bannerbanner
Кладезь бездны
Кладезь бездны

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

– Прошу вас выслушать меня. И только потом принять решение.

* * *

Сидевшая на энгаве Айко видела их обоих в течение всего разговора.

Сначала, рассказывала она в ответ на жадное любопытство окружающих, Тарег-сама подошел и сел совсем рядом с Майесой-доно. И их рукава соприкоснулись.

А Майеса-доно подняла головку – и тут же нежно и стыдливо опустила глаза.

А Тарег-сама, глядя прямо перед собой, что-то сказал. Потом еще что-то. Он говорил совсем недолго, и каждое его слово, казалось, больно уязвляет Майесу-доно в самое сердце – и когда князь закончил свою речь, госпожа походила на увядший цветок в изящной фарфоровой вазе.

И она медленно поднесла рукав своей белой одежды к губам и что-то сказала, не решаясь поднять лица.

А Тарег-сама выслушал ее, кивнул – и молча поклонился. А потом поднялся и покинул комнату.

Ширма отодвинулась, и из-за нее выступила княгиня Тамийа-химэ, ослепительная в алом шелке шести слоев своего зимнего платья. Молча опустилась на колени перед Майесой-доно и поклонилась ей, как равной.

Так все во дворце узнали, что Майеса-доно поднялась в ранге и не является более служанкой. По имени дворца ей было присвоено имя Асаймонъин. Правда, многие потом оспаривали это мнение Айко, указывая, что это имя госпожа получила лишь после рождения ребенка князя. А до этого события госпожу называли Иору-химэ, в память о том, что они с князем обменялись брачными обетами глубокой ночью.

Так вот, потом произошло самое странное и любопытное.

Айко увидела, что Майеса-доно залилась слезами и снова упала на свое прекрасное лицо.

А княгиня медленно поднялась, сделала несколько неверных шагов по комнате – а потом овладела собой и выпрямилась.

Когда госпожа вышла на энгаву, а потом в сад, Айко подошла к ней, поклонилась и спросила, не нужно ли подать госпоже платок – ведь у Тамийа-химэ все лицо было мокрое.

И княгиня ответила:

– Нет, глупенькая, не надо. Разве я плачу? Это капли дождя стекают у меня по щекам.

* * *

Тот же день, сразу после захода солнца


Дикие крики и страшный галдеж неслись со дворика, где сидели хурс-аль-самийа, сумеречники из дворцовой стражи. Сейчас их служило во дворце чуть ли не три десятка голов – и около дюжины сопровождало эмира верующих в Басру.

Проклиная невозможно длинный день, Абу аль-Хайр бросился на вопли. По обычаю, свободным от несения стражи воинам хурс запрещалось покидать отведенное им место дворца – не говоря уж о том, чтобы орать в голос. Этот отряд так и прозвали: хурс, немые, потому что их дело было не говорить, а исполнять приказы. Однако запертые во дворе сумеречники бесновались от скученности и невозможности вырваться за пределы его давящих стен.

Нынешняя стража состояла сплошь из аураннцев – недавно на границе случилась кровавая стычка, в которой взяли много пленных – и двоих недавно купленных лаонцев. Оно и к лучшему, что только двоих, лаонцы чаще дрались и ссорились между собой, хорошо еще, эта парочка была из одного клана. Впрочем, у них уже не было клана – вырезали.

Только общей драки нам сегодня вечером не хватало, думал про себя Абу аль-Хайр. От запаха крови они, что ли, перебесились: более двух сотен голов сегодня слетело в длинные рвы, и большую их часть отрубили равнодушные холодноглазые гулямы-самийа. В размокшем саду под ногами хлюпало – не только водой истекала разрыхленная под черными, мрачными кипарисами земля. Кстати, начальника дворцовой охраны, здоровенного черного евнуха они тоже спустили в ров. А нового пока не назначили. Поэтому с орущими сумеречниками приходилось разбираться ему, опять ему – вездесущему Абу аль-Хайру ибн Сакибу. Ну да, топоча облепленными мокрой глиной сапогами, бормотал про себя он: ибн Сакиб там, ибн Сакиб здесь…

Перед задвинутыми двумя брусьями воротами маялись дежурные гвардейцы.

