Полная версия
Вечный запах флоксов (сборник)
А просто увидела она как-то, как сидел он у себя в кабинете, уронив голову на сильные, тонкие, в ярких веснушках руки и смотрел в одну точку.
И она поняла – устал. Очень устал ее доктор. Ее кумир. Ее бог, ее гений. Нигде нет покоя – ни дома, ни на работе.
А побывав однажды у него, окончательно утвердилась в своих догадках. Там было шумно, суетливо и бестолково. И «дамочки» Доктора были суетливыми и бестолковыми.
Нескладехами, вот кем они были. Мария вспоминала накрытый стол – белый хлеб, варенье и масло. Чашки были щербатыми и плохо вымытыми. Обедов у них не водилось! Все подходили к столу и наливали горячую воду из самовара. Доливали в чашку уже почти прозрачную заварку, хватали хлеб или пряник – и все, казалось, были довольны.
Однажды она заметила, что обшлага его рубашки, манжеты и воротник сильно потрепаны – как говорится, обтреханы. И еще углядела, что нянечка Стеша гладит любимому доктору единственные на все сезоны брюки.
Веруня, Вера Васильевна, покачивалась в гамаке с очередным «романом» в руке. Дочки… Да что там дочки… У них своя жизнь. Сестры, которых он, Доктор, кормил и тянул, без всякой надежды пристроить замуж, вязали крючком кривые салфетки.
Докторица Лариса, совсем молодая, чуть старше Марии, была остра на язык и уже почти безнадежно несчастна – мужчины Ларисы сторонились. Пожалуй, одна только Лариса не оказывала начальству должного почтения, не стесняясь комментировать и нелепого в своей растерянности Доктора, и его шумную и бестолковую семью.
– Мелкое семейство, – так называла она его родню. – Мелкое и бестолковое – бездельничают, веселятся, пьют пустой чай и еще размножаются.
Это, естественно, было брошено в адрес и незадачливой дочки, и их с Веруней собственных детей.
Вера Васильевна не работает. Почему? На этот вопрос она бы и сама затруднилась ответить. Негласно считалось, что Веруня растит детей. А на деле… После рождения младшей, Тонечки, муж объявил, что карьера Веруни закончена: три дочери – это не шутка!
Это и впрямь было серьезно – девочки оказались болезненными и беспокойными. Однако даже во время банальных простуд Веруня впадала в такую панику, какая, в общем, была довольно смешна для опытной многодетной матери. Вопросы решал, разумеется, муж. Вопросы любого масштаба – будь то болезни детей, продуктовые проблемы, материальные или визит водопроводчика или электрика.
Веруня беспомощно хлопала прозрачными, в светлых ресницах, глазами и разводила тонкими ручками.
– Виталечка, – детским голоском певуче выводила она, – кран снова бессовестно потек, лампочка в беседке перегорела, и суп – представь себе – тоже! Ну, в смысле, сгорел. Прямо на плите – просто выкипел! – искренне удивлялась она.
И на глазах у нее закипали слезы отчаяния.
Виталечка успокаивал ее и принимался «решать вопросы». Он говорил, что «Веруне не просто».
Это и дети, и свекровь, и золовки.
– У Веруни ангельский характер, – восхищался он, – ни одного скандала и ни одной распри! За всю нашу жизнь!
Это была чистая правда – скандалов в доме не бывало. Родня – мать доктора и его незадачливые сестрицы – признавала в тихой Веруне хозяйку, а себя считала приживалками при невестке и любимом брате. Не то чтобы Веруня на этом настаивала… Но! Границы обозначила четко – она приняла их в семью! Приняла без истерик, спокойно и безоговорочно – после письма из Сибири, когда свекровь наконец решилась открыть сыну и невестке всю правду – жить невозможно, продуктов не достать, климат кошмарный, у старшей дочери астма, и теплые края им просто необходимы. Нужно было срочно что-то решать.
Беженцев приняли тут же – тогда еще в крошечной квартирке, выданной местной властью многодетному отцу.
А спустя полгода, устав от очередей в уборную, было решено «расшириться», то есть купить большое жилье.
Дом этот, уже тогда почти развалившийся и даже не скрывавший этого, беззастенчиво, не смущаясь, обнажал дырки в полу и прорехи в тонких стенах, но купили его быстро и сразу – деньги достала из носового платка мать доктора – все, что удалось скопить за долгую жизнь.
