Полная версия
Мандолина капитана Корелли
Ну вот, избавился от них. Симпатичный, правда? Наверное, отдам Кларе. Ее это очень забавляет. А, Чиано идет, да? Давно пора. Ну конечно, ошивался на гольфе. Абсолютно идиотская игра, на мой взгляд. Я мог бы понять, если бы в ней нужно было стараться подбить кролика или перехватить лишнюю куропатку. Но первую лунку же не съешь? Не добудешь потрошка хорошим ударом?
А-а, Галеаццо, как приятно тебя видеть. Входи, входи. Bene, bene[19]. Как поживает моя дорогая дочь? Чудесно, когда правительство, так сказать, в семье. Как хорошо, когда есть кому довериться. Играл в гольф? Я так и думал. Чудная игра, такая захватывающая, такая сложная, и умственно, и физически. Если бы у меня было время ею заняться. А так просто теряешься, когда разговор сворачивает на мэши, клики, мидайроны[20]. Просто элевсинские мистерии. Я сказал «элевсинские». О, пустяки. Какой чудесный костюм. Такой хороший покрой. И просто выдающиеся ботинки. Они называются «сапоги Георга»? Интересно, почему. Не английские, нет? Ну а по мне, так лучше старые добрые армейские сапоги, Галеаццо; в элегантности мне тебя не превзойти, признаю сразу. Я человек от земли, а когда земля итальянская – лучше всего, согласен?
Послушай, нам нужно разобраться с этим греческим делом раз и навсегда. Мы ведь, кажется, договорились, что после всех наших достижений необходимо новое направление. Ты только подумай, Галеаццо, когда я был журналистом, и речи не было об Итальянской империи. Теперь, когда я Дуче, у нас есть империя. Это великое и прочное наследство, в этом не может быть сомнения. Больше аплодируют симфонии, а не квартету. Но можем ли мы останавливаться на Африке и нескольких островах, о которых никто и не слыхал? Можем ли мы почивать на лаврах, когда повсюду в партии раскол, а нашу политику в главном никто не поддерживает? Нам нужно наскипидарить нации задницу, не так ли? Необходимо предпринять что-то великое и объединяющее. Нам нужен враг, нам нельзя сбавлять имперской скорости. Вот почему я возвращаюсь к теме Греции.
Я просмотрел документы. Прежде всего, необходимо стереть позорное историческое пятно – это весьма веская причина. Я имею в виду инцидент Теллини 1923 года[21], как ты, конечно, понимаешь. Между прочим, мой дорогой граф, я все больше и больше убеждаюсь, что ты ведешь зарубежную политику независимо от меня, и в результате часто оказывается, что мы одновременно тянем в разные стороны. Нет, не возражай, это просто недоразумение. Наш посол в Афинах совершенно сбит с толку, и, возможно, в наших интересах, чтобы он таким и оставался. Я не хочу, чтобы Грацци делал намеки Метаксасу[22], нас устраивает их дружба. Вреда никакого не было; мы взяли Албанию, я написал Метаксасу, чтобы успокоить и похвалить за его отношение к королю Зогу, все идет очень хорошо. Да, я в курсе, что британцы связывались с Метаксасом и обещали помощь в защите Греции в случае вторжения. Да, я знаю, Гитлер хочет, чтобы Греция была в составе Оси, но давай прямо взглянем на это – а что мы задолжали Гитлеру? Он будоражит всю Европу; кажется, нет предела его жадности и безответственности, и в довершение всего он забирает румынские нефтяные промыслы, не оставляя нам вообще ни ломтика пирога. Какова наглость! Да кто он такой? Боюсь, Галеаццо, мы должны действовать из расчета, как выпадут кости, и я вынужден признать, что у Гитлера все шестерки. Или мы присоединяемся к нему и делим всю добычу, или рискуем подставиться Австрии, как только коротышка сочтет нападение удобным. Вопрос в том, чтобы воспользоваться случаем и избежать риска. И это вопрос расширения империи. Мы должны и дальше ворошить освободительное движение в Косове и ирредентизм[23] в Чамурии[24]. Получаем Югославию и Грецию. Вообрази, Галеаццо, мы перестроили все Средиземноморское побережье в новую Римскую империю. У нас есть Ливия, осталось только соединить эти точки. Это надо сделать, не сообщая Гитлеру: я тут узнал, что греки обращались к нему за гарантиями. Представь, какое впечатление это произведет на фюрера, когда он увидит, как мы пронеслись по Греции в несколько дней. Наверняка это заставит его призадуматься. Вообрази себя во главе фашистского легиона – ты въезжаешь в Афины на башне танка. Представь, как наше знамя развевается над Парфеноном.