– Чего орут-то? – пропыхтел Абу аль-Хайр, подбегая.

– А шайтан их знает, зверюг ушастых, да проклянет их Всевышний, – пробурчал тюркского вида амбал, потирая потный нос под наносником шлема. – Как солнце село, так и заверещали.

– А может, господина хранителя ширмы позвать? – впал, как в ересь, в осторожное предположение Назук. – Он по-ихнему разумеет…

Для зинджа всякое должностное лицо становилось существом высшего порядка, к собственному племени непричастным: что сахиб ас-ситр есть самый что ни на есть сумеречник, Назуку в голову не приходило.

Изнутри в дверь заколотили – пока кулаками, но гвардейцы заметно попятились.

– Не надо звать господина Якзана, – резко отозвался Абу аль-Хайр.

В серо-желтые глаза полетучей смерти сегодня он мог и не смотреть. Фаррашей, наблюдавших за казнью и стаскивавших в кучу загаженные ковры, много и разнообразно тошнило. Пара шлепнулась в обморок – ханаттани, естественно, эти завсегда готовы изобразить страдание. Ну чисто танцовщицы, а еще говорят, что раньше из них вся Правая гвардия состояла… Абу аль-Хайр сегодня насмотрелся на смерть, так что обойдется он и без ночной совы, странницы из мира мертвых…

– Открывайте! – скомандовал.

Брусья с деревянным грохотом поехали в сторону.

Вопли с той стороны попритихли.

В Сумеречном дворе Абу аль-Хайру еще не приходилось бывать, и потому ятрибец замешкался.

Они стояли – повсюду. На желтых плитах привратного зальчика – в мятущемся свете факелов. На ступеньках – четко вырисовываясь белыми фигурами в ночной темноте двора. У крохотного фонтанчика – высокими лиловыми тенями.

Абу аль-Хайр почувствовал себя словно перед стаей ждущих котов: все морды, все удлиненные светящиеся глаза обращены к тебе. И только слабо двигаются под розовым пятнышком носа усы и распущенные, настороженные вибриссы.

– В чем причина беспорядка? Как вы смеете нарушать покой дома халифа непристойными криками?

В ответ каждый из стоявших во дворе и на ступенях сумеречников медленно поднял руку в длинном прозрачном рукаве. И показал ею вверх.

Повинуясь жесту бледных тонких рук, Абу аль-Хайр поднял лицо к ночному небу.

Сначала он ничего не понял.

Потом всмотрелся. Потом сморгнул. Потом зажмурил глаза, подержал их крепко закрытыми и резко распахнул.

Она – была.

Доселе невиданная, здоровенная, исходящая жидким желтоватым светом, плещущаяся выступами бледного лимба звезда.

– Что это? – ошалело пробормотал он в трясину уползающего в обморочную черноту Соломенного пути.

Чернота молчала. Оттуда тянуло стылым холодом вечности. В горячих, словно топленое молоко, переливах свечения новой звезды явственно обозначалась сфера – и два острых рога.

Глаза заслезились, Абу аль-Хайр смигнул и снова посмотрел в ворота Сумеречного двора.

В обращенных на него десятках кошачьих глаз плескалось звездное молоко. Бледные лица, прозрачные веки, улетающие с ночным ветерком легкие одежды. Морской бриз трепал тонкие волосы, словно расходилась в воде тысячью струек кровь из прокушенной губы…

– Она не настоящая, – своды привратного зальчика искажали сумеречный голос, он звучал гулко и низко, как медный гонг. – Не настоящая звезда. И она идет с запада. На западе нет ничего, кроме смерти.