В этом кособоком, продуваемом и ветхом жилище была какая-то особенная, уютная и светлая прелесть, сразу бросающаяся в глаза. Дом был и вправду светлым, воздушным и очень просторным – большая терраса, выходящая окнами на море, балкон на втором этаже с белыми, потрескавшимися и шаткими балясинами, полукруглые окна, скрипучие деревянные полы и даже остатки «барской» мебели – дубовый буфет в стиле ар-деко и пара козеток для «легких дам» – неудобных, узких, с затертым и расползающимся, совсем блеклым шелком.
Еще был стол. Да, стол! Огромный, дубовый, на единственной толстенной, мощной ноге – «семейный», вне всякого сомнения, стол. Стол и решил все дело – тут же заворковали сестрицы, и подхватилась Веруня: «Ах, семейные чаепития, ах ванильные сухари в плетеной корзинке! Ах, алычовое варенье и бублики с маком!»
Участок – всего-то четыре сотки. А куда же им больше? Заросший полынью, ковылем и давно одичавшими садовыми деревьями тоже был одобрен в момент – никаких огородов, боже упаси, только цветы и цветы!
Цветов, разумеется, никто не развел – все забыли об этом после пары неудачных опытов с розами и георгинами. И это на юге, при степном-то климате!
«Рожала» только оставшаяся от старых хозяев клубника – почти выродившаяся, совсем мелкая, но сладкая до невозможности. Из нее и варили варенье. У забора цвела кривая, мозолистая алыча – и это тоже шло впрок. И еще все никак не могла выродиться деревенская малиновая мальва – соседка кривой алычи.
В доме все постоянно ломалось, отваливалось, падало, вырывалось и билось. И все же простор всех расслабил и примирил – всем по комнатке, всем по углу – внизу сестрицы с матушкой, наверху сам хозяин – с женой и дочками.
Считалось, что хозяйством занимаются сестры – под строгим надзором матери. Ерунда! Поварихи были они никудышные. Веруню от домашних дел отстранили, а сами хозяйство так и не потянули – Виталечка питался в больнице, девочки – из тех детей, у которых никогда нет аппетита, а женщины доктора были субтильны, неприхотливы, да и вообще обходились «лепестками фиалок», запивая их «каплями росы».
Зато в доме весело, шумно и мирно. Разве не это залог счастливой семьи?
Матушка доктора занималась рукоделием, и считалось, что она всех обшивает, обвязывает и одевает. Бесконечно распускались старые кофты и платья, скатывались в клубки давно уже запутанные и перекрученные нитки, и она с упоением принималась за новый «шедевр». Так все и ходили – в пестрых растянутых кофтах на пуговицах и в сшитых ею же юбках из дешевой и «немаркой» ткани.
А глава семьи был совершенно счастлив! Все его женщины – любимые женщины – были рядом, жили все вместе, и он отвечал за всех!
Он вообще считал себя человеком счастливым: дом – любимый дом, – полный любимыми и родными лицами, море, на которое он любил смотреть на закате, и, разумеется, его работа! Его обожаемая, лучшая и необходимая работа!
Маленькая больничка – а больницей назвать ее было просто смешно – была ему даже не вторым, а первым домом. Торопясь по утрам на работу – смех, семь минут по соседней улице, – он в который раз ощущал себя счастливым человеком – вот оно, счастье! Просыпаться с торопливой мыслью о работе и с удовольствием спешить вечером домой.
Боялся он только одного: не приведи господи, слепоты или тремора рук – вот тогда точно беда!
Пару лет назад большой человек из районного центра пообещал ему «райский сад» в своей вотчине. В благодарность за «спасение, так сказать, жизни». Доктор отказался, сильно удивив и расстроив партийного бонзу: «райский сад у меня здесь, уважаемый! А эту больничку я сам поднимал. Да и к тому же – море, батенька! Вот посижу на берегу после трех операций – и будто заново родился, ей-богу. Весь налет с души и с сердца – прочь через десять минут. Вот сколько счастья – семья, больница и море! А вы говорите – в райцентр!»
Бонза покачал квадратной лысеющей башкой:
– Чудак вы, доктор! Ей-богу – чудак! И кто бы от этого… Да еще добровольно!
Доктор улыбнулся и развел руками. Бонза тот, кстати, после той истории так и лечился у доктора, чуть что – высылал машину.
