
Полная версия
Моя система воспитания. Педагогическая поэма
– Маленьким этим как раз и хорошо называться Короленками. А мы – Горькие.
И Калина Иванович был того же мнения:
– Я Короленко этого видав и даже говорив с ним: вполне приличный человек. А вы, канешно, и теорехтически босяки и прахтически.
Мы стали называться колонией имени Горького без всякого официального постановления и утверждения. Постепенно в городе привыкли к тому, что мы так себя называем, и не стали протестовать против наших новых печатей и штемпелей с именем писателя. К сожалению, списаться с Алексеем Максимовичем мы не смогли так скоро, потому что никто в нашем городе не знал его адреса. Только в 1925 году в одном иллюстрированном еженедельнике мы прочитали статью о жизни Горького в Италии; в статье была приведена итальянская транскрипция его имени: Massimo Gorky. Тогда наудачу мы послали ему первое письмо с идеально лаконическим адресом: Italia. Massimo Gorky.
Горьковскими рассказами и горьковской биографией увлекались и старшие и малыши, несмотря на то, что малыши почти все были неграмотны.
Малышей, в возрасте от десяти лет, у нас было человек двенадцать. Все это был народ живой, пронырливый, вороватый на мелочи и вечно донельзя измазанный. Приходили в колонию они всегда в очень печальном состоянии: худосочные, золотушные, чесоточные. С ними без конца во зилась Екатерина Григорьевна, добровольная наша фельдшерица и сестра милосердия. Они всегда липли к ней, несмотря на ее серьезность. Она умела их журить по-матерински, знала все их слабости, никому не верила на слово (я никогда не был свободен от этого недостатка), не пропускала ни одного преступления и открыто возмущалась всяким безобразием.
Но зато она замечательно умела самыми простыми словами, с самым человеческим чувством поговорить с пацаном о жизни, о его матери, о том, что из него выйдет – моряк, или красный командир, или инженер; умела понимать всю глубину той страшной обиды, какую проклятая, глупая жизнь нанесла пацанам. Кроме того, она умела их и подкармливать: втихомолку, разрушая все правила и законы продовольственной части, легко преодолевала одним ласковым словом свирепый педантизм Калины Ивановича.
Старшие колонисты видели эту связь между Екатериной Григорьевной и пацанами, не мешали ей и благодушно, покровительственно всегда соглашались исполнить небольшую просьбу Екатерины Григорьевны: посмотреть, чтобы пацан искупался как следует, чтобы намылился как нужно, чтобы не курил, не рвал одежды, не дрался с Петькой и так далее.
В значительной мере благодаря Екатерине Григорьевне в нашей колонии старшие ребята всегда любили пацанов, всегда относились к ним, как старшие братья: любовно, строго и заботливо.
[11] Сражение на ракитном озере
Через месяц после разрушения самоваров[88] я послал колониста Гуда с чертежами в имение Трепке – у нас к этому времени вошло в обыкновение говорить: «во вторую колонию».
Во второй колонии еще никто не жил, работали плотники да на ночь приходил наемный сторож. Иногда туда приезжал из города наш техник, нарочно приглашенный для руководства ремонтом. Вот к нему я и отправил Гуда с чертежами. Только что выйдя из колонии и обойдя озеро, Гуд встретил компанию: председателя сельсовета, Мусия Карповича и Андрия Карповича.
Компания по случаю праздника Преображения была в веселом настроении.
Председатель остановил Гуда:
– Ты что несешь?
– Чертеж.
– А ну, иди сюда! Обрез у тебя есть?
– Какой обрез?
– Молчи, бандит, давай обрез!
Дед Андрий схватил Гуда за руку, и это решило вопрос о дальнейшем направлении событий. Гуд вырвался из дедовых объятий и свистнул.
В таких случаях колонистами руководит какой-то непонятный для меня, страшно тонкий и точный инстинкт. Если бы Гуд просто совершал прогулку вокруг озера и ему вздумалось бы засвистеть вот этим самым разбойничьим свистом, просто засвистеть для развлечения, никто бы на этот свист не обратил внимания.
