bannerbanner
Долгожители (сборник)
Долгожители (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

2

Позже стало известно, что, когда Василий Тюрин помчался в машине, а Маринка побежала следом, когда все, обсуждая драку, стали подыматься к Зиминым, чтобы как-никак продолжить веселье, Куренков с ними не поднялся. Он, правда, махнул им рукой – сейчас, мол, приду. «Чуть остыну…» – крикнул он им, прихватывая снег дрожащей рукой и прикладывая к разбитым губам. Однако и остыв – не пришел.

Почти бегом пересек он улицу. По улице катил совершенно пустой новогодний троллейбус и лихо промчались два такси, когда Куренков пересекал широкую проезжую часть, присыпанную снегом. Он бежал, ежась в пиджачке и в белой рубашке с чуть замаранным кровью воротником. Перейдя дорогу, он сам собой напал на прерывистую на снегу нитку следов Маринки Князевой. Он машинально ступал след в след, пока не вышел к ее подъезду.

Когда Маринка открыла, он разом втиснулся в дверь, не давая ей не впустить, после чего кинулся на кухню – к Тюрину, где они тут же замахали вновь кулаками, а потом сцепились, выкручивая друг другу руки. Со стола поехала скатерка, упала посуда, и Маринка Князева закричала на Куренкова, хлеща его по лицу: сейчас, мол, зову милицию!

– Зови! – огрызнулся Куренков, а сам нападал, он все еще был в напоре, в то время как Василий дрался уже без азарта, устав прежде всего от шума и криков. На минуту они расцепились – стояли, стиснув кулаки и дыша как загнанные. – Деньгами соришь, уб-бирайся! – мрачно выцеживал Куренков. В нем кипела такая ярость, что и Маринка вдруг чего-то испугалась, отошла в сторону, притихла и не рвалась к телефону.

Тюрин наконец сник – он прошагал с кухни в комнату, раскрыл там свой чемодан и, покидав туда белье, щелкнул замком. Собрался. Он надел дубленку, шапку и ни слова не сказал Маринке. Зато у выхода он приостановился и сказал Куренкову, криво улыбаясь:

– Не знаешь ты, как сорят деньгами, Толик. И не хамил я – наговорили тебе… – И ушел, а Маринка Князева всхлипывала.

– Не ной, – сказал Куренков. – Не я, так другой бы его выставил…

Изгнавший любимца Куренков возвращался; он пересек широкую дорогу, пропустив теперь в обратную сторону катящийся пустой троллейбус. Разбитое лицо ныло. Он уже видел веселые окна, где продолжалось гулянье. Из приоткрытого окна Шурочка, высунувшись, грозила ему кулаком.

Некоторое время Куренков ходил виноватый – самое постыдное – это, конечно, перепить и подраться на Новый год. И ведь человек тридцати лет, не мальчишка. Особенно же он виноватился перед Шурочкой; смирный и кающийся, он лишь изредка пытался в свое оправдание что-то сказать.

– Ну, Шура, – говорил он негромко, – ну почему же одному все можно – и деньги, и похвальба? А его еще любят, унижаются…

Такая у него была манера объяснять и оправдываться, но Шурочка быстро его прижала: это кто же перед Тюриным унижался? Чего это ты выдумываешь?.. Василия Тюрина любили, верно, но никто не унижался. Тогда Куренков завилял: мол, выпил лишнего и не знаю, мол, как получилось, но от его виляния Шурочка, как всегда, вошла в еще больший гнев. Она даже ударила его своей сильной рукой по шее. Она хлестнула, он, как всегда, стерпел и смолчал.

– Да что ж ты за выродок такой! – говорила Шурочка в гневе, а он сидел напротив нее притихший.

Объяснение было долгим.

– Поверила бы, если б не знала тебя!.. Но ведь не первый, не первый раз! Ведь я-то тебя знаю! – вскрикивала Шурочка, а он помалкивал и все кивал головой: да, виноват.