– Что это? – с тихим ужасом повторил открывавший ворота тюрок.

Его круглое довольное лицо на глазах оплывало смертельной бледностью.

– То, о чем я пытался тебе сказать, о ибн Сакиб.

От этого голоса Абу аль-Хайр крутанулся на каблуках.

Тарик стоял в нескольких шагах от него – высокий, черный, синюшно-бледный. Черное зеркало, антипод бледных теней во дворе напротив. В пустых серых глазах переливалось нездешнее сияние.

– Конец света, – снова пошевелились бледные губы. – Смерть и погибель.

Жуткий, сочащийся светящимся маревом диск плыл в притихших небесах.

– Что? – леденея внутри, переспросил Абу аль-Хайр.

– Над облаками плывет камень из короны Владыки севера. Он торжествует победу, – тихо сказал Тарик. – Празднует власть – над небом и землей.

– К-какой владыка севера? – под ложечкой нехорошо засосало.

– Ты скоро узнаешь, – морозно улыбнулся нерегиль. – Это тот, кто уничтожил весь мой народ. Теперь он придет и за вами. И эта адская лампа на небосводе – его путеводный знак.

Шелестя шепотками, сумеречники медленно опускались на колени, складывая руки в странные знаки. Молятся, с тихим страхом осознал Абу аль-Хайр.

Тарик стоял, как и раньше, неподвижно, с пустыми глазами на обескровленном лице. Впрочем, сейчас его глаза не были пустыми. В них, устремленных на погибельное светило, горела странная жажда – словно там отражался не розоватый свет мертвой звезды, а давнее отчаяние того, кому нечего и некого стало бояться.



2

Отец войска



Басра, дом в квартале аль-Файюм


Человек, сидевший спиной к окну, то и дело сглатывал, дергая кадыком. И обильно потел: крупные капли скатывались со лба на ресницы, и тогда человек испуганно моргал. За его спиной в решетчатом выступе охлаждался здоровенный кувшин с водой, по глиняным стенкам посудины тоже стекали капли.

Испарина проступала и на лбу, и на спине человека – халат на спине быстро пошел темными пятнами. Очередная капля скатилась в глаз, и сидевший испуганно вздрогнул и беспомощно заморгал. Поднять руку и утереться он не решился.

Человек держал ладони на коленях. На виду. И старался сохранять совершенную неподвижность.

Перед ним, расслабленно облокотившись на резной столик, сидела женщина. И рассеянно накручивала на палец длинный локон. На висках звякали тяжелые, собранные в гроздья шарики серебряных подвесок. На инкрустированной перламутром столешнице тускло поблескивали чашка и медный чайник. Чай давно остыл: женщине не было до него дела.

На одутловатом, немолодом лице проступила нетерпеливая злость. Женщина недовольно поджала губы, и сидевший перед ней человек широко раскрыл глаза и задрожал.

Звякнули серебром подвески, гостья резко отпустила локон, зашуршало богатое, красное с золотой оторочкой платье.

– Зейнаб умерла, не проронив ни слова! – вдруг выпалил человек.

И резко утер текущий лоб.

Женщина в роскошной одежде еле заметно покривила губы:

– Я знаю, глупец. Я знаю. Если бы старуха заговорила, мы бы с тобой не встретились. Тайная стража обшаривает женскую половину дворца в поисках ее сообщников…

Человек снова сглотнул, дернув адамовым яблоком.

