bannerbanner
Моя система воспитания. Педагогическая поэма
Моя система воспитания. Педагогическая поэмаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
54 из 65

Во всяком случае, для меня было ясно, что очень многие детали в человеческой личности и в человеческом поведении можно было сделать на прессах, просто штамповать в стандартном порядке, но для этого нужна особенно тонкая работа самих штампов, требующих скрупулезной осторожности и точности. Другие детали требовали, напротив, индивидуальной обработки в руках высококвалифицированного мастера, человека с золотыми руками и острым глазом. Для многих деталей необходимы были сложные специальные приспособления, требующие большой изобретательности и полета человеческого гения. А для всех деталей и для всей работы воспитателя нужна особая наука. Почему в технических вузах мы изучаем сопротивление материалов, а в педагогических не изучаем сопротивление личности, когда ее начинают воспитывать? А ведь для всех не секрет, что такое сопротивление имеет место. Почему, наконец, у нас нет отдела контроля, который мог бы сказать разным педагогическим портачам:

– У вас, голубчики, девяносто процентов брака. У вас получилась не коммунистическая личность, а прямая дрянь, пьянчужка, лежебока и шкурник. Уплатите, будьте добры, из вашего жалованья.

Почему у нас нет никакой науки о сырье и никто толком не знает, что из этого материала следует делать – коробку спичек или аэроплан?

С вершин олимпийских кабинетов не различают никаких деталей и частей работы. Оттуда видно только безбрежное море безликого детства, а в самом кабинете стоит модель абстрактного ребенка, сделанная из самых легких материалов: идей, печатной бумаги, маниловской мечты[233]. Когда люди «Олимпа» приезжают ко мне в колонию, у них не открываются глаза и живой коллектив ребят им не кажется новым обстоятельством, вызывающим прежде всего техническую заботу. А я, провожая их по колонии, уже поднятый на дыбу теоретических соприкосновений с ними, не могу отделаться от какого-нибудь технического пустяка.

В спальне четвертого отряда сегодня не помыли полов, потому что ведро для мытья полов куда-то исчезло. В этом случае меня беспокоит, конечно, не столько местонахождение материальной субстанции ведра, сколько техника его исчезновения. Ведра выдаются в отряды под ответственность помощника командира, который устанавливает очередь уборки, а следовательно, и очередь ответственности. Вот эта именно штука – ответственность за уборку, и за ведро, и за тряпку – есть для меня технологический момент.

Эта штука подобна самому захудалому, старому, без фирмы и года выпуска, токарному станку на заводе. Такие станки всегда помещаются в дальнем углу цеха, на самом замасленном участке пола и называются «козами». На них производится разная детальная шпана: шайбы, крепежные части, прокладки, какие-нибудь болтики. И все-таки когда такая «коза» начинает заедать, по заводу пробегает еле заметная рябь беспокойства, в сборном цехе нечаянно заводится «условный выпуск», на складских полках появляется досадная горка неприятной продукции – «некомплект».

Ответственность за ведро и тряпку для меня такой же токарный станок, пусть и последний в ряду, но на нем обтачиваются крепежные части для важнейшего человеческого атрибута: чувства ответственности. Без этого атрибута не может быть никакого коммунистического человека, будет «некомплект».

Олимпийцы презирают технику. Благодаря их многолетнему владычеству давно захирела в наших педвузах педагогически-техническая мысль, в особенности в деле собственно воспитания.

Вся моя работа и работа педагогического персонала в течение всего рабочего дня, месяца, года есть работа, прежде всего, техническая. Именно за эту работу меня всегда презирали олимпийцы и считали ее делячеством.

Во всей нашей советской жизни нет более жалкого технического состояния, чем в области воспитания. И поэтому до самого последнего дня воспитательное дело есть дело кустарное, а из кустарных производств – самое отсталое, даже производство кваса в техническом отношении стоит выше. Именно поэтому до сих пор действительной остается жалоба Луки Лукича Хлопова из «Ревизора»:


«Нет хуже служить по ученой части, всякий мешается, всякий хочет показать, что он тоже умный человек».