Ты помнишь план Гуццони? Восемнадцать дивизий и год подготовки? И тогда я сказал: «Греция не лежит на нашем пути, и нам от нее ничего не нужно, – а потом я сказал Гуццони: война с Грецией окончена. Греция – обглоданная кость, она не стоит жизни и одного сардинского гренадера». Что ж, обстоятельства изменились, Галеаццо. Я сказал это, потому что хотел Югославию. Но почему не взять обе? Кто сказал, что нам потребуется год подготовки? Какие-то старые тупые генералы с их устаревшими методами – вот кто. Мы можем сделать это за неделю одной когортой легионеров. Нет в мире солдат решительнее и доблестнее, чем наши.
А британцы провоцируют нас. Я говорю не о бреде де Веккьи. Кстати. Де Веккьи сообщил тебе, что британцы атаковали подводную лодку у Левкаса, еще две у Занта и создали базу на Милосе. А я получил доклад капитана Мориса, что ничего подобного не происходило. Запомни хорошенько, что де Веккьи – помешанный и одержимый, и в один прекрасный день, не забыть бы только, я привяжу его за пушистые усы и оторву ему яйца без анестезии. Слава богу, он в Эгейском море, а не здесь, иначе я был бы по горло в дерьме. От его дерьма все море уже стало коричневым.
Но британцы потопили «Кольони», а греки позорно позволяют британским кораблям заходить в свои порты. Что значит – мы случайно разбомбили греческий транспортный корабль и эсминец? Случайно? Ничего, потом еще больше кораблей потопим. Грацци говорит, что в Греции вообще нет британских баз, но мы этого не слышали, правда? Нам выгоднее утверждать, что они есть. Важно, чтобы Метаксас перед нами обгадился. Надеюсь, я могу доверять этому твоему докладу, что греческие генералы – с нами; если это верно, как получилось, что они арестовали Платиса? И куда делись все деньги, выделенные на подкуп чиновников? Там же миллионы, драгоценные миллионы, на которые лучше тогда было бы купить оружие. И ты уверен, что население Эпира действительно хочет войти в состав Албании? Откуда ты знаешь? А, понятно, – разведка. Я решил, между прочим, не спрашивать болгар, собираются они начинать вторжение в те же сроки или нет. Конечно, нам было бы легче, но вышла бы слишком легкая победа; и если болгары получат коридор к морю, это прервет наши линии снабжения и коммуникации, ты не считаешь? В любом случае не нужно, чтобы они грелись в лучах славы, которая по праву принадлежит нам.
Значит, я хочу, чтобы ты организовал нападения на нас. Наша военная кампания требует легитимности по причинам международного государственного устройства. Нет, я беспокоюсь не об американцах, Америка не имеет военного значения. Но помни, мы начинаем вторжение, когда нам удобно. Не должно быть никакого уважительного «casus belli»[25], который вынудит нас начать, прежде чем мы подготовимся. «Avanti piano, Quasi indietro»[26]. Наверное, нужно выбрать для террористического акта какого-нибудь албанского патриота, и мы сможем обвинить в нем греков. И я думаю, стоит потопить греческий линкор – так, чтобы стало очевидно, что это сделали мы, но не настолько, чтоб мы не смогли обвинить в этом британцев. Это вопрос разумного устрашения, оно ослабит волю греков.
Кстати, Галеаццо, я решил, что перед самым вторжением мы проведем в армии демобилизацию. Что значит – какое-то извращение? Ты пойми, греки после этого ослабят бдительность, а мы пожнем плоды при видимости нормализации отношений. Подумай об этом, Галеаццо, подумай, какой это будет сильный ход. Греки только переведут дух с облегчением, а мы мгновенно расплющим их сокрушительным ударом.
Я связался с Генеральным штабом, мой дорогой граф, и потребовал, чтобы разработали планы захвата Корсики, Франции, Ионических островов и новой кампании в Тунисе. Уверен, мы это осилим. Они все стонут, что нет транспорта, поэтому я отдал приказ пехоте проводить учения с маршами по пятьдесят миль в день. Небольшая проблема с военно-воздушными силами. Все они в Бельгии, так что, полагаю, на днях нужно будет что-то предпринять по этому поводу. Напомни. Следует поговорить об этом с Приколо – нельзя, чтобы командующий ВВС один не знал, что происходит. И у военной тайны есть пределы. Генеральный штаб препятствует мне, Галеаццо. Бадольо[27] смотрит на меня, как на сумасшедшего. В один прекрасный день он посмотрит в лицо Немезиды и поймет, что у нее – мое лицо. Он меня достал. Полагаю, нам следует также захватить Крит, а когда британцы возмутятся – все отрицать.