Мария своего доктора обожала – он был для нее богом и небожителем. Однажды она остолбенела, увидев его на городском базаре – доктор выбирал помидоры. Щупал, нюхал, как все остальные. Как все обычные люди, вот чудеса! Она встала чуть поодаль и не сводила с начальника глаз. Потом он засеменил к молочному прилавку и пробовал творог и сметану. Потом купил курицу, заглядывая в ее пустые и мутные глаза, по дороге прихватил винограду и быстро пошел к выходу.
Мария была потрясена – он, кумир, небожитель, нюхает куриную гузку, проверяя на свежесть! Когда дом полон женщин и девиц! Какая вопиющая несправедливость! Просто гадость, честное слово…
Возмущению ее не было предела. И вот именно тогда она стала подкармливать любимого Доктора, сменив на посту санитарку Стешу, приносившую из дома то котлету, то капустные пирожки. И именно тогда она возненавидела «мелкую» семейку. Возненавидела и запрезирала – горячо и глубоко, до самого сердца, не вполне понимая, что движет ею не обида и не жалость. А движет ею любовь.
Жизнь Марии протекала плавно и скучно, впрочем, скука ее вовсе не угнетала. Дом – работа. Хотя какой там дом! Дом был далеко, там, где осталась ее большая семья. А маленькая комнатка, которую Мария снимала, была не домом – так, скорее убежищем. Она приходила с работы, перекусывала и ложилась в кровать. Долго лежала с закрытыми глазами, думая обо всем понемножку. Тосковала по родне, особенно по отцу и Христине, почему-то стала чаще вспоминать младшего брата, к которому прежде не испытывала никаких родственных чувств. Даже с теплом думала о мачехе, наконец начиная ее по-бабьи жалеть.
Еще мысли Марии занимала работа. Она без конца перебирала события прошедшего дня и недели, переживала за больных и, конечно же, думала о Докторе. Она обожала его, восхищалась им, гордилась, что причастна к его судьбе. Жалела, скучала, когда не видела его слишком долго или видела слишком коротко. «Святой человек! – думала она. – Таких больше нет!» Засыпая, она радовалась, что завтра снова рабочий день, который начнется с обычной пятиминутки, и она опять увидит его, услышит его спокойный, размеренный и уверенный голос. Да если бы было возможно, она бы вообще не уходила с работы – дела в больнице всегда найдутся. Она с удовольствием брала подработки – ночные дежурства и операции. Кто-то считал ее жадной до денег, кто-то жалел – одинокая, скучно. Живет словно старуха.
Иногда она ходила в кино. Никогда – на танцы, стесняясь своей «крупноты» и «тяжелости».
Отец тяжело заболел, и Мария взяла неожиданный отпуск. Диагноз Харлампию поставить никто не мог, и относительно молодой еще мужчина медленно и верно впадал в дремучую тоску и отчаянье, не желая общаться даже с родней. Жена повезла его на свою родину к какому-то древнему колдуну. Колдун отменил все таблетки и дал им огромный мешок трав и настоек. Но облегчения травы не принесли. Тогда Христина отбила Марии срочную телеграмму. Когда она увидела отца, ее сердце чуть не разорвалось от боли. За полгода Харлампий превратился в согбенного, сморщенного старика.
Мария погладила его по голове и вышла во двор. За столом сидела притихшая и виноватая семья.
– Почему раньше не сообщили? – сухо бросила Мария и, не дожидаясь ответа, быстро пошла к калитке. На переговорном пункте она долго ждала заказанного звонка, а, наконец дождавшись, стала громко, торопливо и сбивчиво объяснять собеседнику суть проблемы. Телефонистка, бывшая одноклассница Марии, видела, как та, резко хлопнув дверью кабинки и даже не кивнув на прощание, красная, возбужденная, очень встревоженная, быстро вышла на улицу и чеканным шагом зашагала домой.
«Какая толстая, господи! – обиженно подумала одноклассница. – Ни слова ведь не сказала! И какая огромная, нелепая! Просто баба-тяжеловес», – и с удовольствием глянула на себя в зеркало, чуть одернув кофточку с большим, откровенным и призывным декольте.
Мария зашла во двор и строго приказала молодым женщинам отмыть кухню до блеска. Пол, столы, плиты. Так же поступить с туалетом.
– А вот комнату папы я уберу сама. Завтра приедет доктор. Лучший из докторов. И все будет хорошо! – уверенно сказала она и даже слегка улыбнулась.