И это не шутка, не гиперболический трюк, а простая прозаическая правда. «Кому ума недоставало»[234] решать любые воспитательные вопросы? Стоит человеку залезть за письменный стол, и он уже вещает, связывает и развязывает. Какой книжкой можно его обуздать? Зачем книжка, раз у него у самого есть ребенок? А в это время профессор педагогики, специалист по вопросам воспитания, пишет записку в ГПУ или НКВД, товарищу Броневому или товарищу Осовскому[235]:


«Мой мальчик несколько раз меня обкрадывал, дома не ночует, обращаюсь к вам с горячей просьбой…»


Спрашивается, почему чекисты должны быть более высокими педагогическими техниками, чем профессора педагогики?

На этот захватывающий вопрос я ответил не скоро, а тогда, в 1926 году, я со своей техникой был не в лучшем положении, чем Галилей со своей трубой. Передо мной стоял короткий выбор: или провал в Куряже, или провал на «Олимпе» и изгнание из рая. Я выбрал последнее. Рай блистал над моей головой, переливаясь всеми цветами теории, но я вышел к сводному отряду куряжан и сказал хлопцам:

– Ну, ребята, работа ваша дрянь… Возьмусь за вас сегодня на собрании. К чертям собачьим с такой работой!

Хлопцы покраснели, и один из них, повыше ростом, ткнул сапкой в моем направлении и обиженно прогудел:

– Так сапки тупые… Смотрите…

– Брешешь, – сказал ему Тоська Соловьев, – брешешь. Признайся, что сбрехал. Признайся…

– А что, острая?

– А что, ты не сидел на меже целый час? Не сидел?

– Слушайте, – сказал я сводному. – Вы должны к ужину закончить этот участок. Если не закончите, будем работать после ужина. И я буду с вами.

– Та кончим, – запел владелец тупой сапки. – Что ж тут кончать?

Тоська засмеялся:

– Ну и хитрый!..

В этом месте оснований для печали не было: если люди отлынивают от работы, но стараются придумать хорошие причины для своего отлынивания, это значит, что они проявляют творчество и инициативу – вещи, имеющие большую цену на «олимпийском» базаре. Моей технике оставалось только притушить это творчество, и все, зато я с удовлетворением мог отметить, что демонстративных отказов от работы почти не было. Некоторые потихоньку прятались, смывались куда-нибудь, но эти смущали меня меньше всего: для них была всегда наготове своеобразная техника у пацанов. Где бы ни гулял прогульщик, а обедать волей-неволей приходил к столу своего отряда. За этим столом он и принуждаем был переживать все техническое неудобство отлынивания. Куряжане, правда, встречали его сравнительно безмятежно, иногда только спрашивали наивным голосом:

– Разве ты не убежал с колонии?

У горьковцев были языки и руки впечатлительнее. Прогульщик подходит к столу и старается сделать вид, что человек он обыкновенный и не заслуживает особенного внимания, но командир каждому должен воздать по заслугам. Командир строго говорит какому-нибудь Кольке:

– Колька, что же ты сидишь? Разве ты не видишь? Криворучко пришел, скорее место очисти! Тарелку ему чистую! Да какую ты ложку даешь, какую ложку?!

Ложка исчезает в кухонном окне.

– Наливай ему самого жирного!.. Самого жирного!.. Петька, сбегай к повару, принеси хорошую ложку! Скорее! Степка, отрежь ему хлеба… Да что ты режешь? Это граки едят такими скибками, ему тоненькую нужно… Панычи не могут… Да где же Петька с ложкой?.. Петька, скорее там! Ванька, позови Петьку с ложкой!..

Криворучко сидит перед полной тарелкой действительно жирного борща и краснеет прямо в центр борщевой поверхности. Из-за соседнего стола кто-нибудь солидно спрашивает:

– Тринадцатый, что, гостя поймали?

– Пришли, как же, пришли, обедать будут… Петька, давай же ложк у, некогда!..