Но теперь на свист Гуда сбежались колонисты. Начался разговор в тонах настолько повышенных, насколько может быть возмутительным подозрение, что у колониста есть обрез.
Несмотря, однако, на высоту тона, собеседование окончилось бы благополучно, если бы не Приходько. Узнав, что у озера что-то произошло, что Гуда кто-то назвал бандитом, что конфликт сомнений не вызывает, Приходько выхватил из плетня кол и бросился защищать честь колонии. Решив, очевидно, что дипломатические переговоры кончены и наступил момент действовать, Приходько ураганом налетел на враждебную сторону и опустил кол на голову деда Андрия, а потом на голову председателя. «Преображенская компания» беглым шагом отступила и скрылась за неприступными воротами владений деда. Удар Приходько всем показался правильным делом. Двор Андрия Карповича окружили, началась правильная осада.
Я узнал о недоразумениях, происшедших на границе, только через полчаса. Придя к месту военных действий, я увидел интересную картину. Приходько, Митягин, Задоров и другие сидели на травке против ворот. Вторая группа во главе с Буруном наблюдала за тылом. Малыши дразнили собак, просовывая палки в подворотню, собаки честно исполняли свой долг: их лай, визг и рычанье сливались в сложнейшую какофонию. Враги притаились за заборами или в хате.
Я набросился на колонистов:
– Это что такое?
– Что, он будет нас называть бандитами и преступниками, а мы будем спускать?
Это говорил Задоров. Я его не узнал: красный, взлохмаченный, разъяренный, брызжет слюной, размахивает руками…
– Задоров, неужели и ты потерял голову?
– Э, что с вами говорить!..
Он бросился к воротам:
– Эй вы! Вылезайте наружу, а то все равно подпалим…
Я увидел, что тут действительно пахнет порохом.
– Ребята! Я с вами согласен до конца. Этого дела спустить нельзя. Идемте в колонию, там поговорим. Так нельзя делать, как вы. Как это так – «подпалим»? Идем в колонию.
Задоров что-то хотел сказать, но я закричал на него:
– Дисциплина! Я тебе приказываю! Понимаешь?
– Извините, Антон Семенович.
Пацаны последний раз дернули палками в подворотне, и мы все двинулись к колонии.
Нас остановил голос сзади. Мы оглянулись. В воротах стоял председатель.
– Товарищ заведующий, идите сюда!
– Чего я к вам пойду?
– Идите сюда, нам нужно вам сказать о важном деле.
Я направился к воротам. Хлопцы тоже зашагали, но председатель закричал:
– Нехай они стоят на месте, нехай не идут…
– Подождите меня, ребята, здесь.
Карабанов предупредил:
– В случае чего мы наготове.
– Добре.
Председатель встретил меня чрезвычайно немилостиво:
– Значит, как я представитель власти, идем сейчас в колонию и будем делать обыск. Бить меня по голове, а также и больного старика, который совсем не может выдержать такого обращения! Вам, как заведующему, безусловно, надо на это обратить внимание, а что касается этих бандитов, так мы докажем и разберемся, кто им потворствует.
За моей спиной уже стояли чрезвычайно заинтересованные колонисты, и Задоров страстно предложил:
– В колонию? Идем в колонию!.. Идемте обыск производить!..
Я сказал председателю:
– Обыска я не позволю делать, искать нечего, а если хотите поговорить, то приходите, когда проспитесь. Сейчас вы пьяны. Если ребята виноваты, я их накажу.
Из толпы колонистов выступил Карабанов и мастерски имитировал русский язык с великолепным московским выговором:
– Не можете ли вы сказать, товарищ, кто именно из каланистов ударил па галаве вас и этава бальнова старика?
Приходько со своим дрючком выразительно расположился на авансцене и принял позу Геракла Праксителя[89]. Он ничего не говорил, но на его щеке один мускул ритмически повторял одну и ту же фразу:
– Интересно, что скажет председатель?
Председатель глянул на Карабанова и Приходько и малодушно сделал ложный шаг:
– Это мы потом разберем – мне так показалось.
– Вам паказалось, что вас ударили па галаве? – спросил Карабанов.
Председатель выразительно глянул в глаза Карабанова.
– До свидания, – сказал Карабанов.