Он знал, отчего умерла старая Зейнаб. Старуху пытали, это верно: и руки в колоду зажимали, и на дыбу подвешивали. Но сидевший спиной к окну и потеющему кувшину Ваиль-аптекарь доподлинно знал: Зейнаб умерла не от боли в переломанных пальцах. Старуха умерла от того, что в ее питье подмешали настой белладонны – очень насыщенный. И Зейнаб умерла, задыхаясь и с колотящимся сердцем. Наутро стражники нашли остывший труп карматской шпионки, которая, может, и хотела бы рассказать, кому и от кого передавала сведения, – да не успела. Успела, правда, крикнуть на последнем допросе: «Я скажу все, что знаю! Я передавала записки во время пятничной молитвы, на выходе из масджид в квартале аль-Файюм!» И потеряла сознание. Очнулась старуха в подвале, а там ее уже ждал кувшин воды с подмешанным настоем. Зейнаб хотела пить, утолила жажду – и у нее очень сильно забилось сердце. Старуха стала задыхаться, хотела позвать на помощь, но горло перехватило, и дыхание ее остановилось. Навсегда. Так умерла Зейнаб.

Умерла, не успев рассказать людям барида, как выглядел человек, принимавший ее записки. И к счастью: ибо этим человеком был не кто иной, как Ваиль-аптекарь.

А кроме того, люди из тайной стражи так и не узнали, кто приказывал старухе во дворце. Например, велел подойти к ожидавшим во дворе певичке и гулямчонку – ибо знал, кто скрывается под смазливой личиной юного слуги. Знал, что во дворец тайно проник нерегиль халифа Аммара. Знал, ибо умел прозревать истинный облик под наведенными чарами – даже очень сильными, наложенными опытной рукой чарами.

И хорошо, что не узнали, ибо это была не кто иная, как женщина в красно-золотом платье, сидевшая напротив Ваиля.

– Кто еще служил тебе в Басре? – раздался из угла тихий голос, на который разом обернулись и аптекарь, и женщина.

Ваиль смотрел на шевелившуюся в углу тень, мелко дрожа от страха. Увядающая красавица в ало-золотом смерила вопрошающего лениво-презрительным взглядом.

– Вон там лежит, – наконец кивнула она в сторону смотанного ковра у дальней стены.

Словно в ответ на ее слова, сверток пошевелился и тихо застонал.

– Невольница, – пожала плечами женщина в роскошном платье управительницы харима, и серебряные шарики на висках сердито зазвенели.

Обладатель тихого голоса пошевелился, и на залитой желтоватым светом стене заколебалась его тень. Обладающее вторым зрением существо заметило бы, что тень не принадлежала человеку. Женщина в роскошном платье прекрасно видела, что у кармата длинномордая, ящериная голова с невысоким, иззубренным гребнем. А из пасти то и дело высовывается раздвоенный длинный язык.

Ковер у стены снова пошевелился – так, словно внутри кто-то извивался. С вечерней улицы доносился привычный шум: цокот копыт, крики ослятников, шарканье туфель и пронзительный крик разносчика:

– А вот кому розовой воды! А вот кому воды с сахаром, правоверные, лучшая вода в квартале, подходите, вода не из канала, из колодца, с сахаром!

Тень в углу задергалась, шипя, удлиняясь и распуская иглы гребня на голом черепе:

– Ты безумна! А если бы ковер развернули?!.

Женщина прищурила густо накрашенные глаза:

– Развернули подарок Ситт-Зубейды для сына Умм Мусы? Ты в уме ли?

– Но зачем было тащить ее сюда? Хс-ссс…

Управительница холодно отрезала:

– Я голодна.

Ящероголовый резко вскинул руку:

– Чуть позже.

– У меня мало времени, – прошипела кахрамана. – Меня ждут в хариме.

– Нерегиль остался на свободе, – так же, по-змеиному, зашипел в ответ кармат. – Он не должен возглавить армию!

– На свободе? – вдруг фыркнула женщина в алом – и звонко расхохоталась.

– На свободе!.. – закидывая голову в тяжелом серебряном уборе, смеялась она. – На свободе!..

Ящероголовый терпеливо ждал, пока кахрамана перестанет веселиться.