Дурашливо захлопотанный Петька врывается в столовую и протягивает обыкновенную колонийскую ложку, держит ее в двух руках парадно, как подношение. Командир свирепеет:

– Какую ты ложку принес?! Тебе какую сказали? Принеси самую большую…

Петька изображает оторопелую поспешность, как угорелый мечется по столовой и тычется в окна вместо дверей. В столовой начинается сложная мистерия, в которой принимают участие даже кухонные люди. Кое у кого сейчас притихает дыхание, потому что и они, собственно говоря, случайно не сделались предметом такого же горячего гостеприимства. Петька снова влетает в столовую, держа в руках какой-нибудь саженный дуршлаг или огромный кухонный половник. Столовая покатывается со смеху. Но гость уже переполнен чувствами, и ложка едва ли ему пригодится. Тогда начинается второй акт драмы, самый сердцещипательный и ужасный. Из-за своего стола медленно вылезает Лапоть и подходит к месту происшествия. Он молча разглядывает всех участников мелодрамы и строго посматривает на командира. Потом его строгое лицо на глазах у всех принимает окраски растроганной жалости и сострадания, то есть тех именно чувств, на которые Лапоть заведомо для всех неспособен. Столовая замирает в ожидании самой высокой и тонкой игры артистов! Лапоть орудует нежнейшими оттенками фальцета и кладет руку на голову Криворучко:

– Детка, кушай, детка, не бойся… Что же такое? Зачем издеваетесь над мальчиком? А? Товарищ командир, отсидишь полчаса под домашним за такое дело… Кушай, детка… – Что, ложки нет? Ах, какое свинство, дайте ему какую-нибудь… Да вот эту, что ли…

Но детка не может кушать. Она ревет на всю столовую и вылезает из-за стола, оставляя нетронутой тарелку самого жирного борща. Лапоть молча рассматривает страдальца, и по его лицу видно, как тяжело и глубоко умеет переживать Лапоть.

– Это как же? – чуть не со слезами говорит Лапоть. – Что же, ты и обедать не будешь? Вот до чего довели человека!

Лапоть оглядывается на хлопцев и беззвучно хохочет. Он обнимает плечи Криворучко, вздрагивающие в рыданиях, и нежно выводит его из столовой. Публика заливается хохотом. Но есть и последний акт мелодрамы, который публика видеть не может. Лапоть привел гостя на кухню, усадил за широкий кухонный стол и приказал повару подать и накормить «этого человека» как можно лучше, потому что «его, понимаете, обижают». И когда еще всхлипывающий Криворучко доел борщ и у него находится достаточно свободы, чтобы заняться носом и слезами, и другими остатками волнения, Лапоть наносит последний тихонький удар, от которого даже Иуда Искариотский обратился бы в голубя:

– Чего это они на тебя? Наверное, на работу не вышел? Да?

Криворучко кивает, икает, вздыхает и вообще больше сигнализирует, чем говорит.

– Вот чудаки!.. Ну, что ты скажешь!.. Да ведь ты последний раз? Последний раз, правда? Так чего ж тут въедаться? Мало ли что бывает? Я, как пришел в колонию, так семь дней на работу не ходил… А ты только два дня. А дай, я посмотрю твои мускулы… Ого!.. Конечно, с такими мускулами надо работать… Правда ж?

Криворучко снова кивает и принимается за кашу. Лапоть уходит в столовую, оставляя Криворучко неожиданный комплимент:

– Я сразу увидел, что ты свой парень…

Достаточно было одной-двух подобных мистерий, чтобы уход из рабочего отряда сделался делом невозможным.

Гораздо распространеннее были легальные причины: плохая сапка, не знал, куда назначили, ходил на перевязку. В этом методе неожиданно оказался большим специалистом Ховрах. Уже на второй день у него начались солнечные удары, и он со стонами залезал под кусты и укладывался отдыхать.

Хлопцы еще могли прощать трудовые слабости пацанам, но простить Ховраху, против которого и так накипело, они не могли. Я тоже собирался с Ховрахом поступить строго, но меня предупредил в разговоре Таранец:

– Не нужно прижимать, мы сами сделаем.