Ребята галантно стащили с кудлатых голов некоторые подобия картузов, заложили руки в дырявые карманы брюк, и мы все двинулись домой, сопровождаемые прежним лаем собак и негодованием председателя.
Дома мы немедленно начали совещание.
Задоров обрисовал расположение военных сил на Ракитном озере:
– Все было благополучно, знаете, но вот та дылда прибежала с палочкой.
– Ну, положим, не с палочкой, а дрючком.
– Извините, – сказал Задоров, – это не установлено. Да, прибежал с палочкой и тихонько постучал по котелкам. Только и всего.
– Слушайте ребята, – сказал я. – Это дело серьезное: ведь он председатель. Если вы били его палкой по голове, то нам влетит здорово.
Карабанов закричал:
– Да кто его бил? Выдумали с пьяных глаз. Кто его бил? Ты, Приходько?
Приходько замотал головой:
– На черта он мне сдался!
– Да нет, никто его не бил. Я потом с Приходько поговорю, да с ним и говорить не нужно.
В управлении делами губисполкома в один день получилось два донесения: одно – предсельсовета, другое – колонии имени Максима Горького. В последнем было написано, что пьяная компания с участием председателя оскорбила колониста, называла всех колонистов бандитами, что колония не может ручаться за дальнейшее и просит обратить внимание.
Разбирать это дело приехал сам заведующий отделом управления. В колонию пришел председатель и его свидетели.
Вопрос о том, был ли нанесен удар палкой, остался открытым. Приходько дико смотрел на председателя:
– Да я там и не был! Я пришел, когда все ушли к деду.
Зато был глубоко разработан вопрос о том, были пьяны или не были пьяны наши противники. Ребята с особенной экспрессией показывали:
– Да вы же на ногах не держались.
Задоров, показывая образец искреннего выражения лица, прибавил:
– Вы назвали меня бандитом и замахнулись, помните?
Председатель удивлялся:
– Замахнулся?
– Вспомнили? Замахнулись, не удержались и упали. Помните, еще из кармана у вас папиросы выпали, кто их поднял? – Задоров оглянулся.
– Да я ж их собрал на земле и вам отдал, – скромно сказал Карабанов. – Три папиросы. Вы их не могли поднять, все падали.
Селяне хлопали себя по штанам и поражались наглости колонистов:
– Брешут, все брешут! – кричал председатель.
Следователь улыбался, откинувшись на спинку стула, и трудно было разобрать, чему он улыбается: затруднительному положению председателя или нашей талантливости.
– Вот же свидетель, – показывал председатель на прибранного, расчесанного, как покойник, Мусия Карповича.
Мусий Карпович выступил вперед и откашлялся перед начальством, но колонисты единодушно расхохотались:
– Этот? – сказал со смехом Таранец. – Ну, этот совсем «папа-мама» не выговаривал. Больше сидел на земле и под нос себе все бурчал: «Нам не нужно бандитов».
Мусий Карпович укоризненно покачал головой и ничего не сказал.
Карта наших врагов была бита.
Через неделю мы узнали результат следствия: председатель Гончаровского сельсовета Сергей Петрович Гречаный был снят. Мусий Карпович, приехав в колонию ковать коней, был приветливо встречен колонистами:
– А-а, Мусий Карпович, ну как дела?
– Э, хлопцы, нехорошо так, недобре так, опаскудили человека: када ж я сидев и папа-мама не говорив?
– Ша, дядя, – сказал Задоров. – Лучше никогда не пей: от водки память портится.
[12] Триумфальная сеялка
Все больше и больше становилось ясным, что в первой колонии нам хозяйничать трудно. Все больше и больше наши взоры обращались ко второй колонии, туда, на берега Коломака, где так буйно весной расцветали сады и земля лоснилась матерым черноземом.
Но ремонт второй колонии подвигался необычайно медленно. Плотники, нанятые за гроши, способны были строить деревенские хаты, но становились в тупик перед каким-нибудь сложным перекрытием. Стекла мы не могли достать ни за какие деньги, да и денег у нас не было. Два-три крупных дома были все-таки приведены в приличный вид уже к концу лета, но в них нельзя было жить, потому что они стояли без стекол. Несколько маленьких флигелей мы отремонтировали до конца, но там поселились плотники, каменщики, печники, сторожа. Ребят переселять смысла не было, так как без мастерских и хозяйства им делать было нечего.