Когда Шурочка говорила: вправьте же ему мозги! – друзья ее не понимали. Шурочка даже вышла из себя, напомнив им кое-какие случаи, происшедшие с Куренковым, но для них эти случаи не стояли в одном ряду. «С кем чего не бывает?», «Да ты спятила – чего ты Толика тиранишь?». Друзья детства не придавали значения его срывам, очень к тому же редким. «Нельзя уж и выпить мужику». Они и впрямь считали, что он попросту выпил лишнего, бывает же.

Более того, жена Алика Зимина назвала Шурочку занудой. Время от времени они все жаловались друг дружке на своих мужей – жены и есть жены, но в жалобе надо знать меру. Шурочка, на взгляд жены Алика Зимина, перегибала.

– Да живи ты спокойнее! – говорила она.

Но Шурочка не могла жить спокойной, зная из рассказов Толика, как возникает в нем жгучая неприязнь к человеку и как он ничего не может с собой поделать. В прошлом, что ли, году или в позапрошлом он озлобился на какого-то удачника до такой степени, что сам своей злобы испугался: ночью, в постели, он вдруг сел и говорит Шурочке:

– Завтра не пускай меня туда, Шура… Не пускай!

И она не пустила.

Шурочка позвонила свекрови.

– Мама, – так Шурочка называла свекровь. – Толик опять подрался.

– О, господи!

– Мама, раз ему сошло с рук, два сошло – но ведь в конце концов он попадет в тюрьму!

Свекровь жила за городом. Она пообещала приехать и поговорить, но не приехала. Даже и она, мать, судя по ее вздохам, думала, что случилась обычная драка по пьянке, советовала не давать пить, особенно же не давать опохмеляться, а про себя полагала, что годам к сорока у сына это пройдет. Никто не понимал Шурочку. В телевизионном ателье Шурочка сидела на приемке, место ее считалось бойким и модным, но ведь с клиентом не поговоришь. Наконец народ схлынул. Мастера, удалившись в бытовку, в глубине ателье застучали в домино. Шурочка расслабилась. Слева от длинного приемочного стола стояли три телевизора напоказ (в центре цветной – мол, какова работа!), по всем по трем гнали вчерашний хоккей, и свист был – хоть зажимай уши.

Но, если выключить было нельзя, убрать звук на время было можно.

Старый мастер, когда Шурочка рассказала о муже, покачал головой:

– Н-да. Он у тебя самолюбивый.

– Да нет же! Нет! – И Шурочка в который уже раз объяснила, что Куренков вовсе не самолюбивый и не обидчивый даже.


И разумеется, как только представилась возможность, Шурочка примчалась к любимому человеку – к кинокритику Панову; это был интеллигентный мужчина лет сорока пяти, когда-то давным-давно принесший к ним в ателье телевизор и сразу же познакомившийся. Кинокритик женился поздно и, как он сам говорил, еще не до конца растворился в своей семье. Он частенько отправлял жену с маленькими детьми отдохнуть к морю или к теще в деревню, и сам тоже, как он говорил, отдыхал душой, если Шурочка к нему приходила. И, конечно же, Шурочка ему больше и чаще, чем другим, рассказывала про своего Куренкова.

Так, мол, и так, опять подрался, сообщила Шурочка, едва поздоровалась, и заплакала, на что кинокритик Панов промолчал. Затем он погладил красивые усы с сединой и сказал:

– Да он же дегенерат у тебя. Сдай его в психушку.

– Но-но, – сказала Шурочка, вспыхнув, – уж прямо сразу и в психушку!

Кинокритик поспешно вздохнул:

– Извини.

Разговор у них не всегда получался сразу. Помолчали, после чего Панов покурил и ласково прикоснулся к Шурочке, он вообще был человек ласковый и добрый. Но Шурочке сейчас не ласки хотелось, хотелось поговорить, и Шурочка решительно сказала ему про кофе – хочу мол, кофе, и, когда он пошел на кухню варить, она по любимой своей привычке забралась в постель. Разговаривая, оба они с некоторых пор пили кофе в постели. Он принес две чашечки на красивом подносе, на котором был нарисован город Рига, и, прихлебывая обжигающий сладкий напиток, Шура напомнила:

– Он у меня не какой-нибудь чудик, с идиотом я и жить бы не стала. (Она напомнила, что у ее Толика особый характер.)