Джакомони телеграфировал мне следующее – мы можем ожидать многочисленных предательств в греческих рядах, греки ненавидят Метаксаса и короля, очень подавлены и намереваются оставить Чамурию. Кажется, Господь за нас. Необходимо что-то делать с тем фактом, что и Его Величество, и я – оба первые маршалы королевства: в такой аномалии существовать совершенно невозможно. Между прочим, Праска[28] телеграфировал, что ему не требуется никаких подкреплений для вторжения. Так почему мне все говорят, что без них не обойтись? Трусость – вот что это такое. Я по опыту знаю, что никто так не заблуждается, как военные специалисты. Видно, мне самому придется все за них делать. Только и жалуются, что всего не хватает. Почему исчезли все неприкосновенные запасы? Я хочу, чтобы это расследовали.
Позволь мне напомнить тебе, Галеаццо: Гитлер противится этой войне, потому что Греция – тоталитарное государство, которое, естественно, должно быть на нашей стороне. Поэтому не говори ему. Мы покажем ему такой блицкриг, что он позеленеет от зависти. И мне все равно, если на нас накинутся британцы. Их мы тоже раздавим.
КТО ВПУСТИЛ СЮДА ЭТУ КОШКУ? С КАКИХ ЭТО ПОР У НАС ПОЯВИЛАСЬ ДВОРЦОВАЯ КОШКА? ЭТО ОНА НАСРАЛА В МОЮ КАСКУ? ВЫ ЖЕ ЗНАЕТЕ, Я НЕ ВЫНОШУ КОШЕК! ЧТО ЗНАЧИТ – ЭКОНОМИЯ НА МЫШЕЛОВКАХ? НЕ УКАЗЫВАЙТЕ МНЕ, КОГДА МОЖНО И КОГДА НЕЛЬЗЯ СТРЕЛЯТЬ В ПОМЕЩЕНИИ! ОТОЙДИ ИЛИ ТОЖЕ СХВАТИШЬ ПУЛЮ! О господи, меня тошнит. Я чувствительный человек, Галеаццо, у меня художественная натура, мне нельзя смотреть на всю эту кровь и грязь. Пусть кто-нибудь это уберет, мне нехорошо. Что значит – она еще жива? Вынеси и сверни ей шею. НЕТ, Я НЕ ХОЧУ ДЕЛАТЬ ЭТО САМ. Ты что думаешь – я варвар, или что? О господи. Дай мне мою каску, скорее, меня сейчас вырвет. Выкиньте ее и принесите новую. Я хочу пойти прилечь, сиеста уже, должно быть, закончилась.
3. Силач
Загадочные козы горы Энос повернулись по ветру, вдыхая влажные пары рассветного моря, служившего водным пространством этой засушливой, грубой и неукротимой земле. Пастух Алекос, настолько не привыкший к человеческому обществу, что был немногословен, даже говоря про себя, пошевелился под покрывалом из шкур, коснулся надежного приклада ружья и опять погрузился в сон. Времени будет достаточно, чтобы проснуться, съесть хлеб, посыпанный душицей, пересчитать стадо и погнать его на пастбище. Его жизнь не имела времени, он бы мог быть одним из своих предков, и козы его делали то же, что кефалонийские козы делали всегда: спали днем, укрывшись от солнца на головокружительных северных склонах утеса, а вечером заунывные звуки их колокольцев, наверное, слышали даже на Итаке: они разносились в тихом воздухе и заставляли дальних крестьян поднимать головы в удивлении – чье же это стадо проходит так близко? Алекос и в шестьдесят оставался таким же, как в двадцать, – худым и сильным, сущее чудо неторопливой прочности, не способное на полет воображения, как и любая из его коз.
Далеко внизу перышко дыма прямо поднималось в воздух – горела долина. В ней никто не жил, и пожар беспрепятственно поедал заросли. За пожаром с беспокойством наблюдали только те, кто опасался, что поднимется ветер и перебросит искры на дорогие им жилища, на крохотные делянки с каменистой землей и сорняками, окруженные кучами валунов. Веками эти камни стаскивали с полей, и они удобно сложились в стены-ограды, которые качались от прикосновения руки, но падали только во время землетрясений. Греки любят цвет невинности, и многие стены поэтому были выкрашены белым, будто недостаточно того, что ослепляет солнце. Заезжий патриот намалевал на большинстве из них бирюзовой краской «Энос», но никто из кефалонийцев не видел надобности в восстановлении чистоты стен. Казалось, каждая стена напоминала, что они – члены семьи, разрушенной сбившимися границами дряхлых империй-соперниц, рассеянной непокорным морем и принесенной в жертву историей, разбросавшей их на перепутьях мира.