Ховрах работал в самом большом сводном отряде на посадке картофеля. Сводный отряд работал под лесом у самого края поля. В жаркое, застойное утро из сводного отряда прибежал ко мне пацан и шепнул:

– Таранец зовет, говорит, солнечный удар произошел…

Я отправился к отряду. Человек двадцать ребят рассыпались по всему полю, еле-еле успевая за несколькими плугами, Таранец подошел ко мне:

– Лежит бедный Ховрах. Пойдемте.

Ховрах лежал на опушке леса и стонал. Я и раньше знал, что он симулирует, и теперь еще раз уверился в этом, взяв его пульс. Но Ховрах закрывал глаза и вообще валял дурака. Таранец с презрением смотрел на него:

– Значит, ты болен?

– Ты, может, не веришь?

– Как не верю? Верю, еще и как… Сейчас тебе поможем…

Ховрах, у которого были все основания не сомневаться в изобретательности Таранца, поднялся на локте, но было уже поздно. От колонии полной рысью летел Молодец, а за его крупом прыгал на каком-то странном экипаже сам Антон Братченко. Высоко над экипажем реял в небе белый флаг с красным крестом, да и весь экипаж, представлявший из себя высокий деревянный ящик, поставленный на линейку, был испещрен красными крестами на белом фоне. В ящике сидели не меньше полдесятка хлопцев, и все они были в халатах, и все были украшены красными крестами. Кузьма Леший был только без спасательной формы, но зато он держал в руке целый кузнечный мех и еще издали направлял его в Ховраха. Увидев все это дьявольское приспособление, Ховрах вскочил на ноги и бросился в лес, но он выпустил из виду, что имел дело с Таранцом. В лесу Ховрах сразу уперся на его подручных. Сам Федоренко положил Ховраха на землю, а Кузьма Леший мгновенно установил против больного свой мех, и несколько человек заработали им с искренним увлечением. Они обдули Ховраха во всех местах, где предполагали притаившийся солнечный удар, и поволокли к карете «скорой помощи». Я насилу остановил их рвение и просил отпустить Ховраха на работу.

– Так куда ж ему работать? – серьезно сказал Таранец, – больной же человек, разве не видно.

Карета медленно, шагом двинулась в колонию, а у сводного отряда утроились силы, любят пацаны такие штуки.

Так же медленно Ховраха провезли по колонии и сгрузили перед больничкой. Затем вызвали фельдшерицу и предъявили ей больного. Старенькая наша Елена Михайловна повозилась с Ховрахом три минуты и только открыла рот для того, чтобы выразить удивление, как Ховрах сам сказал диагноз:

– Да чего там… Отпустите, хлопцы…

– А побежишь бегом в поле? – спросил Таранец.

– Бегом? Аж туда, на картошку?..

– Ну да, на картошку…

– Так жарко ж, хлопцы… Бегом бегать… Та ну его к черту…

– Ну, тогда едем в город…

– Чего в город?

– А в больницу?

– Та бросьте, хлопцы… Честное слово…

– Повезем.

– Ну хорошо… Так далеко ж…

– Дрянь, – сказал Таранец. – Ты знаешь, сколько ты вреда делаешь. На тебя пацаны смотрят… Марш на работу…

Ховрах поплелся к сводному. Никто не подгонял его бежать, потому что и так лучи его былой славы были безжалостно сломаны.

Таким и другими способами ребята уничтожали всякие легальные поводы для лени, но оставалась еще самая страшная лень, бесповодная, отравлявшая само рабочее движение. Здесь борьба была гораздо труднее потому, что все решительно двести восемьдесят человек работать не привыкли и работали кое-как.

Мускульные привычки у куряжан приходили очень медленно, но еще меньше развивались психические установки труда, вот то самое желание сделать как можно скорее и как можно лучше, которое только и нужно, чтобы человечество было счастливо… Горьковцы были замечательными техниками в области индивидуальной обработки, но в этой сфере требовались широкозадуманные и глубокие операции.

Я и приступил к ним с первого дня.