Кинокритик Панов иронически хмыкнул, однако ничего серьезного сказать или подсказать в этот раз не сумел – буркнул лишь общие слова, с возрастом, мол, все проходит. Это Шурочка и сама знала. И потребовала, чтобы он вник, а не отмахивался. Тогда Панов сказал ей другое – может быть, ей не тащить крест до самой горы. Может быть, Шурочке, если уж она так боится, развестись да и выйти замуж за кого другого, за сверстника. Пока она молодая, добавил он ласково, и на это Шурочка вновь рассердилась и напомнила ему, непонятливому, что боится она не за себя, а за Куренкова, она Куренкова любит и едва ли на кого-то променяет.

– Ведь сам по себе он человек смирный. И дочку любит. И между прочим, как ты, – музыку любит.

– Музыку?

– Да… – И Шурочка в десятый, кажется, раз повторила, что ее Куренков месяц-другой, бывает, пьет, но сантехник он хороший, не пьяница и не калымщик, вымогающий у хозяев рубли.

Кинокритик Панов проводил Шурочку, как всегда, до троллейбуса, он постоял и посмотрел ей вслед. Она из троллейбуса махала ладошкой, хотя ее толкали. Панов подумал о ней и о Толике Куренкове, которого никогда в жизни не видел: он подумал, как хороши драмы в кино и как нехороши в жизни, когда они в двух шагах от нас.

Дома Куренков только-только покормил дочку ужином, после чего он и дочка вместе мыли посуду. Сам Куренков был такой покладистый, смирный, что сердце у Шурочки подтаяло. Смуглота с его лица сошла, и худым он не казался: он казался обычным. Шурочка кинулась было сказать ему что-то ласковое, но передумала: новогодняя драка была еще слишком свежа в памяти, надо было выдержать строгость, и Шурочка сказала:

– Ты, Куренков, смотри мне!

Он кивнул. Он мыл посуду и кивнул ей: ты, мол, Куренкова, за меня не бойся теперь. И улыбнулся, тихий.


Однако прошло месяца три, ну четыре, и вот ясным весенним днем Шурочка позвонила с работы кинокритику Панову и сказала, что, кажется, началось опять: ее Куренков копит злобу.

– Ты не скучаешь в жизни, – ответил Панов, уже привычно вздохнув. Он как бы тоже нес часть ее креста. Говоря с ней по телефону, он не забывал, что иногда Шурочка сидит у него в постели и в обнаженных руках держит чашечку кофе.

Панов предположил: слушай, а ведь возможно, что твой Толик ревнует вашу компанию к новеньким. Возможно, что он (даже и неосознанно) оберегает друзей детства и саму память о детстве – такое бывает, есть даже особая разновидность психического смещения (он не сказал – заболевания). Но Шурочка возразила. Шурочка сказала: нет. Это верно, что они дружны, можно сказать, с детства, однако же компания – год от года – расширялась, и не ко всем же Куренков ревновал.

Шурочка вспомнила, как в детстве они ездили за грибами. Шурочка поссорилась тогда с Анькой, будущей женой Алика Зимина, – а Алик и Генка Скобелев их, девочек, мирили. Вдруг все заохали: Толик в кустах распорол ногу ржавой консервной банкой. Толик пытался отсосать кровь, но никак не мог попасть пяткой себе в рот. Все корчились от смеха. Пятку тщательно промыли, после чего Алик Зимин и Шурочка отсасывали ему кровь попеременно. Другие не захотели.

Ранка была похожа на темные выпятившиеся губы. Толик без передышки кричал, что ему щекотно. Он сидел возле пня, голову свесил набок – голова лежала на правом плече, а длинные белые волосы ниспадали. Он тогда редко стригся.

