Полная версия
Долгожители (сборник)
Он очень даже скоро сумел. Найти ход… Наступившие времена позволяли.
– Найти ход к оплачиваемой красоте оказалось несложно. Опыт!.. Вы же помните, каким я докой был?!
Мы помнили.
– И хорошо, что язык вдруг развязался. Как шнурок… Без болтовни не только девицу, кошку хорошую не прикупишь, – нарочито сетовал он нам.
Нам – это мне и Вась-Василичу.
Но вот (я отлично помню) Виктор Олегович Одинцов многозначительно усмехнулся. Потер руки. Вынув записную книжицу, подсел ближе к своему телефону. Надел очки… Всмотрелся… И вздохнул так:
– Ох-хо-хоооо-о!
Водя глазами по мелким строчкам, Виктор Олегович рассуждал вслух сам с собой:
– Есть мальчик Вова, а есть мальчик Сема. Сему мне совсем недавно порекомендовали…
Я было решил, что старый мудило поголубел. Я даже охнул. Не отшибло ли горем мозги?.. Но выяснилось, что и Сема, и Вова мелкие сутенеры. «Поводыри» – как запросто называл их старый маэстро фотографических дел. Парнишки, имевшие на подхвате сразу нескольких скорых девиц.
– Сейчас, что ли?
– Конечно. Чего тянуть?.. – И седовласый Виктор подмигнул.
Мы колебались.
– Может, в другой раз?
– Вот еще!.. Секс не баня. Секс не откладывают на послезавтра. Трахаться – это как раз под разговор. С разгона!..
Он был убедителен:
– Ну, ну!.. Вы же домоседы, – когда это вы меня еще навестите!
Похоже было, что прямо здесь и сейчас, в его замшелой квартире, мы сможем себя ублажить. Без всяких там комплексов. И в открытую, честно. Не как-нибудь!.. В конце концов, мы у него в гостях, а гость даже в пост может себе кое-что лакомое позволить. Без канители. По-современному.
– А что вам еще делать! – наседал Виктор Олегович уже в азарте.
У нас и правда ничего другого на сегодня не было. И было очевидно, что мы уже никуда не нацелимся. Разве что по домам… К телевизору… А рыбная ловля сорвалась уже с утра (ветер на улицах все завывал).
Приободрился, приосанился даже Вась-Василич, тот самый старикан, что тоже целил в долгожители, но своеобразно… По-тихому… Тот, что в будущее глядел постно, скромно, еще и униженно. Да, мол, последние денечки.
– Как поживаю?.. А плохо! Плохо поживаю! – жаловался Вась-Василич, уже с порога, едва вошел, отгоняя ладонью наш дешевый сигаретный дым.
И руку пожимал слабенько, еле-еле:
– Опять нездоров… Опять бок ноет.
– Перестань!
– Чего «перестань»? Тебе хорошо… Ты-то, мордаш, еще долго протянешь!
Или так:
– Вам хорошо. Вы прямо как добры молодцы!.. А у меня опять печень. Вот-вот дам дуба! А почки что вытворяют!
Нищенским и осторожным нытьем он явно замаливал своего божка, припрятанного где-то в высях. В высоких белых облаках… Он как-то сложно хитрил с Ним. Но не с нами. Мы-то его знали как облупленного.
Так что теперь, при секс-сговоре, Виктор Одинцов не упустил случая озаботиться (с ухмылкой):
– Вась-Василич!.. Тебе-то как?.. Не во вред ли молодая красотка будет?
– Не думаю, – посерьезнел Вась-Василич.
– А почки?
И, не дав ответить, Виктор убежденно заговорил:
– Почки – солдаты. Ты, главное, сам должен быть в себе уверен. Если ты уверен… Если ты – на все сто уверен… Тогда и твои солдаты, как один, будут стоять насмерть!