– Нерегиль не имеет ни власти, ни сторонников, – отсмеявшись, пояснила управительница харима. – Халиф ему не доверяет. Полководцы его ненавидят. Нерегиля халифа Аммара больше нет.

Кармат удовлетворенно наклонил голову: продолжай, мол…

И женщина снова накрутила локон на пальчик и, улыбаясь, проговорила:

– Есть нерегиль халифа аль-Мамуна. А это маленький сумеречник, которому преданы лишь джунгары.

Язычок в ящериной пасти плотоядно задвигался туда-сюда, и кармат довольно просипел:

– В аль-Ахсе нерегиль лишится Силы, да-сс…

– Лишится, – улыбнулась карминным ртом женщина. – В землях Богини нерегилю неоткуда ее черпать. А без силы от Тарика отвернется удача, и соперники отберут у него армию. Если, конечно, они не передерутся между собой раньше…

Ящероголовый медленно, довольно кивнул. И тихо добавил:

– Ты останешься в Басре и позаботишься о детях халифа, хс-сссс… Обо всех детях, всех до единого, хс-ссс…

Управительница харима сверкнула глазами и расплылась в довольной улыбке. И вкрадчиво проговорила:

– Я голодна…

От оконного выступа раздался жалобный всхлип аптекаря – тот сидел совершенно белый и блестящий от испарины. Карматский эмиссар сдвинул с подбородка черный шарф – в глазах человека он отражался как ашшарит с сухим обветренным лицом морехода. Успокоительно покивав несчастному Ваилю, он улыбнулся женщине:

– Чуть позже.

Та сжала челюсти, перекатывая под кожей желваки. Кармат спокойно спросил:

– Во дворце знают о том, что произошло под Саной?

– Нет, – процедила кахрамана. И тут же свирепо осклабилась:

– Глупцы все еще ждут подкреплений из Хорасана!..

Ящероголовый довольно надулся и с шумом выпустил воздух:

– Прекрасно! Какова численность набранного войска?

– Чуть меньше тридцати тысяч – считая ополчение, – фыркнула женщина в красно-золотом.

Кармат удивленно раскрыл глаза – а потом счастливо, от души расхохотался.

Кахрамана сидела, презрительно улыбаясь, и вертела на пальце толстый перстень с агатом.

– Тридцать тысяч! – не унимался ящероголовый. – Тридцать тысяч! Они пойдут на аль-Ахсу с тридцатью тысячами!..

И, отсмеявшись, припечатал:

– Глупцы. Они умрут, не дойдя до Маджарского хребта.

Женщина прищурилась и тихо сказала:

– Я голодна.

Кармат улыбнулся, довольно потянулся – и небрежно отмахнул рукой:

– Раз так – кушай. Кушай-кушай…

Аптекарь пискнул и попытался отползти к окну.

Женщина не обратила на него никакого внимания. Текуче поднявшись на ноги, зазвенела украшениями и, шелестя платьем, поплыла к свернутому ковру.

Нагнулась, как нитку, разорвала стягивавшую сверток толстую веревку. Выпрямилась и одним пинком раскатала ковер. Из паласа выпала связанная по рукам и ногам женщина в ярко-зеленом платье. Набеленное лицо расчертили черные от сурьмы дорожки слез. Рабыня кусала глушившую крики повязку и судорожно дергала связанными запястьями.

Брякая монистами и подвесками, кахрамана опустилась на колени и аккуратно расправила широкие, жесткие складки яркого платья. Золотое шитье огненно вспыхнуло в мигающем свете лампы.

А потом управительница харима улыбнулась, счастливо вздохнула и широко разинула рот. Из-под губ поползли кривые, желтые зубы – сплошным, неровным, на полпальца торчащим частоколом.

Аптекарь пугано, с икотой и всхлипами, задышал, невольница, глядевшая на опускающуюся пасть широко раскрытыми глазами, заколотилась затылком о ковер, а женщина, еще мгновение назад бывшая кахраманой, вдруг встрепенулась, посмотрела на Ваиля и прошамкала сквозь выпущенные зубы:

– По-о-фок… По-о-фок… Фей-хель…

Тот визгнул и затих, уставившись на безобразно растянутый клыками рот:

– А… а?..

