, я был примерным мальчиком, читающим книжку либо играющим с Женей Расс в шахматы. Рассы жили под нами, на втором этаже и две их комнаты принадлежали им и только им: дед и бабка Жени были врачами и имели частную практику. В одной комнате они жили впятером, в другой был врачебный кабинет. Адель Абрамовна была стоматологом, Самуил Моисеевич – «ушным» доктором. Видимо, они были хорошими врачами, потому что народу к ним ходило много. Когда у меня болели уши или зубы, лечили абсолютно бесплатно и без особой боли.
После войны, когда началась кампания сорок восьмого года против евреев, по навету соседей, завидующим им, их обоих арестовали: якобы нелегально доставали золото. Кабинет, конечно, отобрали. Сидели старики не очень долго – их выслали в Казахстан, в Кзыл-Орду. Когда еврейско-врачебная волна схлынула, разрешили вернуться, но вернулись их тени… Самуил Моисеевич вскоре умер, а Адель Абрамовна превратилась в маленькую скрюченную старушку, задыхающуюся от астмы. Когда стал взрослым и курящим, она приходила ко мне за папироской: ей, курившей всю жизнь, родные не разрешали – из-за здоровья. Она уже не выходила из дома и денег своих у нее не было.
До трагических событий сорок восьмого года Рассы материально жили хорошо, и мама Надя частенько одалживала у них деньги. Когда я приходил к Жене, меня обязательно чем-нибудь угощали. У них впервые увидел и попробовал ливерную колбасу: Надежда никогда не покупала никаких колбас. Если была возможность – кусочек мяса: из него выходили и суп, и второе. Однажды тоже решил угостить Женю: поджарил на рыбьем жире картошку. Жир покупали в аптеке. Он стоил копейки. Женя побежал в туалет – его вырвало. Я же спокойно съел всю картошку.
Четвертый класс закончил четверочником и был доволен. Только одно обстоятельство ущемляло: ребята, у которых на фронте были отцы, – да еще офицеры! – очень гордились, иногда даже выпендривались. Носили кожаные полевые сумки, присланные с фронта, а не противогазные, в которых мы таскали свои тетрадки и книги. Было обидно… В конце четвертого класса записался в детский отдел Ленинской библиотеки: она была рядом. Как равноправный, законный читатель, приходил в нее очень часто. В библиотеке познакомился с Валей Петерсом. Они с сестрой и матерью жили по соседству в маленькой келье бывшего Крестовоздвиженского монастыря. В келье жили не всегда: раньше их квартира была в доме для политэмигрантов, но, когда отца – латышского коммуниста – посадили, им пришлось переехать. Валя был очень начитанным, умным, спокойным. С ним было интересно. Ездил – не часто – на Машкову улицу. Дворовая команда распалась. Встречался там с Колей Агаповым, вместе с которым был в эвакуации. Коля жил с сестрой и матерью в комнате с большим итальянским окном. Раньше вся квартира принадлежала им, но отца арестовали и им оставили одну комнату. Мама Коли была учительницей музыки, к ней приходили ученики.
Летом сорок пятого – война уже кончилась – Надежде удалось отправить меня в пионерский лагерь. Был доволен: там неплохо кормили. Но однажды в «родительский» день, когда вместе со всеми ждал приезда матери, увидел ее и испугался: она шла позади всех – тащилась. На фоне других выглядела совсем старухой… Ей было пятьдесят девять, но она была измождена непосильной работой и годилась мне в бабки. Сердце мое заныло.
Пятый класс «ознаменовал» продолжением «бизнеса»: киношные билеты. В Москве, хоть и были еще карточки, появлялось все больше и больше соблазнов. В Военторге уже был коммерческий отдел, где можно было без карточек купить многое. Цены, правда, были заоблачные!.. Однажды маме Наде позвонили на работу и сказали, сколько у меня пропусков. Вечером был разговор «со слезами». Я дал обещание больше не пропускать школу, но совсем отказаться от «бизнеса» не мог: ведь необходимы были хоть какие-то карманные деньги.