Виктор Олегович Одинцов знал, как жить жизнь. Знал, как ее продлить. Он не хотел больше о почках и прочих бедах Вась-Василича. К чертям почки!.. Он говорил о женщинах. Женщина – вот чудо. Женщина – вот импульс! Именно женщина длит нашу жизнь…
– Ну что?.. Звоню? – И Виктор Олегович поглаживал телефонную трубку, уже предвкушая.
Похохатывал и поддразнивал:
– Сейчас она придет… Та девица… Моло-оденькая!.. А?
Однако же его собственная жизнь не продлилась. Увы… Женщины, как видно, запоздали. Женщины недодали Виктору свой импульс. Или, быть может, женщины не самым решающим образом влияют на долгий век. Загадка!.. Так или иначе, Виктор Одинцов пережил своего тезку Виктора Сушкова всего на полгода. Но все-таки – в шестьдесят девять. Умер он от сердечного приступа. В метро.
Ту девицу звали своеобразно – Алехандра, и была она за пятьдесят (не про возраст, конечно, а про доллары). Нам же надо было за двадцать.
Славненькая, ладненькая, из Сумской области… Ослепительно голые, манящие южным загаром коленки, хороша, очень хороша! – но какие крутые (для нас) деньги!.. Нас возмутило… Вась-Василич даже вышел из себя!.. К чему такая дороговизна! К чему это латино-московское имечко? Нам не надо… Долгожители не тщеславны! Наша эстетика скромна!..
А парень-поводырь, что ее привел, Сема или Вова (не помню), все улыбался и оглаживал девицу. Поощрял нас сначала словом – а затем делом. Положив руку ей на шею и простецки принагнув, поставил Алехандру в боевую позу… К нам задом… И тут же задрал ее короткую юбчонку. Там уже не было ничего. Вернее сказать, там было все.
Он послюнявил указательный палец и все еще с улыбкой объявил нам:
– Фокус.
И провел пальцем. Как художник кисточкой… Провел пальцем сверху вниз по сомкнутым губам (пока что по сомкнутым, так это понималось). Надо сказать, провел он нежно. Мог обжечься. И руку сразу убрал… И чудо случилось.
Парень прищелкнул пальцами:
– Фокус! – и как раз при щелчке губы раскрылись.
Девица стояла согнувшись. Спокойно стояла… А ее раскрывшееся лоно было как само по себе. Как рот. Как губы, прираскрывшиеся в жажде. Пересохшие, они хотели. (Нас потрясло. Долгожители онемели.)
Двое из нас стояли, разинув варежки, а третий – это я – крепко держался руками за стол.
Припозднившиеся, начавшие стареть еще при коммуняках, мы, понятное дело, оказались вдруг сильно смущены. Имели свои белые пятна. Пробелы… В недомашнем сексе… Никогда не видели, как дверца открывается сама собой. Много чего не видели.
Конечно, время рвануло, и теперь мы наверстывали. Но наверстать – не значит догнать… Мы проигрывали и этому сопляку Вове. И его Алехандре. И тут уж ничего не поделаешь… Зато у нас взамен кое-что впереди. Зато какой плюс у нас в будущем! Имеется в виду отдаленное будущее. Нет же ни малейшего сомнения, что малогрешному (малогрешившему) нашему поколению зачтут на небесах. Уж точно в плюсах… Если бы еще не воровство!.. Вдоль и поперек по жизни.
Если бы не разного рода и качества воровство, большинство из нас, «совков», попало бы в рай легко. Мы просто созданы для рая… Вышколены… Большинство из нас, убежден, оказалось бы в раю сразу и прямым ходом, без проверки на дорогах. Даже без собеседования.
Онемели – а вертикальная маленькая дверца еще на чуть открылась. И ждала. (Тут и подумалось о рае. О пропуске в рай… Вот оно.) Мы смотрели. Онемели и смотрели. Мы даже слюну не глотали. Я же говорю: без собеседования. Золотые и серебряные медалисты!
Нам ударило в голову. Нам что-то там отшибло. Жаль, конечно, что ничего перед этим не выпили. Ни глотка… Хотелось же выпить, еще как хотелось! Но Виктор за нас боялся и загодя выпить не дал. Такой предусмотрительный. (Вино, мол, расслабит.)