И тогда и теперь, после моей пятнадцатилетней работы во главе нового детского коллектива, в области организации трудового усилия я считаю, что решающим методом является не метод, направленный прямо на личность…

Есть два метода в области организации трудового усилия. Первый из них заключается в прямом воздействии на личность при помощи регулярного воздействия на ее материальные интересы. Но такой способ мне был запрещен еще со времен «конкуренции» сводных отрядов Федоренко и Корыта. Несмотря на мои частные представления, также решительно запрещались мне самые невинные виды зарплаты. Как только дело доходило до самого незначительного количества рублей, которые можно было выдать воспитанникам либо в виде зарплаты, либо в виде карманных денег, пропорциональных производительности труда, на «Олимпе» поднимался настоящий скандал. Эти небесные существа были глубоко убеждены, что деньги от дьявола, одно только представление о детской колонии, в которой дети получают и тратят деньги, доводило их до самых глубоких обмороков. И в самом деле: с одной стороны, как будто дети, а с другой:

«Люди гибнут за металл,Сатана там правит бал»[236].

Дети должны были воспитываться в глубоком отвращении к сребролюбию. Вообще в своих поступках они должны руководствоваться исключительно альтруистическими побуждениями. Что я мог поделать с этим ханжеством?

Как ни тяжело было для Ховраха подвергнуться описанной медицинской процедуре, но еще тяжелее ему возвратиться в сводный и в молчании принимать дозы новых лекарств в виде самых простых вопросов:

– Что, Ховрах, помогло? Хорошее средство, правда?

Разумеется, это были партизанские действия, но они вытекали из общего тона и из общего стремления коллектива наладить работу. А тон и стремления – это были настоящие предметы моей технической заботы.

Основным технологическим моментом оставался, конечно, отряд. Что такое отряд, на «Олимпе» так и не разобрали до самого конца нашей истории. А между тем я из всех сил старался растолковать олимпийцам значение отряда и его определяющую полезность в педагогическом процессе. Но ведь мы говорили на разных языках, ничего нельзя было растолковать. Я привожу здесь один разговор, который произошел между мною и профессором педагогики, заехавшим в колонию, очень аккуратным человечком в очках, в пиджаке, в штанах, человечком мыслящим и добродетельным. Он прицепился ко мне с вопросом, почему столы в столовой между отрядами распределяет дежурный командир, а не педагог.

– Серьезно, товарищ, вы, вероятно, просто шутите. Как это так: дежурный мальчик распределяет столовую, а вы спокойно здесь стоите…

– Распределить столовую не так трудно, – отвечаю я профессору, – кроме того, у нас есть старый и очень хороший закон: все приятное и все неприятное или трудное распределяется между отрядами по порядку их номеров…

Так он и не понял, этот профессор. Что я мог сделать?

В первые дни Куряжа в отрядах совершалась очень большая работа. К двум-трем отрядам издавна был прикреплен воспитатель. На ответственности воспитателей лежало возбуждать в отрядах представление о коллективной истории и коллективной чести и лучшем, достойном месте в колонии. Новые благородные побуждения коллективного интереса приходили, конечно, не в один день, но все же приходили сравнительно быстро, гораздо быстрее, чем если бы мы надеялись только на индивидуальную обработку.

Вторым нашим весьма важным институтом была система перспективных линий. Есть, как известно, два пути в области организации перспективы, а следовательно, и трудового усилия. Первый заключается в оборудовании личной перспективы, между прочим, при помощи воздействия на материальные интересы личности. Это последнее, впрочем, решительно запрещалось тогдашними педагогическими мыслителями… Их отношение к зарплате и к деньгам было настолько паническое, что не оставалось места ни для какой аргументации. Здесь могло помочь только окропление святой водой, но я этим средством не обладал.

А между тем зарплата – очень важное дело. На получаемой зарплате воспитанник воспитывает уменье координировать личные и общественные интересы, попадает в сложнейшее море советского промфинплана, хозрасчета и рентабельности, изучает всю систему советского заводского хозяйства и принципиально становится на позиции, общие со всяким другим рабочим. Наконец приучается просто ценить заработок и уже не выходит из детского дома в образе своеобразной беспризорной институтки, не умеющей жить, а обладающей только «идеалами».