Мальчику очень нужен отец. Вот потому, когда после войны у нас поселился двоюродный брат Толя, был очень доволен. Надежда ворчала: в одиннадцатиметровке мужчина под два метра занимал слишком много места. Толя не был на фронте: как инженер, вместе с Химкинским авиазаводом находился в эвакуации в Ташкенте. Завод вернулся в Химки, а жилье кто-то занял. Я много получил от него: по возрасту он годился мне в отцы. Толя был болельщиком футбольной команды ЦДКА – это теперешний ЦСКА. Если брал с собой на «Динамо», билеты были обеспечены: Толя хорошо зарабатывал. Когда ему дали жилье, я, приобщенный к спорту, болел за ЦДКА уже один. Чтобы попасть на стадион, мы, безденежная шантрапа, перелезали через высокий забор, а потом собирали толпу человек в пятьдесят и силой продавливались сквозь заградительный кордон у входа. Билетерши нас боялись и особо не препятствовали, хотя для порядка свистели и звали милицию. Уверен, у них были такие же сыновья, и они нам сочувствовали. Пробившись на стадион, «просачивались», рассредотачивались, старались стать невидимыми.
Многому научил меня Толя: обращать внимание на красивые женские ноги, аккуратно одеваться, хорошо писать. Я старался. Хотя в математике тянул всего на тройку-четверку, в гуманитарном отношении был подкован: именно в пятом классе впервые прочитал «Войну и мир», правда, опуская философские рассуждения.
В каникулы Надежда отправила меня к маме Тамаре в Пахру. Добираться было сложно. От Калужской площади ходил старенький автобус, но от автобуса километров десять надо было топать пешком. Однако это были сущие пустяки по сравнению с расстоянием от Пахры до Подольска: здесь надо было пройти восемнадцать километров. А ходили деревенские ребята в Подольск продавать цветы, которых в полях, окружавших Пахру, было невероятно много. Полно было ягод и грибов. Все собранное несли в Подольск: только там на рынке можно было продать. Продавали за копейки, но на хлеб зарабатывали, а есть все время хотелось. После удачного «базарного дня» с удовольствием уминали хлеб иногда с грачиным супчиком. Не сочтите извергом, но грачиные гнезда разоряли вместе с братом Геной. Местные, пахорские, у которых было хозяйство, иногда предлагали накормить картошкой с салом, только чтобы гнезд не трогали. Случалось это крайне редко, а есть хотелось каждый день.
Я уже говорил, что мать Тамара была бедна как церковная крыса. Не было у нее никакой опоры, кроме крошечной сберкассовской зарплаты. За многочасовую работу получала так же мало, как и мама Надя за сестринский труд. Всегда, всегда у нас в стране тот, кто больше трудится, тот и больше обижен. А потому счастьем было, когда однажды с Геной нашли в кустах потерянное гусыней яйцо. Оно было большое и сытное. Поесть хорошего супа удавалось и после удачной рыбалки. Рыбу ловили на хлебный мякиш, смешанный с сухой борной кислотой. Рыба травилась борной и тут же всплывала кверху брюхом.
Хотя летом и крутился возле реки, плавать по-настоящему не научился. Пахорские ребята поддразнивали. А еще смеялись надо мной, что плохо ходил босым: ботинки не носили, берегли к школе. У меня сильное плоскостопие, и я до сих пор хожу босиком с трудом.
* * *В октябре сорок четвертого – был еще в четвертом классе – случилась беда: кто-то положил глаз на нашу с Надеждой одиннадцатиметровку. Маму Надю вызвали в милицию, отобрали паспорт и карточки, сказали, чтобы немедленно готовилась к высылке в Новосибирскую область. Почему, за что, конечно, никто не объяснял. Мать со слезами вернулась домой, а вечером пошла к соседу – Николаю Николаевичу Розанову, который служил в МУРе – московском уголовном розыске. Розанов велел никуда не выходить из дома, позвонить на работу, сказаться больной, а меня назавтра же отправил в приемную Калинина, что находилась наискосок от библиотеки Ленина. Калинин был председателем Верховного Совета СССР и формальным главой государства. Настоящим главой был, конечно же, Сталин.
Мне было одиннадцать, росточком был невелик, и чиновник, принявший меня, видно, проникся жалостью, сразу поняв происки кого-то неизвестного. Дал записку к Кирпичеву в НКВД на Лубянке. У Кирпичева был народ – очередь, но, видно, опять же из-за малолетства меня пропустили. Рассказал все про мать, про себя, и Кирпичев послал к Грачеву в отдел НКВД, что был уже на улице Герцена. К Грачеву пошли на следующий день вместе с Надеждой. Грачев написал бумагу. И маме Наде вернули паспорт и карточки. Став взрослым, много думал об этом. Всё просто: поскольку в государстве законы не соблюдались, был произвол. Видимо, зацепившись за фамилию «Тамбери», маму Надю решили сослать как «иностранку»: это было абсолютно в духе времени. А комната наша кому-то была очень нужна.