А парень тут же джикнул молнией на своих блеклых джинсах, вынул и ей вставил. Прямо на наших глазах.
– Ну что? – сказал он.
Сделав три-четыре движения, он вернул эротическую картинку на место. Он ведь только демонстрировал. Напомнил. Возможно, он думал, что мы подзабыли. Он еще и еще глянул на нас: все ли понятно?.. Затем деловито кашлянул… И первоначальную картинку наконец убрал, распрямив девицу. Но юбчонку ей не опустил. Жопка так и сверкала.
Еще секунду они стояли рядом и спокойно ждали. И только тут, одернув юбку, она повернулась, и мы могли увидеть ее холодноглазое лицо.
– Нет. Пятьдесят – это дорого, – еле выговорил Виктор Олегович Одинцов пересохшими губами.
Мы молчали. Мы дышали. (Мы слышали дыхание друг друга.)
Парень и девица направились к дверям:
– Идем-идем, Алехандра! Эти мудаки окаменели дня на четыре. Представляешь, какие у них сейчас члены!
В дверях он обернулся:
– Вам что – копеешных привести?
Виктор Одинцов покачнулся, удерживая равновесие. И вдруг оперся рукой о стол… Бледный, он, однако, повторил прежнее:
– Двадцать – потолок. Не дороже.
Парень хмыкнул:
– Ладно. Через часок… Но едва ли… Если получится такую найти – звякну.
Антилидер
1
Внешность выдавала его. Когда Куренков на кого-то злился, он темнел лицом, смуглел, отчего на лоб и щеки ложился вроде бы загар, похожий на степной. Он худел. И можно сказать, что становился маленьким.
– Ну и что теперь? – грозно спросила Шурочка.
Вглядываясь в его загар, она добавила:
– Ты, Куренков, смотри у меня!
Он виновато пожал плечами и что-то промычал. Он ел, жевал. Шурочка вгляделась вновь. (В тех случаях, если ее подозрение было несправедливым – а такое тоже бывало, – именно речь Толика, ласковая и несколько смущенная, успокаивала ее. Шурочка говорила ему:
– Ты, Куренков, смотри у меня!
На что он, именно что смущаясь, отвечал:
– Ты, Куренкова, не бойсь…
(Получалось мило.)
Но теперь он не ответил. А поужинав, он пошел мыться и попросил потереть ему спину, что также было для Шурочки приметой и признаком. Со стороны приметы могли казаться пустячными, но ведь жена мужа знает. В малогабаритной квартирной ванной он напускал столько пару через душевой шланг, что ему было жарко и хорошо, как в парилке, зато там и тут – отовсюду падали капли. (Шурочка не раз его ругала, так как отсыревали стены: «Лодырь! Шел бы в баню!..») Распарившийся, он выглянул в дверь и, выставив голову в дверной проем, попросил Шурочку – потри, мол, спину. У него как бы не было сил: он стоял, голый и худой, весь уменьшившийся, и ныл, жалобно просил потереть спину, как мальчишечка, который болен и который просит помыть его, слабого, хотя бы из жалости. Шурочка возилась с посудой. Увидев высунувшуюся его башку, она поворчала, но, конечно, спину ему потерла, обратив лишний раз внимание, что не только лицо, но и тело у него потемнело. Он вдруг стал смуглым.
Теперь Шурочка почти не сомневалась, что Куренков кого-то невзлюбил. Подумав, вычислила, кого – Тюрина; в их компании Василий Тюрин появился сравнительно недавно, с год, а уже выделялся. И правда, они сразу и как-то особенно его полюбили: он был весел, говорлив, силен физически и к тому же с машиной. Он мог подвезти-отвезти.