Колонисты бывали во второй колонии ежедневно, значительную часть работы исполняли они. Летом десяток ребят жили в шалашах, работая в саду. Они присылали в первую колонию целые возы яблок и груш. Благодаря им трепкинский сад принял если не вполне культурный, то во всяком случае приличный вид.
Жители села Гончаровки были очень расстроены появлением среди трепкинских руин новых хозяев, да еще столь мало почтенных, оборванных и ненадежных. Наш ордер на шестьдесят десятин неожиданно для меня оказался ордером почти дутым: вся земля Трепке, в том числе и наш участок, была уже с семнадцатого года распахана крестьянами. В городе на наше недоумение улыбнулись:
– Если ордер у вас, то и земля, значит, ваша: выезжайте и работайте.
Но Сергей Петрович Гречаный, председатель сельсовета, был другого мнения:
– Вы понимаете, что значит, когда трудящий крестьянин получил землю по всем правильностям закона. Так он, значит, и будет пахать. А если кто пишет ордера разные и бумажки, то, безусловно, он против трудящихся нож в спину. И вы лучше не лезьте с этим ордером.
Пешеходные дорожки во вторую колонию вели к реке Коломаку, которую нужно было переплывать. Мы устроили на Коломаке свой перевоз и держали всегда дежурного лодочника, колониста. С грузом же и вообще на лошадях во вторую колонию можно было проехать только кружным путем, через гончаровский мост. В Гончаровке нас встречали достаточно враждебно. Парубки при виде нашего небогатого выезда насмехались:
– Эй вы, ободранцы! Вы нам вшей на мосту не трусите! Даром сюда лазите; все одно выженэм[90] з Трепке.
Мы осели в Гончаровке не мирными соседями, а непрошеными завоевателями. И если бы в этой военной поэзии мы не выдержали тона, показали бы себя неспособными к борьбе, мы обязательно потеряли бы и землю и колонию. Крестьяне понимали, что спор будет решен не в канцеляриях, а здесь, на полях. Они уже три года пахали трепкинскую землю, у них уже была какая-то давность, на которую они и опирались в своих протестах. Им во что бы то ни стало нужно было продлить эту давность, в этой политике заключалась вся их надежда на успех.
Точно так же для нас единственным выходом было как можно скорее приступить к фактическому хозяйству на земле.
Летом приехали землемеры намечать наши межи, но выйти в поле с инструментами побоялись, а показали нам на карте, по каким канавам, ярам и зарослям мы должны отсчитать нашу землю. С землемерским актом поехал я в Гончаровку, взяв с собой старших хлопцев.
Председатель сельсовета был теперь наш старый знакомый, Лука Семенович Верхола. Он нас встретил очень любезно и предложил садиться, но на землемерский акт даже не посмотрел.
– Дорогие товарищи, ничего не могу сделать. Мужички давно пашут, не могу обидеть мужичков. Просите в другом поле.
Когда на наши поля крестьяне выехали пахать, я вывесил объявление, что за вспашку нашей земли колония платить не будет.
Я сам не верил в значение принимаемых мер, не верил потому, что меня замораживало сознание: землю нужно отнимать у крестьян, у трудящихся крестьян, которым эта земля нужна, как воздух.
Но в один из ближайших вечеров в спальне Задоров подвел ко мне постороннего селянского юношу. Задоров был чем-то сильно возбужден.
– Вот вы послушайте его, вы только послушайте!
Карабанов в тон ему выделывал какие-то гопаковские па и орал на всю спальню:
– О-о! Дайте мне сюда Верхолу!
Колонисты обступили нас.
Юноша оказался комсомольцем с Гончаровки.
– Много комсомольцев на Гончаровке?
– Нас только три человека.
– Только три?
– Вы знаете, нам очень трудно, – сказал он. – Село кулацкое, хутора, знаете, верх ведут. Ребята послали к вам – перебирайтесь скорийше, куда дело пойдет, ого! У вас же хлопци – боевые хлопци. Як бы нам таких!