Прежде чем перейти к совершенно иному куску своей жизни, вспомню еще раз коммуналку. В квартире жило шесть семей. Конечно, размолвки, ворчания были, но крика или драк – никогда. Умели находить понимание, идти на компромисс. У нас была большая прихожая и иногда она превращалась в хоккейное поле. Коля Розанов и Коля Куртев ставили меня «на ворота», и, когда мяч больно ударял, я начинал реветь. Тут же выскакивала Инна Савченко, дочка Ивана Семеновича, военного врача, о котором уже говорил, и, схватив меня, забирала к себе в комнату. Заводила патефон – он был у них еще до войны, кормила конфетами. Это было счастливое довоенное время.
В войну мама Надя спасла комнату – тридцать метров – Куртевым: в нее уже вселили новых жильцов. Куртевы были в эвакуации. Получив от матери несколько телеграмм, они, все бросив в Ярославле, где тогда находились, и только схватив двух маленьких детей, тут же вернулись в Москву – отстаивать жилье. Отстояли. То есть чужие по существу люди, как могли, помогали друг другу, жалели, солидаризировались, становились просто родными. А сейчас?
Я крещеный. Крещен собственным дедом, ибо дед был священником. Крещен в полном смысле за печкой, потому как в тридцать третьем, когда родился, дед уже был лишен сана, а сана его лишила тогдашняя власть. Советская власть расправлялась с попами и буржуями, то есть с теми, кого причисляла к буржуям, нещадно. Не зря же пели: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…» И раздували.
Дед мой, Геннадий Кузьмич, или отец Геннадий, был священником из крестьян. В 1892 году окончил Тобольскую духовную семинарию, служил в разных приходах Челябинской губернии, преподавал в епархиальном училище, в монастырской школе, в Александровском женском приходском училище Троицка. Последняя его должность – помощник благочинного.
В 1995 году, когда стало возможно, когда знакомые гэбэшники пообещали посодействовать, поехал в Челябинск и Троицк, чтобы на месте ознакомиться с расстрельным делом деда. Его расстреляли в Троицке во дворе НКВД 16 ноября 1937 года в шесть часов тридцать минут вечера. За что? Как записано в деле, «за активное участие в деятельности контрреволюционного повстанческого штаба духовенства и церковников в г. Троицке». Осудили «тройкой» по статье 58¹¹ – была тогда такая статья в уголовном кодексе. Обвиняли еще и в участии в молебне в честь освобождения города белогвардейцами во время гражданской войны. Часто задавал и задаю себе вопрос: было ли это? Так ли уж лез дед в политику? Думаю, исходя из того, что о нем рассказывали люди, его знавшие, ни за что его уничтожили. Скорей всего, был донос, ну а, может, действительно, выступил «супротив»…
Опять же из дела узнал, что когда арестовывали, конфисковали и имущество, заключавшееся в десяти фотографиях, семи похвальных листах за непорочную службу и двадцати книгах. В числе книг была изъята брошюра епископа Брауна «Коммунизм и крестьянство». До семнадцатого года дед имел корову и лошадь. К тридцать седьмому от имущества и духу ничего не осталось. Жил на квартире прихожанки. К моменту ареста был вдов: матушка Анна Васильевна умерла, детей своих – моего отца и дочь – дед при аресте не назвал: умница был, всё худое предвидел.
Был дед, действительно, умным человеком – священником-обновленцем, считавшим, что и религия должна идти вслед за идущим вперед временем. С записью следователя в последнем протоколе: «Записано с моих слов верно, мне зачитано, в чем и подписуюсь» не согласился, а лишь собственноручно написал: «Настоящий протокол мною прочитан». Однако хлопнули его все равно: такие тогда были времена… Ему было шестьдесят пять лет и расстреляли его не за разбой, убийство или еще какой-либо тяжкий грех, а за верность религии. Что же такое религия и почему тогда за нее расстреливали?
Самое больное чувство для человека – чувство его конечности, сознание того, что он когда-нибудь умрет. Если бы человек не умирал, если бы не было смерти, не было бы и религии.