– Фенхелевый порошок, ишачий сын, – фыркнул из угла кармат. – Госпоже нужен фенхелевый порошок. Иди, отвесь.

Зубастая кивнула и вновь перевела взгляд на жертву. Кожа жуткого существа на глазах серела и собиралась в складки, волосатые уши поднялись и встали торчком, вокруг зрачков сгустилась гнойная желтизна. Невольница придушенно застонала, мотая головой с отчаянным «нет, нет, нет, только не это…»

На улице кричал, надрывался разносчик:

– А вот кому розовой воды, воды с сахаром!..

Гула распахнула пасть на немыслимую ширину и с тихим, блаженным урчанием наделась жертве на белое горло.

Ваиль как раз на четвереньках выползал из комнаты. Просовываясь под занавеску, он услышал за спиной влажный хруст, глухой вопль, треск и смачное чавканье. Обернуться он не сумел.

Гула рычала и с сопением что-то грызла.

Аптекарь ссыпался по лестнице, топоча и едва не выпадая из туфель, кинулся к шкафам, распахнул створки и тут же упал под тяжестью вывалившихся на него потоком коробок и ящичков. Из раскрывшегося при падении сундучка резко запахло камфарой. Лежа на спине и глядя в потолок, Ваиль всхлипнул и разрыдался. В комнате над головой тяжело затопали, раздались глухие удары – словно кто-то с размаху рубил мясную тушу. Аптекарь заливался слезами и не имел сил подняться на ноги.

Возникшее над ним смутное от слез лицо он приветствовал облегченной улыбкой. Кармат наклонился и покачал головой.

И поднес к носу Ваиля коробочку, от которой резко пахло анисом:

– Это фенхель?

Аптекарь судорожно закивал.

– Держи, – небрежно бросил кармат кому-то над собой.

И улыбнулся Ваилю, показывая блестящую джамбию:

– Молодец, вот так и лежи…

И по-хозяйски уперся ладонью в подбородок, отгибая аптекарю голову и примериваясь лезвием к гортани.

Краем слезящегося глаза Ваиль успел увидеть проползающий мимо ярко-красный шлейф – ткань с шорохом волочилась по полу, поблескивая широкой золотой каймой.

– Где мои носилки, о Зухайр? – донесся с порога лавки сварливый женский голос.

– А вот, госпожа, извольте пожаловать!..

– А вот кому розовой воды!.. – заорали на улице.

Кармат улыбнулся и одним точным движением взрезал аптекарю горло.

* * *

Басра, усадьба купца Джафара ибн Атыйя, утро


Занавеска в полукруге арки лениво обвисла. Кованая решетка балкона медленно нагревалась под неярким солнцем. Утренний свет быстро затянуло перистым маревом, и белесый кругляш небесного светила мягко просвечивал сквозь облака. Где-то далеко над морем тучи расходились, и яркие лучи шатром стояли между небом и водой.

На замыкавшем квадрат двора крытом мостике-галерее никого не было. Его резные перила, желтый камень низеньких колонн, крутой черепичный скат кровли плыли внутри пустой далекой панорамы: усадьба стояла на высоком холме и глядела на море, словно с чем-то прощаясь.

По нижней галерее кралась, то и дело озираясь, полосатая кошка.

Внизу мерно плескался фонтан. Мрамор небольшой круглой чаши на высокой ножке тепло поблескивал под солнцем. Фонтан казался странно одиноким в пустом желтом квадрате двора.

Угу-гу. Угу-гу. В ветвях старого кипариса копошилась горлица. Угу-гу.

Аль-Мамун глубоко вздохнул. И положил ладонь на колено сидевшей рядом с ним женщины.