Когда мастер ковырялся в телевизоре, обязанностью Шурочки было записывать и перечислять поломки с его слов. Но, перехватив пальцами темное крылышко копировальной бумаги и подложив листок заново, Шурочка вдруг встала. Она пошла звонить, в конце концов, ее заботил муж, а хорошенькой да еще и полненькой женщине сходит многое, Шурочка это знала. Даже и нервные клиенты (был их час – близкий к обеду) молчали. Ей вдруг показалось, что все эти грубые люди притихли с умыслом. А дозвонилась Шурочка быстро. Куренков работал при жэке и обычно в обед околачивался дома.
– Куренков! – заорала Шурочка в трубку. – На родительское собрание в школу – не забыл? И заплати за квартиру. И за телефон! За телефон!..
Если Шурочка особенно тревожилась, она загружала его всяческими поручениями или же просто так, наугад бранила. В дни, когда он темнел лицом, загружать его было полезно.
Вечером Шурочка позвонила Зиминым – она и с Аней Зиминой поговорила, и с Аликом. «Моего Толю опять, кажется, заносит», – сказала Шурочка. Но они только посмеялись. Они не придали ни малейшего значения ее приметам, а Толика они любили. Как не любить – ведь друзья детства! Зимины да еще Оля Злотова, Маринка, Гена Скобелев – они жили в многоподъездных, многоэтажных домах, а раньше – в старых московских дворах и двориках, которые стояли на этом же самом месте и от которых уже ничего не осталось, если не считать их самих, то есть людей, но ведь и они выросли. Бывшие ребята и девчонки тех дворов и двориков – вот кто они были.
Конечно, в компании старых друзей Шурочке многого не хватало. Не умели они поговорить умно и интересно, не умели одеться со вкусом, – даже Алик Зимин, джазист, выглядел немножко попугаем, если наряжался. Но нельзя требовать от человека всего на свете. Тонкость, вкус и умение рассуждать Шурочка находила в других людях, зато в старых друзьях она ценила именно дружбу, память о детстве и то, что к ним в любую минуту можно прийти. Отзвонившись, Шурочка думала о них, и на душе у нее теплело: глядишь, все обойдется.
– Как же я люблю тебя, Толик! – восклицала она в пустой комнате наедине с собой. («Как же я люблю, когда ты тихий, когда ты спокойный. Как же я люблю, когда ты добрый!» – вот что значили ее слова.) Шурочка бывала сентиментальна, иногда восторженна.
Чтобы быть рядом, Шурочка пошла с Куренковым и за подарком для дочки. Они шли под руку, нацеливаясь в универсам, но только начали переходить улицу, как легковая машина, притормозив на снегу, стала прижимать их к тротуару. Сначала они придержали шаг, а потом попятились, а потом с некоторым уже гневом вскинули на водителя глаза и… рассмеялись: Василий! Как всегда, дружелюбный и обаятельный Василий Тюрин тут же пригнул машину к обочине, даже и въехал на заснеженную обочину, после чего, распахнув дверцу, вылез. Сразу же и с улыбкой он протянул Куренкову руку: здравствуй, мол, Толя, и давай, мол, две-три минуты постоим, покурим вместе. Новый год собирались праздновать у Зиминых, об этом и говорили. Они стояли возле машины. Быть любимцем – дело непростое, и, возможно, Василий Тюрин все же чувствовал, что кто-то подспудно копит к нему неприязнь, но не чувствовал – кто.
Затягиваясь сигаретой, Василий Тюрин сказал с некоторой заботой в голосе:
– Погуляем… Драки бы только не было. Никто не перепьется, как ты думаешь?
И после предвкушения общего застолья это было даже удивительно, это вроде получалось, что на Новый год и выпить нельзя.
Куренков ответил ему негромко и просто и только за себя – я, мол, не перепью, на что Василий Тюрин так и заулыбался:
– Да ты-то конечно. За тебя, Толик, я спокоен. – И он еще улыбался и что-то выспрашивал о настрое, а потом вдруг сказал в раздумье: – Может, я и не приду к Зиминым – не знаю…
Куренков ответил опять же негромко и просто:
– Может, и я не приду. Как получится.
А Шурочка держала его под руку; слушая их разговор, она чувствовала на спине и на плечах легкий озноб.