Доктора она встретила на автобусной станции рано утром. Они шли по улицам ее родного городка, и никогда – никогда – она не была так счастлива, как в тот тревожный, яркий и солнечный день. Они говорили о больнице, потом он подробно расспрашивал ее о болезни отца, задавал вопросы, вздыхая, качал головой, что-то переспрашивал и снова качал головой, а потом взял ее за руку и мягко улыбнулся:
– Справимся, Маша! Непременно справимся!
Как не разорвалось тогда ее бедное сердце? Как выдержало его улыбку, мягкую, но твердую руку, слова утешения и надежды?
Слезы брызнули из глаз, и она растерялась, залилась густой краской, смутилась и моментально некрасиво и густо вспотела.
Доктор внимательно и долго осматривал больного, щупал живот, слушал легкие и сердце, задавал вопросы и непринужденно шутил, похлопывая Харлампия по худому плечу.
Потом они вышли во двор и сели с Марией за стол. Он говорил тихо и уверенно:
– Скорее всего, опухоль кишечника. Я почти уверен. Нужна операция – без промедления. – Он, разумеется, берется, но… Оперировать здесь ему никто не позволит, а везти больного в поселок опасно и сложно. Что делать? Он задумался и стал смотреть в одну точку. Молчала и Мария, ожидая его решения, как приговора. Наконец он оживился, улыбнулся и легонько стукнул по столу своей легкой, сухой ладонью. – Эврика! – сказал он.
То, что пришло доктору в голову, слава богу, сработало. А именно – он позвонил тому самому партийному бонзе и попросил посодействовать в решении проблемы.
Бонза, будучи к тому времени уже руководителем края, решил вопрос в полчаса.
Стали готовить операционную в местной больнице, палату и перевозку пациента.
На следующий день Доктор уже оперировал больного. Он оказался прав – это была опухоль нижнего отдела кишечника. Операция прошла успешно – да кто же мог в этом сомневаться?
Мария из больницы не выходила. На вопрос, а что будет дальше, Доктор развел руками и поднял указательный палец к небу:
– Теперь – только он. Все, что могли, мы с вами, Машенька, сделали.
Первые три ночи он тоже не выходил из больницы. Они вместе сидели у постели спящего Харлампия и шепотом говорили о жизни. Он рассказывал, как жили они в далекой Сибири, куда попали его ссыльные родители. Как он рос – болезненным и слабым ребенком, не вылезая из простуд и пневмоний. Как прошел всю войну – до самой Праги – с военным госпиталем. Как после войны поехал в Крым и там и остался – потому что на море, в сухом степном климате он стал здоровым и сильным. Как полюбил море сразу и навсегда. И как оно действует на него в любое время года – стоит только сесть на любимую скамейку на берегу и «поговорить» с ним. Как встретил Веруню, пришедшую к нему, совсем молодому врачу, на прием – она тогда подвернула ногу. Как он бинтовал ей эту самую ногу и почти задыхался от жалости и умиления – так тонка и изящна была ее лодыжка и так хрупка была сама Верочка!
Мария слушала не дыша. А когда он заговорил про Верочкину лодыжку, непроизвольно задвинула свои тяжелые ноги под табуретку.
Эти три дня и три ночи были самыми счастливыми днями ее жизни. Самыми яркими и самыми счастливыми. И еще – самыми несчастными. Тогда она окончательно поняла, как он любит жену и детей, и оставила свои мечты и надежды навсегда, убедив себя, что встреча с таким человеком – это и есть удача. А уж любовь к нему – просто немыслимое человеческое и женское счастье. Просто быть рядом с ним – а уж в каком качестве, это не так и важно.
Он уехал, оставив указания лечащему врачу, смутив Марию словами: «Во всем слушаться дочку! Она у нас большая умница!»
Врач смущенно кивнул, бросив на Марию удивленный и слегка разочарованный взгляд.
Она осталась. Так же сидела у постели отца, радуясь малейшему улучшению в его состоянии. Через месяц Харлампия перевезли домой, и Мария наконец засобиралась обратно. В ночном автобусе, который вез ее домой, в поселок, она не спала ни минуты, вглядываясь в густую ночь.
Сердце ее пело от радости – с отцом, слава богу, все в порядке, и скоро, очень скоро, она увидит его! Будет стоять рядом с ним на операциях, ловить его взгляд, следить за его мимикой, за его умными и талантливыми руками. И ощущать свою причастность к нему.