– Да вот с землей беда.
– Ось же я про землю и пришел. Берите силою. Не смотрите на этого рыжего черта – Луку. Вы знаете, у кого та земля, что вам назначена?
– Ну?
– Кажи, кажи, Спиридон!
Спиридон начал загибать пальцы:
– Гречаный Андрий Карпович…
– Дед Андрий? Так он же здесь имеет поле.
– Як бачите… Гречаный Петро, Гречаный Оноприй, Стомуха, три, шо биля церквы… ага, Серега… Стомуха Явтух, та сам Лука Семенович. От и все. Шесть человек.
– Да что вы говорите! Как же это случилось? А комнезам ваш где?
– Комнезам у нас маленький, комнезаму заткнуть роть самогонкою, тай годи. А случилось так: земля ж та осталась при усадьбе, собирались же там что-то делать. А сельсовет свой, поразбирали. Тай годи!
– Ну, теперь дело пойдет веселей! – закричал Карабанов. – Держись, Лука!
В начале сентября я возвращался из города. Было часа два дня. Трехэтажный наш шарабан не спеша подвигался вперед, сонно журчал рассказ Антона о характере Рыжего. Я и слушал его, и думал о разных колонистских вопросах.
Вдруг Братченко замолчал, пристально глянул вдаль по дороге, приподнялся, хлестнул по лошади, и мы со страшным грохотом понеслись по мостовой. Антон колотил Рыжего, чего с ним никогда не бывало, и что-то кричал мне. Я наконец разобрал, в чем дело.
– Наши… с сеялкой!
У поворота в колонию мы чуть не столкнулись с летящей карьером, издающей странный жестяной звук сеялкой. Пара гнедых лошадок в беспамятстве перла вперед, напуганная треском непривычной для них колесницы. Сеялка с грохотом скатилась с каменной мостовой, зашуршала по песку и вновь загремела уже по нашей дороге в колонию. Антон нырнул с шарабана на землю и погнался за сеялкой, бросив вожжи мне на руки. На сеялке, на концах натянутых вожжей, каким-то чудом держались Карабанов и Приходько. Насилу Антон остановил странный экипаж. Карабанов, захлебываясь от волнения и утомления, рассказал нам о совершившихся событиях:
– Мы кирпичи складывали на дворе. Смотрим, выехали, важно так, сеялка и человек пять народу. Мы до них: забирайтесь, говорим. А нас четверо: был еще Чобот и… кто ж?
– Сорока, – сказал Приходько.
– Ага, и Сорока. Забирайтесь, говорю, все равно сеять не будете. А там черный такой, мабудь цыган… та вы его знаете… бац кнутом Чобота! Ну, Чобот ему в зубы. Тут, смотрим, Бурун летит с палкой. Я хватил коня за уздечку, а председатель меня за грудки…
– Какой председатель?
– Да какой же! Наш – рыжий, Лука Семенович. Ну, Приходько его как брыкнет сзади, он и покатился прямо в рылю носом. Я кажу Приходьку: сидай сам на сеялку – и пайшли и пайшли! В Гончаровку вскочили, там парубки на дороге, так куды?.. Я по коням, так галопом и вынесли на мост, а тут уже на мостовую выехали… Там остались наших трое, мабудь их здорово дядьки помолотили.
Карабанов весь трепетал от победного восторга. Приходько невозмутимо скручивал цыгарку и улыбался. Я представил себе дальнейшие главы этой занимательной повести: комиссии, допросы, выезды…
– Черт бы вас побрал, опять наварили каши!
Карабанов был несказанно обескуражен моим недовольным видом:
– Так они ж первые…
– Ну, хорошо, поезжайте в колонию, там разберем.
В колонии нас встретил Бурун. На его лбу торчал огромный синяк, и ребята хохотали вокруг него. Возле бочки с водой умывались Чобот и Сорока.
Карабанов схватил Буруна за плечи:
– Що, втик? От молодец!
– Они за сеялкой бросились, а потом увидели, что ихнее не варит, так за нами. Ой, и бежали ж!
– А они где?
– Мы в лодке переплыли, так они на берегу ругались. Мы их там и бросили.