– Нет, Толик, ты уж приходи обязательно. Что же, из людей серьезных я один там буду? – И это Василий Тюрин гладил Куренкова по шерстке, не были они друзьями, не были и какими-то особенно серьезными людьми – друг без друга они могли бы запросто посидеть, тем более в новогоднем застолье. Шурочке, слушавшей их, как-то даже жалко стало Василия, уж очень он распинался.
– Ты, Толик, приходи, – повторял Василий Тюрин. – Выпьем. Поговорим. Люблю я, Анатолий, когда ты про жизнь рассуждаешь!
И это он уж совсем лез в душу: ты, мол, да я, нас двое. И может быть, он каждому перед близким застольем, волнуясь, так говорил – приостанавливал машину, а потом говорил братаясь. Шурочка отметила также: ведь «Анатолий» сказал, не «Толик»… Почему Василий Тюрин не хотел отказаться от совместного застолья, было неясно (если уж он так предчувствовал!). Жил Василий с Маринкой Князевой, они недавно сошлись, и, ясное дело, он мог отметить Новый год у нее. Они могли отпраздновать вдвоем, даже и не позвонив. Он, собственно, и появился в их компании через Маринку.
– Ну, я в магазин пошла, – сказала им Шурочка.
Отойдя, она оглянулась: они тоже уже прощались, руки пожали, и это, конечно, Василий Тюрин захотел руку пожать, не мог без этого. Василий влез в машину, он обогнал, проехал, помахав Шурочке; это был сильный мужчина; когда он сидел за рулем, грудь его выпирала колесом. Ее Куренков, выглядевший рядом с Василием как заморыш, тоже пошел своим путем. Шурочка и его проследила взглядом – он не сразу направился в жэк, где работал слесарем-сантехником, а сначала свернул к пивной палатке. Зима стояла холодная, но их пивная палатка была замечательная: пиво подавалось с подогревом, и сушки были, сухарики. У входа в магазин Шурочка оглянулась еще раз: Куренков уже стоял у палатки и цедил пивко.
Куренков чувствовал себя примерно так, как чувствуют люди надвигающуюся болезнь. Он даже и маялся. Он бы махнул рукой на этого Тюрина, черт с ним, но в том-то и беда, что чувство озленности нарастало теперь само собой, неуправляемое. Он стоял, цедил пивко, а в груди чувствовал жжение. Внешне, однако, спокойный, сдержанный, он выпил три кружки. Обычно пил две. Пиво не заглушило, и, неудовлетворенный, он потащился в жэк, где выслушал долгую ругань начальника, – Куренков не огрызался, человек он был смирный и терпеливый.
Так что его не только выругали, но и заставили много работать – он затемно все еще ходил по квартирам, по вызовам: его не впервые нагружали чужой работой. В жэке он считался человеком добродушным, так и не научившимся качать права.
Но и работа не заглушила; вернувшись, слесарь-сантехник, похудевший и потемневший лицом, шастал теперь по своей квартире и машинально трогал краны – он то на кухне маялся, то в комнате. Дочка и жена вскоре уснули, и тогда он маялся только на кухне, в шерстяных носках мягко и неторопливо вышагивая. Нет-нет, и он держался рукой возле живота; ощущал там жжение. К ночи оно усилилось, поднимаясь почти к сердцу.
Заснуть и среди ночи не сумевший, он пошел к жене; он чувствовал себя зазябшим от долгого хождения, а жена была теплая, нагретая сном и одеялом. Он приласкал ее раз и другой, но, когда получасом позже тронул ее за грудь вновь, Шурочка взвилась: «Отстань же, ей-богу, – как мальчишка семнадцатилетний!» «Да ладно тебе!» – Теперь и он сказал ей грубовато и жестко: отдай, мол, мужу мужнино, бывает же. Но и потом он ворочался, спать не мог и вновь ушел на кухню. Он вышагивал, курил, а жжение в груди беспокоило все больше. Он слышал похрапывание жены, Шурочку теперь, как из пушки, бросило в сон, а он все трогал себя рукой под ребрами, как бы определяя область жжения и пытаясь унять. Он курил и поглядывал в окно, где сыпал мелкий снег.