Но ничего нельзя было поделать, на этом лежало «табу»[237].

Я имел возможность пользоваться только вторым путем – методом повышения коллективного тона и организации сложнейшей системы коллективной перспективы. Учение о перспективе сделается когда-нибудь самым важным делом коллективного воспитания и жизни коллектива вообще. Я, конечно, не обладаю никаким учением, но некоторые небольшие разведки в этой важной области были мною сделаны, и я мог даже в своей практике пользоваться кое-какими формулами.

Собственно говоря, человек не может жить на свете, если у него впереди нет ничего радостного. Истинным стимулом человеческой жизни является завтрашняя радость. В педагогической технике эта завтрашняя радость представляется одним из важнейших объектов работы, причем работа эта направляется по двум линиям. Первая линия заключается в самой радости, в подборе ее внешних форм и выражений. Вторая линия состоит в регулярном настойчивом претворении более простых видов радости в более сложные и человечески значительные. Здесь проходит самая интересная линия: от примитивного удовлетворения каким-нибудь дешевым пряником до глубокого чувства долга.

От этого метода не так пахло нечистой силой, и «олимпийцы» терпели здесь многое, хотя и ворчали иногда подозрительно.

Самое важное, что мы привыкли ценить в человеке, – это сила и красота. И то и другое определяется в человеке исключительно по типу его отношения к перспективе. Человек, определяющий свое поведение самой близкой перспективой, сегодняшним обедом, именно сегодняшним, есть человек самый слабый. Человек, поступки которого равняются по самой далекой перспективе, допустим, в стремлении накопить денег и приобрести имение, есть человек сильный, и он будет тем сильнее, чем большие препятствия преодолевает, то есть, чем дальше становятся его перспективы. И красота человека заключается в его отношении к перспективе. Если он удовлетворяется только перспективой своей собственной, тем он невзрачнее, обыкновеннее, иногда тем он гаже. Чем шире коллектив, перспективы которого являются для него перспективами личными, тем человек красивее и выше. Имея на своей педагогической заботе только беспризорных, я тем не менее обязан всегда стоять в плоскости только что приведенных теорем. Организация перспективы и претворение перспектив с личных форм на формы общественные является главной моей работой. Но всякая радостная перспектива, если уже она организована, неизменно повышает тон всей жизни и прежде всего повышает способность человека к работе. В этом вопросе не всегда наблюдается применение строго эгоистической логики. Здесь дело решается не столько логикой, сколько повышением какого-то общего модуса жизни. Зарплата не потому только повышает производительность труда, что человек хочет как можно больше заработать, но главным образом потому, что представление о будущем заработке и связанных с ним перспективах неизменно повышает общее ощущение личности, ее энергию, улучшает ее отношение к миру.

Это еще более заметно в области перспективы коллективной. Завтрашняя радость коллектива не может никаким образом логически связаться с сегодняшней работой отдельной личности. Она связывается с нею только эмоционально, и эти эмоции часто гораздо плодотворнее какой угодно меркантильной логики.

Правильно воспитывать коллектив – это значит окружить его сложнейшей цепью перспективных представлений, ежедневно возбуждать в коллективе образы завтрашнего дня, образы радостные, поднимающие человека и заражающие радостью его сегодняшний день.

Воспитать человека – значит воспитать у него перспективные пути, по которым располагается его завтрашняя радость. Можно написать целую методику этой важной работы. Она заключается в организации новых перспектив, в использовании уже имеющихся, в постепенной подстановке более ценных. Начинать можно и с хорошего обеда, и с похода в цирк, и с очистки пруда, но надо всегда возбуждать к жизни и постепенно расширять перспективы целого коллектива, доводить их до перспектив всего Союза.

Ближайшей коллективной перспективой после завоеваний Куряжа сделался праздник первого снопа.

Но я должен отметить один исключительный вечер, сделавшийся почему-то переломным в трудовом усилии куряжан. Я, впрочем, не рассчитывал на такой результат, я хотел сделать только то, что необходимо было сделать, вовсе не из практических намерений.

На страницу:
54 из 65