3

– …Разве этот Сыропевцев лучше всех? – спрашивал Куренков и сдувал пену с кружки. Он хотел выговориться.

Они пили пиво у палатки, где определилось с годами любимое их место, лучшее, как они считали, в районе и вообще лучшее в огромном городе место. Это было естественное возвышение, покрытое отчасти декоративной зеленью и кустами, да и сама палатка была чиста и опрятна. В придачу был вид: внизу растекалась широкая, с размахом, площадь, где троллейбусы делали круг и где люди, с их авоськами и портфелями, четко видные, шли туда и обратно. Люди, если на миг их остановить, были как на картине.

– Разве этот Сыропевцев лучше всех?.. Он и то. Он и се. Всюду лезет, хоть его не просят.

Алик Зимин усмехнулся:

– Ну любит мужик показаться, ну и что?

Улыбнулся и Гена Скобелев, прикончив кружку:

– Чего это ты взъелся на него – неужели завидуешь?

Алик добавил:

– Как только возле нас появляется мужик с «Жигулями» – он тебе как кость в горле!

Куренков от такого ответа даже растерялся: он мог поклясться, что «Жигули» тут ни при чем. Бывало, что Куренков не любил человека, но он никогда никому не завидовал, чего-чего, а этого дерьма в нем не водилось.

– Не завидую я – просто смотреть противно, как вы ему зад лижете.

Они не обиделись, они посмеялись, а Алик Зимин похлопал Куренкова по плечу. Тут подошла сзади Шурочка, которая приближалась к ним медленно, чтобы их разговор услышать, пусть обрывки. И кажется, она услышала. Шурочка сказала ему: иди-ка домой, хотя и знала, что он любит вот так постоять с друзьями. Она повысила голос: иди домой!.. И Куренков, конечно, пошел, но сначала Шурочка заставила его пойти с ней в магазин, пусть потащит сумки.

Дома он молчал, и тогда Шурочка прямо спросила:

– Уже взъелся – на Сыропевцева?

Он не ответил; погремев посудой, Шурочка уткнулась в телевизор. Перед сном Шурочка любила посмотреть фильм, поза у нее была излюбленная: она наваливалась большой своей грудью на стол и подпирала голову рукой. Женщина она была крупная, и, как только принимала любимую позу, на их маленькой кухне делалось тесно. Фильм был о войне.

– Дай же пройти… – сказал Куренков сердито, вставая и протискиваясь сзади Шурочки за чашкой чая.

– …И ведь не с кем-нибудь, а с Олькой Злотовой гуляет…

Это у него вдруг вырвалось (про Сыропевцева), и Шурочка тут же забила крыльями:

– Да что ж ты на него взъелся, зараза! Красивый же мужик, хочет – и гуляет! Она ж разведенная!

Куренков замолчал, прикусил язык. Досмотрев фильм, жена легла спать. И дочка легла. А он все думал о том же, растил злобу, пока не спохватился: вот ведь несчастье!.. Он лег, но не спал, ворочался и все трогал свою несильную грудную клетку: жжение начиналось в области живота, но Куренков знал, что теперь оно будет подыматься, день ото дня забирая все ближе к сердцу. Он вдруг заныл как от зубной боли.


Утром, когда они выходили из дома, возле почтовых ящиков их как бы приостановил сосед Туковский, человек пожилой и умный. Звали его Виктор Викторович. Когда-то по молодости Туковский дважды отбывал в заключении срок. Известно было, что он насмотрелся там разного и что глаз у него наметанный. Нет, сначала он просто вынул из своего почтового ящика газету. По-соседски поздоровавшись и немного с Шурочкой поговорив, он буквально ни с того ни с сего обратился к Куренкову: хороший, мол, ты парень, Толик, однако по твоему поведению (прости меня, старика) и даже по лицу твоему я читаю – сидеть тебе в тюрьме.