Еще и не в разгаре было застолье, когда Василий Тюрин стал нервничать: шутил он неловко, именно что нервно шутил, а ему вставляли шпильки и подначивали. Вдруг он расхвалил свою машину и свое искусство поиметь деньгу, а Алик Зимин, хозяин застолья, крикнул ему (и тоже, конечно, шутя):
– Эй, трепло, чего это языком молотишь?
– А хочется! – мигом откликнулся Василий Тюрин и стал Алика пересмеивать. А Шурочка с Куренковым были на другом конце стола – рядом с женой Алика Зимина, так что сидели как бы поодаль. Шурочка уже не волновалась. Шурочка даже думала, не позвонить ли, скажем, кинокритику Панову (вот кто со вкусом говорил и со вкусом одевался: замшевый пиджак, вельветовые брюки) и не поздравить ли его с Новым годом, – это могло быть неудобно, но могло быть и очень кстати.
К тому же Шурочка заметила, что Куренков, ей в бокал подливая и подливая, сам как-то вдруг и быстро набрался и за происходящим едва следил – и слава богу, подумала Шурочка, потому что выпивший Толик бывал хорош и спокоен. Он сидел тихий и от выпитого бледный. Правда, он попробовал негромко запеть песню, но на него зашикали и справа, и слева, потому что петь песни в новогоднем застолье было, вообще говоря, необязательно, да и рано, – и тогда он совсем затих.
Шурочка (она звонить и поздравлять раздумала) сама же тогда ему и сказала: не пой, мол, Толик, заткнись, пожалуйста, а поди-ка позвони дочке. И Куренков послушно затопал в спальную комнату, где у Зиминых телефон; там он уселся, ссутулившись, и Шурочка слышала, как он тычет неверным пальцем в диск. Наконец дозвонился. «Легла?..» – спросил он у дочки. «Еще нет». – «А как уроки, сделала?» – «Какие уроки – каникулы!» – «М-м… п-прости, дочура. Это я выпил и уже ч-чепуху говорю…» – И тут он положил трубку, и Шурочка была довольна, что он муж как муж: и что такой послушный, и что домой позвонил с первого же ее слова.
Куренков тоже был довольный: хотя он и сильно выпил, а все-таки с дочкой поговорил. Он был доволен, что сумел. И у него уже возникла мысль, а не уйти ли вовсе домой к дочке, пусть пьют без него, но тут опять стало жечь в груди, и, колеблющийся, он вернулся в ту комнату, где был шум и гам и где общее застолье все набирало обороты. По цветному телевизору, никем не слушаемый, передавался праздничный «Огонек»; они как раз же и чокались, а увидев приближающегося Куренкова, закричали:
– Иди сюда, Толик!.. Чокнемся, Толик! – Они бы, веселые, и слону закричали, давай, мол, слон, чокнемся, и Куренков все хотел от них уйти, но они звали его и тянулись стопками и горланили, а охмелевший общий их любимчик Василий Тюрин, невпопад и как бы сам напрашиваясь, выкрикивал:
– А если кто на меня зуб точит – давайте начистоту. Выйдем на улицу и по-мужски поговорим!
Все захохотали, а Василий, смеющийся, стоял и поправлял галстук над чуточку торчащим ранним животиком. Крепкое бычье лицо Василия горело и пылало от выпитого.
– А выйдем!.. А вот сейчас и выйдем! – сказал ему Куренков, и от несравнимости их, бойцов, все взорвались хохотом с новой силой: Куренкова, бледного и уже умудрившегося напиться, умоляли сесть, выпить крепкой заварки, а еще лучше – поесть жирного.