Марии было уже чуть за тридцать, и жизнь ее совсем не менялась. Пожалуй, за все эти годы она заработала себе только непререкаемый авторитет и уважение коллег, больных и жителей поселка. Она еще больше погрузнела, подурнела, и черты ее яркого лица стали грубее и выразительнее. Так случается с колоритными южными женщинами почти всегда. Доктор стал еще суше, еще тоньше и почти совсем облысел – редкие светлые волосы смешно взлетали на его голове от малейшего дуновения ветра.
«Одуванчик», – прозвала его новенькая и молоденькая веселая медсестричка, обожавшая давать прозвища окружающим.
Марию повысили в должности, и теперь она была главной сестрой больницы. Но на сложных операциях по-прежнему только она ассистировала любимому доктору. И только она видела, как предательски начинают трястись его умелые и такие чудесные опытные руки.
Был Новый год. Как всегда, отмечали его накануне, тридцатого вечером. В ординаторской накрыли столы и откупорили бутылку шампанского. Быстро выпили и быстро закусили – в больнице нет времени на долгие посиделки. Народ разошелся по своим делам. Остались только Мария и Доктор. От бокала, точнее, чашки шампанского его развезло, и он почему-то впервые начал жаловаться ей на свою судьбу.
Говорил он долго и бурно, вытирая набегавшие на глаза слезы. Говорил о том, что она и сама уже прекрасно знала и понимала, – у него начинался недуг, которого он боялся всю жизнь. Руки, его инструмент, предавали его – тряслись, и он уже сам видел, что оперировать ему заказано. Масштаб этого горя Мария прекрасно понимала. А потом он впервые заговорил про семью – про незадачливых и неловких, особенно в старости, бестолковых сестер, про то, как тяжело он пережил уход матери. Про хвори любимой Веруни и ее нежелание понимать его жизнь. Про дочек – тоже бестолковых и нелепых в обыденной жизни. Про разведенную Лерочку, так и не устроившую свою жизнь. Про Валечку, родившую от проезжего молодца не очень здоровую девочку. Опять – девочку! Господи боже мой! Про Тонечку, открыто живущую с женатым человеком и совсем не стыдящуюся этого.
Он говорил об этом бурно, совсем не стесняясь Марии. А она сидела рядом и гладила его то по руке, то по голове, неловко пытаясь найти слова утешения и ободрения.
Она уложила его на шаткий диванчик и под его всхлипы и бормотанье продолжала гладить его по голове – как ребенка.
Ей показалось, что он уснул, и она попыталась встать с дивана. Он что-то забормотал и крепко взял ее за руку. Она снова опустилась на диван, уже не пытаясь освободить затекшую руку.
Вспоминая подробности того дня и той ночи – по секундам, минутам – всю жизнь, она никак не могла вспомнить, в какую минуту он спросил, закрыта ли ординаторская на ключ. Помнила только, как встала, повернула ключ в двери и, не чуя ни ног, ни рук, ни своего сердца, снова опустилась на диван рядом с ним.
Хорошо она помнила только одно – как поразили ее его руки, оказавшиеся такими сильными и настойчивыми, что у нее перехватило дыхание.
Она ушла на рассвете, когда он крепко и очень спокойно спал. Ушла тихо, плотно затворив за собой дверь.
В коридоре тускло горела лампочка на сестринском посту, и та самая смешливая новенькая медсестра спала, уронив рыжую голову на стол.
Тридцать первого и первого у Марии были выходные. С доктором они встретились только через неделю.
Что забеременела, она поняла не сразу. Совсем не сразу – эта мысль казалась ей нелепой и невозможной и просто не приходила в голову. Странности по части женского здоровья она списала на нервное состояние и сильнейший эмоциональный стресс. Доктор встретил ее как всегда – с улыбкой и радостью, поинтересовавшись, как она провела выходные.
В какую-то минуту ей показалось, что ничего не было. Все, что произошло той ночью, ей привиделось, показалось, приснилось.
Что она испытывала? Ощущение счастья? Растерянность, чувство вины? Да всего понемногу, всего…
А он… Он встретился с ней пару дней спустя у операционного стола. Как всегда – предупредителен, мил и просто спросил, как дела и здоровье.
В его глазах и во всем поведении не было ничего – вообще ничего! Ничего нового, особенного. Словно ничего и не было той холодной и ветреной предновогодней ночью! Словно не было и самой ночи, и узкого дерматинового диванчика, и поворота дверного ключа. А может, он ничего и не помнил? Скорее всего. Ведь не мог же он так! Просто не хватило бы хитрости и опытной мужской сноровки. Какой из него изменник? Вот уж смешно! Значит, забыл. Точнее – не помнит. Ну, и слава богу! Не нужно ему знать ни про ее муки, ни про ее стыд.