– Ребята остались в колонии? – спросил я.
– Там пацаны: Тоська и еще двое. Тех не тронут.
Через час в колонию пришли Лука Семенович и двое селян. Хлопцы встретили их приветливо:
– Что, за сеялкой?
В кабинете нельзя было повернуться от толпы заинтересованных граждан. Положение было затруднительным. Лука Семенович уселся за стол и начал:
– Позовите тех хлопцев, которые вот избили меня и еще двух человек.
– Вот что, Лука Семенович, – сказал я ему. – Если вас избили, жалуйтесь куда хотите. Сейчас я никого звать не буду. Скажите, что еще вам нужно и чего вы пришли в колонию?
– Вы, значит, отказываетесь позвать?
– Отказываюсь.
– Ага! Значит, отказываетесь? Значит, будем разговаривать в другом месте.
– Хорошо.
– Кто отдаст сеялку?
– Кому?
– А вот хозяину.
Он показал на человека с цыганским лицом, черного, кудлатого и сумрачного.
– Это ваша сеялка?
– Моя.
– Так вот что: сеялку я отправлю в район милиции, как захваченную во время самовольного выезда на чужое поле, а вас прошу назвать свою фамилию.
– Моя фамилия? Гречаный Оноприй. На какое чужое поле? Мое поле. И было мое…
– Ну, об этом не здесь разговор. Сейчас мы составим акт о самовольном выезде и об избиении воспитанников, работавших на поле.
Бурун выступил вперед:
– Это тот самый, что меня чуть не убил.
– Та кому ты нужен?.. Убивать тебя? Хай ты сказився!
Беседа в таком стиле затянулась надолго. Я уже успел забыть, что пора обедать и ужинать, уже в колонии прозвонили спать, а мы сидели с селянами и то мирно, то возбужденно-угрожающе, то хитроумно-иронически беседовали.
Я держался крепко, сеялки не отдавал и требовал составления акта. К счастью, у селян не было никаких следов драки, колонисты же козыряли синяками и царапинами. Решил дело Задоров. Он хлопнул ладонью по столу и произнес такую речь:
– Вы бросьте, дядьки! Земля наша, и с нами вы лучше не связывайтесь. На поле мы вас не пустим, нужно будет – и за ножи возьмемся. Нас пятьдесят человек, и хлопцы боевые.
Лука Семенович долго думал, наконец погладил свою бороду и крякнул:
– Да… Ну, черт с вами! Заплатите хоть за вспашку.
– Нет, – сказал я холодно. – Я предупреждал.
Еще молчание.
– Ну что ж, давайте сеялку.
– Подпишите акт землемеров.
– Та… давайте акт.
Осенью мы все-таки сеяли жито во второй колонии. Агрономами были все. Калина Иванович мало понимал в сельском хозяйстве, остальные понимали еще меньше, но работать за плугом и за сеялкой была у всех охота, кроме Братченко. Братченко страдал и ревновал, проклинал и землю, и жито, и наши увлечения:
– Мало им хлеба, жита захотели!
Восемь десятин в октябре зеленели яркими всходами. Калина Иванович с гордостью тыкал палкой с резиновым наперстком на конце куда-то в восточную часть неба и говорил:
– Надо, знаешь, там чачавыцю посеять. Хорошая вещь – чачавыця.
Рыжий с Бандиткой трудились над яровым клином, и Задоров по вечерам возвращался усталый и пыльный.
– Ну его к бесу, трудная эта граковская работа. Пойду опять в кузницу.
Снег захватил нас на половине работы. Для первого раза это было сносно.
[13] На педагогических ухабах
Добросовестная работа была одним из первых достижений колонии имени Горького, к которому мы пришли гораздо раньше, чем к чисто моральным достижениям.
Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения. Небольшой выигрыш получался только в той мере, в какой работа отнимала время и вызывала некоторую полезную усталость. Как постоянное правило, при этом наблюдалось, что воспитанники наиболее работоспособные в то же время с большим трудом поддавались моральному влиянию. Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств. Обычно такая трудолюбивость завершалась малым развитием, презрением к учебе и полным отсутствием планов и видов на будущее.