Однако Василий Тюрин и Куренков, двое, уже пошли к дверям, а тут в огоньковской программе появилась на экране Алла Пугачева – в легкой косынке, улыбаясь чарующими редковатыми зубами, она запела. Все смотрели: всех как бы заворожило. Лишь Шурочка забеспокоилась; знавшая мужа, она хотела встать и кинуться ему вслед, но встать-то она не могла: шампанское как бы придавило к стулу, у Шурочки не было ног. Шурочка подумала про Куренкова, что все-таки споил, змей, перехитрил, – она замахала руками, она даже закричала, какая, мол, сейчас Пугачева, бегите вниз! – но Шурочку никто не слушал, слушали песню. Она еще раз им крикнула. Обезножевшая, встать она не могла и только пересаживалась понемногу со стула на стул – и еще со стула на стул, к окну поближе, чтобы видеть; было дымно, курили, окно было приотворено.
Куренков ударил Василия, едва они вышли из подъезда на улицу, а вышли они в пиджаках, было морозно, и под ногами хрустел новогодний снег: на улице ни души. Василий Тюрин поскользнулся, но на ногах устоял.
– Да ты что, Толик? – сказал он, опешив и все еще не принимая Куренкова всерьез: он считал, что Толик Куренков просто перепил, к тому же сам он был намного сильнее Куренкова – но Куренков уже и зашипел, наливаясь злобой: ты, мол, всем надоел, гнида, вали на свой Юго-Запад и там гуляй и сори деньгами.
– Что?.. Да ты ли это говоришь – совсем пьян, Толик? – Василий шагнул, он и руки распростер, желая во хмелю обнять Куренкова и, может быть, поцеловаться на морозе, а Куренков ему, шагнувшему ближе, как бы воткнул кулак в лицо.
После чего и началась драка. Тюрин был сильнее, но Куренков яростнее, он дважды падал, но подымался; лица у обоих были разбиты, оба тяжело дышали. Тюрин и в глубине души все еще считал, что, разумеется, кто-то другой или даже кто-то третий в эти дни подзуживал и нагнетал нервозность и что глупый, милый, перепивший Толик, скорее всего, подставное лицо. Не было в Тюрине злобы. И едва Куренков рухнул, упал в снег, Василий Тюрин, сплюнувший кровью, сказал:
– Знай в другой раз!.. – И повернулся, пошел было к подъезду, не желая добивать, а из подъезда как раз выскочили их мирить Маринка Князева и Гена Скобелев.
Выскочил, конечно, и хозяин застолья – Алик Зимин. Их, запоздавших, подгоняла криками Шурочка. «Дерутся! Да спуститесь же – они дерутся!» – кричала она, высовываясь в окно.
Тюрин, хоть и сбивчиво, стал объяснять, что он всего лишь защищался, что Толик сволочь и что нечего мирить их на равных, и вот тут Куренков, вскочивший, как-то мигом к ним подлетел и промеж стоящих ударил его в лицо, притом ударил и сильно, и оскорбительно. Василий Тюрин метнулся к своей машине. Он успел вскочить, захлопнув дверцу перед самым носом вновь рвавшегося к нему Куренкова, яростного и неугомонного. Резко вырулив и разбрызгивая снег, машина помчалась на ту сторону дороги; дубленка и шапка были у Василия, к счастью, в машине, и теперь он поехал туда, напротив, к шестнадцатиэтажной башне, где жила Маринка Князева. Больше ему ехать в этом районе было некуда. Понимая, что он покатил к ней (придется праздновать дальше вдвоем), Маринка побежала за машиной вслед, на бегу кутаясь в платок.
Василий Тюрин, симпатичный и веселый мужчина, так вот и исчез из их компании. Все сочли, что он слишком уж оскорбился: меж своих всякое бывает. Маринка Князева поплакала, но Тюрин, как она знала, так или иначе все равно собирался через две-три недели вернуться в семью, что жила где-то в Юго-Западном районе, – Маринка только одна и знала об этом. Она плакала, потому что хотела вернуть его хотя бы и на две-три недели. Но все решилось, когда Василий еще раз приехал за чем-то, у Маринки забытым, они провели ночь, долго говорили, – и он ушел совсем. Кто-то – кажется, Алик Зимин – звонил ему, звал, но Василий не появлялся.