– Почему это? – спросил Куренков, и Туковский смутился, а потом (отвечать было что-то нужно) невесело и как-то неохотно добавил, что судьбу, мол, не объедешь, хоть и будь вдвойне осторожен.

– Ни мать, ни отец у меня не сидели – и я не сяду, – отчасти даже с обидой и вызовом бросил ему Куренков, а тот только покачал головой.

И уже для Шурочки заметил:

– Следи за ним, Шура…

– Не ваше дело! Пожилой человек, а такие вещи говорите!.. – огрызнулась тогда и Шурочка, хотя разговор шел вполне спокойный и добрососедский.

Виктор Викторович Туковский настаивать, конечно, не стал. Он тут же кивнул – разумеется, мол, дело не мое, и, пожалуйста, извините. Туковский с газетами даже и заспешил, ушел. Он поднялся на свой пятый этаж и, может быть, уже забыл, что сказал, ведь утренние разговоры зачастую бывают лишь от настроения. Но именно после того, как бывалый сосед так нехорошо накаркал, Шурочка сделалась неспокойна, она позвонила своему любимому человеку Панову и сказала, что волнуется и что Куренков, кажется, опять копит зло; тогда-то кинокритик, вздохнув, ответил:

– Да, Шурочка. Ты не скучаешь в жизни…

Сговорившись, она пришла к кинокритику домой. Они немного выпили, а помиловались и того меньше, после чего Шурочка сразу же заговорила о своем наболевшем: боюсь, мол, Толик мой сядет в тюрьму. Как быть и что тут можно поделать, если бывшие зэки его уже сейчас за своего принимают. Боюсь, что сядет, повторяла она. Голос ее дрожал, а Панов неделикатно спросил:

– Как – он не сидел еще?

– Никогда!

– Разве? – переспросил кинокритик, и тут они с Шурочкой поссорились. Она даже обиделась. Не раз и не пять она рассказывала ему от самого детства чуть ли не всю свою жизнь, он же ее слова и рассказы забывал, или не помнил, или просто путал: он как бы любил не разговоры с Шурочкой, а ее саму. Шурочка же разговорам с умным, тонким человеком придавала большое значение и, можно сказать, за них-то Панова и полюбила. Правда, и одевался он замечательно, со вкусом. Против этого она тоже не могла устоять.

Шурочка вновь напомнила: ее Куренков человек смирный, спокойный, но иногда (раз в год, раз в два года) он как бы ревнует и вдруг начинает копить зло на человека, который излишне выделяется. Если кто-то над другим возвышается – он его не любит. Если Василий Тюрин выделялся, скажем, модной болтовней, беспечностью, а также некоторым излишком денег, которые бросал направо и налево, то еще более ясно выделялся появившийся в их компании инженер Сыропевцев: он был красив. К тому же Сыропевцев тоже был с машиной.

– Того он не любит, этого не любит, – скажи, а не много ли он себе позволяет?

– Ты у него это спроси.

Закурив, кинокритик сказал:

– Думаю, что он завистник.

– Э, нет.

– Он просто умеет это скрывать…

– Вот и нет! – рассердилась Шурочка (Панов к этой минуте разместился на тахте, покуривая и свесив ноги, а Шурочка полулежала).

В гневе Шурочка вскочила с постели и, взмахивая рукой, рассказывала про равнодушие Куренкова к деньгам, к тряпкам, про его безразличие к машинам.

Объяснила она и про жжение в груди: средоточие скапливающейся на кого-нибудь злобы. И про то, как он худеет и заболевает.

– А ведь он у тебя антилидер! – воскликнул на этот раз Панов.

– Что это такое?.. Психопат?

– Что-то вроде. – Панов кивнул.