Истинная религиозность – полная благодать, человечность, кротость, милосердие. Она полна всепрощения и не вредит никому. Религия есть сон человеческого духа, но и во сне мы находимся не на небе, а на земле – в царстве действительности, только видим действительные предметы не в реальном свете, а – иногда – в каком-то чарующем произвольном блеске воображения.
Когда сейчас думаю о роли религии и анализирую ее историю, прихожу к выводу: к сожалению, всегда, всюду она раздувала пламя нетерпимости, устилала землю трупами, поила землю кровью, сжигала города, опустошала государства. И никогда не делала людей лучше. Добродетель людей есть дело общества и действующего в нем закона. Религия же всегда возникала во тьме невежества, нищеты и беспомощности, в условиях, при которых сила воображения господствует над всеми другими.
А вера – есть всегда вера в чудо. Вера и чудо абсолютно нераздельны. Мне кажется, люди часто притворяются верующими, а на самом деле ни во что не верят. Если же это так, то именем Бога они могут совершать – и совершают! – любые преступления. А самое страшное – когда человек берется за ремесло священника ради наживы. Нет ничего разрушительней и безнравственней.
Что такое Бог? Думаю, это императивная внутренняя причина всех вещей, всего сущего, а не сила, действующая извне. Все атрибуты Бога вечны, и его существование, его сущность – одно и то же. Бог не есть человек. Бог – нечто бесконечное. Человек конечен. Бог вечен. Бог – нечто совершенное. Человек несовершенен. Человек смертен. Бог всемогущ. Человек бессилен. Бог свят. Человек греховен. Бог и человек – крайности мира. Человек одинок перед лицом Бога. Тут не спрячешься за спину партии, нации, государства. Тут не скажешь: «мы». Тут – всегда только «я»…
Любую религию терзают атеизм и фанатизм. Но атеист в своем сознании сохраняет разум. Фанатик же одержим безумием, которое заставляет его идти на всё. Атеизм отрицает существо, отвлеченное от человека, которое называют Богом, и ставит на его место человека. Атеизм возвращает природе и человечеству то значение, то достоинство, которое отнял у них теизм. Научный и религиозный типы мышления в основе своей непримиримы, но научный тип может привести мыслителя к Богу, а вот религиозный всегда будет удерживать человека в рабстве. И не у Бога, а у жреческой касты. Уверен, теократические государства ничуть не лучше атеистических, как и воинствующая религиозность ничем не лучше воинствующего атеизма. Но если у человека нет искренней нужды в религии, его не надо к ней привязывать. Лучше быть просто хорошим человеком. Если слишком привязан к религии, рискуешь превратиться в религиозного фанатика, а фанатизм, фундаментализм, как все чрезмерное, ведут к саморазрушению.
В последние годы четко прослеживается взаимопроникновение политических структур и церкви: слишком много развелось «верующих» среди руководства. А на причину этого указал еще святой Августин более полутора тысяч лет назад: «Едва лишь принадлежность к церкви христианской сделалась полезной для положения человека в государстве, как многие недобросовестные бросились к святой купели…»
Рассказывая о деде, попутно не обошел своих взглядов на религию, но сказанное вовсе не означает, что я, как Владимир Ильич Ленин, считал и считаю, что с религией надо бороться, а уже тем более за нее расстреливать. У человека должна, должна быть свобода выбора…
* * *Весной сорок шестого мне исполнилось тринадцать. Я окончил пятый класс. Отметки были не блестящие, но тройка, помнится, была всего одна. Моя «частная» жизнь продолжалась: по-прежнему занимался билетным «бизнесом». Появились еще «книжные» дела: покупал дефицитные детские книжки и перепродавал их на центральном рынке. Там почему-то они шли хорошо. Мое бизнесменство очень тревожило Надежду: она была в отчаянии. И тут, как всегда, вмешался Его Величество случай. Двоюродный брат Толя, о котором уже говорил, был красивым мужчиной, а посему пользовался вниманием женщин. Одной из его подруг в Ташкенте, где работал на авиационном заводе, была Антонина Порфирьевна Завьялова – врач, вдова, чуть старше его возрастом. Была она одинока, имела сына-подростка и возглавляла поликлинику. Женщина – умная и деятельная. Связи ее в городе были обширны. Она несколько раз приезжала в Москву в командировки и останавливалась у нас. Мама Надя поделилась с нею своей тревогой. Антонина Порфирьевна тут же сказала: «Ташкент, суворовское училище». Мы начали выправлять мои документы: ведь я, как и Надежда, носил фамилию Тамбери. С такой фамилией соваться в суворовское было невозможно. Надежда взяла мою метрику и выправила фамилию на фактическую.