И если бы не упорная тошнота по утрам… Она бы тоже – больше всего на свете! – хотела бы все забыть. Забыть, забыть… Как самый ужасный проступок на свете! Самый стыдный, самый предательский. Но тошнота никак не проходила, и гастрит виноват в этом не был. Как бы Марии этого ни хотелось. Мария чувствовала – каждый день, каждый миг, – что в ней зарождается новая жизнь. Которая перевернет, перекрутит, переменит всю ее прежнюю жизнь.
И это было неизбежной реальностью, правдой, ее бедой и радостью. И еще – страхом. За все: за себя, за него и за того, кто уже вовсю копошился в ее большом и таком незнакомом сейчас теле.
Стеша первой заметила перемены в Марии.
– Понесла? – сурово спросила она, кивнув на Мариин живот.
Мария вздрогнула и тихо, оглядываясь, спросила:
– А что, уже видно?
Стеша мотнула головой.
– На тебе, кобылице, до самых родов видно не будет! Просто я это чувствую. Сколько вас видела-перевидела, прости господи!
Мария кивнула, залившись густой краской, и поспешила прочь.
Она быстро шла по улице, подставляя горящее лицо ветру. Господи! Что ее ждет? Она словно очнулась. Узнает родня – все ее тетки, дядья. Наконец, отец, брат. Жена отца. Ее заклеймят позором и проклянут навсегда.
А на работе? Соседи по улице… Да весь городок! Все будут показывать на нее пальцами и качать головой. Все – без исключения!
Она шла долго, давно выйдя за пределы поселка. Шла по пустынному и разбитому шоссе мимо серого, холодного весеннего моря. Ветер дул ей в лицо, размазывая ее слезы.
Остановилась, когда на улице было совсем темно, и испугалась – ушла она далеко, и обратно идти сил уже не осталось. Села на придорожный камень и тут же вскочила – камень был холодный и влажный. Она стала ломать хрупкие, подмерзшие ветки, чтобы постелить их на холодную землю и прилечь отдохнуть.
Когда ложе было готово, Мария легла и закрыла глаза. Было отчаянно холодно – никакие ветки не спасали от ледяного дыхания остывшей за зиму земли.
«Вот и хорошо, – подумала она, – вот сейчас заболею и выкину! А еще лучше – умру. Воспаление легких – это совсем не много, после такой вот ночи…» Она не заметила, как ее сморило, но скоро проснулась: ветер уже пробирал до костей – промозглый и влажный, весенний морской ветер.
Кряхтя, она поднялась со своей хлипкой лежанки и почти побежала обратно, в поселок. По дороге она чуть согрелась – даже сбросила шаг. Идти было тяжело, она задыхалась и, останавливаясь, прислушивалась к себе.
Ребенок не подавал ни малейших признаков жизни.
Она снова прибавила шагу и наконец дошла до поселка. До дома было рукой подать.
Она с трудом вставила в замочную скважину ключ – руки озябли, заледенели и совсем не слушались, наконец вошла в прихожую, и на нее пахнуло теплом жилья. Она села на табуретку и, раскачиваясь, тихонько, по-собачьи, завыла.
Она дотронулась до своего холодного, почти каменного живота, и в этот миг ее дитя, словно откликнувшись на ее боль и страх, зашевелилось, заерзало, словно подавая ей знак.
Она тут же вскочила, засуетилась, сняла мокрые боты и пальто, бросилась к плите, чтобы поставить чайник, переоделась, натянула шерстяные носки, обмотала живот и поясницу огромным серым пуховым платком и стала тихо приговаривать:
– Прости меня, детка! Прости, если сможешь! Все у нас будет с тобой хорошо. Господи! Какая же я идиотка!
Она гладила себя по животу, с радостью понимая – ребенок не умер! Он родится и будет жить. И нет ему никакого дела до душевных мук бестолковой матери. И наплевать ему на взгляды соседей и осуждение родни. Ему на все наплевать.
Деточка простила и до самых родов мамашу не беспокоила. Точнее – беспокоила. Но только так, как и было положено, – переворачивалась, выпячивала пяточку и кулачок, не давала спать по ночам и спокойно стоять у операционного стола.