Он знал ее уже девять лет. Девять лет, подумать только. Девять лет назад он вошел в тот дом в западном квартале Нишапура: махалля издавна славился своими школами певиц и лютнисток. Абдаллах еще не был наследником. И правителем Хорасана тоже не был. Он был обычным богатым повесой восемнадцати лет от роду, проматывающим щедрые денежные подачки матери: содержание, положенное ему как сыну Харуна ар-Рашида, Абдаллах спускал в первые же месяцы после получения годовой выплаты, так что материно воспомоществование приходилось как нельзя кстати. В особенности в Нишапуре – городе, где даже завзятый постник и святоша превращался в кутилу и мота. Ах, нишапурские ночи в садах… А попойки – на качающихся над темной водой лодках, под смех лютнисток…

Абдаллах заметил ее среди других девушек – сразу же. Тогдашний друг его, Рафи ибн Хамза – коренной нишапурец и такой же бесстрашный искатель наслаждений – изрядно набрался и принялся выспрашивать хозяина о девушке: «Что за смуглянка? Берберочка? У-ууу, как сладко… и давно ее привезли из Магриба?..» А хозяин лишь улыбался и подливал вина. Придя в следующий раз, Абдаллах не увидел Нум: она пела в каком-то доме. Набравшись финиковым вином до головокружения, юноша расхрабрился и написал свое первое в жизни любовное послание. А потом еще одно. И еще. А ибн Хамза, у которого везде были свои люди и сводни, таскал их в тот дом и передавал Нум через знакомую невольницу. На четвертое письмо Нум ответила.

Он ей послал вот такие строки:

Красавицу за своенравье напрасно корят пустомели;Застенчивая, исчезает, чтоб вы на нее не глазели.На небе своем безграничном к нам близкой луна не бывает;Спасаться стремительным бегством – врожденное свойство газели…[3]

А она вывела на тонкой нишапурской бумаге:

Ты мою похитил душу, я теперь в степи безводнойБез души моей бессмертной, без надежды путеводной.Только близостью своею ты спасешь меня сегодня,И прославишься повсюду правотою благородной…[4]

И Абдаллах все ходил в тот дом, а Нум улыбалась, приоткрывая лицо. Ибн Хамза передавал письма на надушенной нежной бумаге. Через полгода хозяин счел, что обучение Нум завершено, – и предложил девушку на продажу. Абдаллах узнал об этом чуть позже, чем нужно: когда он примчался, ибн Хамза уже передавал хозяину деньги – в присутствии четырех положенных свидетелей. А потом взял Нум за рукав и отвел к себе. Дружбе молодых людей, понятное дело, настал горький конец. Однако Всевышний, видно, прислушался к жарким мольбам Абдаллаха: дела ибн Хамзы пришли в расстройство – похоже, тому все-таки удалось промотать отцовское наследство. На этот раз Абдаллах не оплошал: он сторожил свою добычу, как ястреб. Подосланный им посредник ловко убедил ибн Хамзу продать двух невольниц покрасивее и помоложе – ради любви Абдаллах был готов заплатить за обеих. И через неделю переговоров – ну и после томительного месяца иштибра[5] – Нум вошла в его дом, и раны любви исцелились единением.

Девять лет, все это произошло девять лет назад… А теперь у них двое сыновей – пяти и семи лет. Смуглое счастье мое.

– Мне так спокойно рядом с тобой, Нум.

Женщина повернула голову, нити подвесок качнулись и зазвенели. Массивные серебряные треугольники над ушами и длинные низки бусин смотрелись странно и грубо на прозрачной ткани платка.

Аль-Мамун тронул крошечную сапфировую гроздь:

– Я этого раньше у тебя не видел.

– Мне прислали их… оттуда. Это семейная реликвия, подвески носила еще моя бабушка, – смущенно улыбнулась женщина.

На страницу:
7 из 9