И тут же Панов спросил: а в детстве, мол, и в школе не поколачивал ли Куренков отличников, а также красивых мальчиков, нравящихся школьницам. Не был ли он в детстве обдуманно драчлив? Есть, мол, такой печально известный (даже и страшноватый) человеческий тип, проявляющийся с раннего детства. Шурочка, не споря, сказала бы: да, да! – однако и тут Панов не угадал. Куренков и Шурочка росли вместе, в одном дворе, Толик был мальчик спокойный, не драчливый, и уж точно, что к смазливым отличникам не приставал. Она бы заметила. Она и девочкой была наблюдательна.

– А все-таки это связано с детством, – стоял на своем Панов.

Шурочка взволновалась, ее била дрожь; на улице она натыкалась на старушек. Вернувшись домой, сказала:

– А знаешь, Куренков, что говорят про тебя умные люди – антилидер ты.

Он сразу и сник.

– Кто говорит?

– Ну уж кто говорит, тот знает.

Шурочка специально припугнула его незнакомым словом, чтобы он следил за собой.

А до встречи с Пановым Шурочка ездила за свиными ножками для холодца по случаю дня рождения у Маринки Князевой. Ножки она купила неожиданно быстро. И морковь купила – времени оказалось много, и вот тогда-то Шурочка отправилась к Панову, чьи мягкие разговоры успокаивали ее лучше всякой валерьянки. Она примчалась к нему как на крыльях, она уже на пороге была в слезах:

– Душа болит…

Она предчувствовала плохое, она жаловалась ему – а Панов, намекая, договорился до того, что ее Толик чуть ли не с детства был подпорчен и плох.

– Ты прямо счастлив записать его в психи.

– Счастлив я или несчастлив – не в этом сейчас дело. Когда этот день рождения? (Шурочка боялась, что именно на дне рождения Куренков сорвется.)

– Послезавтра…

Панов попивал понемногу коньяк; выпив очередную рюмку, он усмехнулся:

– Глупенькая ты, Шурочка. Чем скорее его упекут, если он и правда такой, тем лучше. Для тебя же лучше. Сколько можно жить на вулкане?!

Но тут и Шурочка взвилась.

– Упекут? – сказала. – Ишь какой быстрый!.. Люблю я его, он мой муж – ты не забыл это? Семья – это семья, нам еще дочку на ноги ставить!

Он помягчел, стал успокаивать:

– В каком классе у тебя дочка? – Он был забывчивый, одно и то же она ему рассказывала по многу раз.

– В каком, в каком? В шестом!

Панов помягчел, вздохнул, сочувствуя Шурочке, а потом включил магнитофон; он хотел послушать и музыкой немного отвлечься, а на записи неожиданно оказалась та самая песня, какую любили петь ее Толик вместе с Аликом Зиминым, Шурочку тут же прошибла слеза. Шурочка села на постели, уткнула лицо в ладони. Панов решил, что растрогала песня, стал говорить, какая Шурочка чуткая к музыке, какая она нежная и женственная. От его ласки Шурочка растрогалась еще больше, слезы так и лились, а пора было идти, она уже засиделась. Одевалась она наспех, она одевалась, а он, неловкий, ее целовал. Он тоже, в общем, расчувствовался. Когда Шурочка вышла, выяснилось, что она забыла у него в холодильнике свиные ножки. Она вернулась уже с улицы. Она запыхалась.

И вот тут, увидев ее вновь, Панов, как бы осененный, сказал ей – поговори, мол, Шурочка, со своим Толиком в открытую. Панов рассуждал так: Куренкову, быть может, не хватает именно участия. Пусть-ка он откроется Шурочке, пусть доверится.

– Что? – переспросила Шурочка. Она поняла не сразу; она запихивала сверток в сумку и тяжело дышала.


Но разговор в открытую пришлось отложить, пришел Алик Зимин с женой, от Ани Зиминой пахло дорогими духами. Вчетвером они выпили водки, посидели, посумерничали – две семьи, это всегда чудесно. Сначала Алик играл им на саксофоне, потом на гитаре, – Куренков любил вот так послушать, Шурочка и сама обожала такие минуты, она сидела в обнимку с женой Алика, и мужья, захмелевшие, сидели рядом. Надвигающаяся беда забылась. Шурочке стало хорошо: казалось, что завтра будет утро, и небо совсем очистится, и брызнет голубизна, что хоть глаза закрывай.