В середине июля сорок шестого – мама Надя взяла очередной отпуск – отправились в Ташкент. Шесть дней дороги прошли нелегко: было очень жарко. Хотя из еды был только хлеб, но и его не ели: мучила жажда. Окна в вагоне открыты, тепловозов и электрической тяги тогда еще не было, а потому к концу шестых суток превратились в чернокожих: были очень грязны и голодны.
Антонина Порфирьевна встретила нас с «выездом»: в плетеную кошеву на четыре места была впряжена красивая лошадь. На козлах сидел кучер. У нее дома – небольшой чистой комнате – ждал плов. Как следует вымывшись под дворовым душем, набросились на еду и через несколько часов пришлось расплачиваться: жестокий понос мучил несколько дней.
Но город сразу очаровал – прежде всего яркостью красок: такого синего неба не видел никогда и нигде. О таком базаре читал только в сказках «Тысяча и одна ночь». Одежда людей, особенно узбеков, тоже была яркой, хоть и небогатой. После московских серых красок это было пиршество.
Состояние на третий день пришло в норму. Уже не боялись есть все, что предлагали. Недостатка во фруктах и овощах не было. Хлеба тоже достаточно. Антонина Порфирьевна порекомендовала Надежде поработать сестрой в детском санатории: нам дали маленькую комнатку и «поставили на довольствие». Часто вечерами казалось, что попали в рай. Конечно, конечно, за забором санатория шла всякая жизнь, порой очень жестокая, но нам тогда выпали недели благодати.
В середине августа два дня сдавал вступительные экзамены. Прошел собеседование. Был зачислен в шестой класс Ташкентского суворовского училища войск МВД. Мало сказать – был рад. Был счастлив, полон предстоящей новой жизнью, а потому отъезд Надежды пережил спокойно: без слез. Встреча должна была состояться лишь через год.
Училище занимало большую территорию: здесь когда-то стояла кавалерийская часть. Было чисто и спокойно. Несмотря на значительное количество подростков, собранных в одном месте, никто не бегал, не орал, не выкобенивался. Во-первых, этого не позволили бы, во-вторых, дети, подростки, тогда были другими: орать просто так считалось идиотством. Сумасшедшим никто не хотел быть.
Нам выдали по два комплекта формы: хэбэшные брюки и гимнастерку для каждого дня, черные мундирчики и брюки с голубыми погонами и широкими лампасами, как у генералов, – для выхода в город. Все было чистое, новое, хорошо пригнанное. За внешним видом и поведением следили офицеры-воспитатели и сержанты. Начальником училища был старый – так нам тогда казалось – полковник, когда-то сам окончивший кадетский корпус. Все сержанты и офицеры-воспитатели – бывшие фронтовики. Когда они надевали кителя с наградами, мы ими страшно гордились. По крайней мере, я испытывал чувство восхищения.
Из кого набирали суворовцев? В основном, это были дети сотрудников МВД. Но многие, как и я, были без отцов. Некоторые ребята во время войны не учились и по возрасту не соответствовали классу, в который попали. Были среди нас и участники боевых действий, имевшие награды. Шел сорок шестой год – первый послевоенный. Ребята были тихи и сосредоточены. Почти у каждого в прошлом была тяжелая жизнь.
Сейчас, когда пишу эти строки, думаю, что же дало мне училище? Прежде всего – знания. У нас были хорошие учителя. Почти все. Помню учителя математики в шестом и седьмом классах. Фамилия его была Попович. Обрусевший серб – он хорошо говорил по-русски. Высокий, худой, лысый старик учил нас таким премудростям, которым сам научился в гимназии: мы прекрасно считали в уме. Его приемы устного счета помню до сих пор.
В шестом-седьмом классах была и замечательная учительница истории – к сожалению, забыл ее фамилию. Она, видимо, любила детей и жалела нас: ведь мы росли без родителей. Чтобы развлечь, увлечь чем-то – телевизоров, видео и прочего не было и в помине – она уводила нас недалеко – в парк Кафанова – «Кафанчик» и подолгу, сидя на лужайке, читала Вальтера Скотта и Дюма. Мы слушали, затаив дыхание. Уже учась в Казанском военном училище в Елабуге, когда пришло время вступать кандидатом в партию, написал и попросил у нее рекомендацию. Она тут же прислала.