Когда проводили припозднившихся гостей, Шурочка, вся еще в настроении, легла и приластилась к нему. Толик, Толик, говорила она, а он отвернулся к стене. Такого никогда не бывало, и Шурочка вспылила. Такой-сякой, кричала она (шепотом), наелся где-то на стороне, а теперь на жену не глядишь?.. В сердцах Шурочка столкнула его с кровати. Он ушел на кухню. Он ушел и курил там до желтизны. Но Шурочка и туда пошла за ним: сознайся, мол. Она еще раз толкнула его в спину. Он молчал, курил, и тогда Шурочка стала бить посуду: она хлопала об пол одну за другой чайные чашки, пока дочка, допоздна в своей комнате зубрившая басню, не вбежала с криком: «Мама! мама!..» – «Ложись спать!» Та ушла, что-то вскрикивая. И только тут Шурочка наконец успокоилась, утихла. Скрыв вздох, она замела в угол побитое. К счастью, дочка скоро уснула. Они тоже легли. Они лежали, отвернувшись друг от друга.

Они долго молчали, потом, вдруг повернувшись, Шурочка прошептала ему прямо в ухо: «Смотри, если Сыропевцева хоть пальцем тронешь! Не хочу быть замужем за зэком!..» И Куренкова передернуло от того, что Шурочка прочла его мысли, как свои. Он весь сжался в комок. Молчал. Потом его забило мелкой дрожью. Он повернулся к Шурочке, стал говорливый и ласковый, но Шурочка уж и не хотела, какая там ласка, когда пора спать. И тут она вспомнила совет Панова. Она стала мягкой, нежной, зашептала:

– Толик… Скажи, скажи, что задумал… Доверься.

Она целовала его в шею, нежно гладила, и он открылся, что да, опять жжет грудь и что он боится срыва, особенно же когда они пойдут на день рождения. «Ах, Толик…» – шептала Шурочка, пораженная тем, как правильно работало предчувствие и как дорог совет любимого человека. Панов был умница. Но до чего ж Толик оказался скрытен (ведь она как просила обойтись без стычки, умоляла)…

– …Я уж собрался завтра париться, и чтоб ты спинку мне потерла.

– Толик!

– Не трону его, не трону! Обещаю! Я ведь рассказываю тебе, чтоб знала…

Они оба обрадовались, она – его доверию, он – ее готовности его понять. Они называли друг друга ласковыми словами. Они долго и сбивчиво говорили, даже вдруг проголодались – полуголые выскочили из постели, пошли в поздний тот час на кухню, но и там, поставив чайник, надрезав колбасы, говорили вперебой: «Не пойду я на день рождения…» – «Скажись больным». – «Ну да, – так и сделаем!» – «Как же я люблю тебя, Толик, когда ты добрый! Как же я люблю!» – всхлипывала Шурочка, сбросившая с плеч беду, счастливая, и он, счастливый, ей отвечал: «А я?.. Я тоже люблю».

Марине Князевой удалось отправить дочь к бабке, и без дочки можно будет погулять вволю, хоть допоздна, о чем Марина и сообщила звонком. Шурочка, купившая свиные ножки, взялась сварить холодец. Она, мол, холодец, но Маринка пусть испечет свой замечательный пирог с капустой, она умеет. Если Маринка расстарается, пирог будет замечательный, а помогать ей сделать стол придет жена Алика Зимина, ну а выпивку, конечно, организуют мужики. В их магазине водки может не оказаться, пусть тогда Сыропевцев с Олькой Злотовой съездят в центр, запасутся, деньги сочтем после. Сыропевцев на машине, и, стало быть, логично, что за водкой поедут они. Тем самым они с Олькой тоже примут участие. Шурочка хлопотала, советовала, а сердце у нее сжималось: сердце ныло.

На страницу:
3 из 6