Новые империи теперь плескались у берегов старой. В скором времени больше не будет сильных пожаров в долине, в которых гибнут ящерицы, ежи и цикады, зато возникнет необходимость кремации евреев и гомосексуалистов, цыган и психически больных. Поперек небес над Европой и Северной Африкой, Сингапуром и Кореей крупно выпишут названия Герники и Абиссинии. Самозваные высшие расы, опьяненные Дарвином и националистической гиперболой, одурманенные евгеникой и обманутые мифом, уже раскручивали механизм геноцида, что скоро будет запущен в мире, до глубины сердца утомленном этой безграничной глупостью и презренным тщеславием.
Но сила восхищает и обольщает всех, включая Пелагию. Услыхав от соседки, что на площади силач показывает фокусы и чудеса, достойные самого Атланта, она отложила метлу, которой подметала дворик, и поспешила влиться в гогочущее стадо любопытных и впечатлительных, что собралось у стены.
Мегало Велисарий, известный по всем островам Ионии, называвший себя сильнейшим человеком среди когда-либо живших, наряженный, как сказочный турок, в шаровары и причудливые туфли, с волосами изумительно длинными, как у Назорея или самого Самсона, скакал на одной ноге в такт хлопкам публики. Он раскинул руки и на громадном бицепсе каждой держал по взрослому человеку. Один плотно прилип к его телу, а другой, более искушенный в этом требующем мужества искусстве, с показным спокойствием курил сигарету. Картину дополняла сидевшая на голове Велисария маленькая испуганная девочка лет шести – она осложняла его маневры тем, что крепко зажимала ему глаза руками. «Лемони! – ревел он. – Убери руки с глаз и держись за волосы, или я остановлюсь».
Совершенно потрясенная Лемони не могла шевельнуть рукой, и Мегало Велисарий остановился. Изящно, одним движением, точно лебедь, что отряхивается, выходя на берег, он сбросил на землю обоих мужчин, потом подхватил с головы Лемони и подкинул ее высоко в воздух, поймал под руки, театрально поцеловал в кончик носа и опустил. Лемони, закатив от облегчения глаза, решительно протянула руку – было заведено, что Велисарий вознаграждал маленьких жертв конфетами. Лемони съела свой приз на глазах у всех, разумно предвидя, что брат отберет конфету, если она попробует оставить ее на потом. Великан ласково потрепал ее по голове, погладил блестящие черные волосы, поцеловал еще раз и выпрямился в полный рост.
– Я подниму такое, что только трое мужчин смогут поднять! – прокричал он, и жители деревни присоединились к этим много раз слышанным прежде словам хорошо отрепетированным хором. Велисарий хоть и был силен, но реприз своих не менял никогда.
– Подними корыто!
Велисарий осмотрел корыто длиной по меньшей мере два с половиной метра – оно было высечено из цельного камня.
– Слишком длинное, – сказал он. – Мне его не ухватить.
В толпе раздались недоверчивые смешки, и силач двинулся на нее, бросая свирепые взгляды, потрясая кулаками и принимая позы – он в шутку изображал гнев гиганта. Люди смеялись, зная, что Велисарий – человек мягкий и даже мухи не обидит. Неожиданно он просунул руки под брюхо мула, расставил ноги и поднял его на уровень груди. Пораженное животное, испуганно хлопая глазами, покорилось такому непривычному обращению, но, снова оказавшись на ногах, вскинуло голову, возмущенно заорало и галопом умчалось по улице. Хозяин понесся следом.
Именно в этот момент отец Арсений вышел из своего домика и с важным видом вперевалку двинулся к толпе по пути в церковь. Он намеревался сосчитать деньги в деревянном ящике, куда прихожане опускали монетки за свечи.
Отца Арсения не уважали не потому, что он напоминал огромный шар на ножках, вечно потел и хрюкал от натуги при каждом движении, но оттого, что ему все сходило с рук – этому обжоре, вероятно, развратнику, неумолимому домогателю милостыни и пожертвований, этой долговой расписке в человеческом обличье. Говорили, он нарушил запрет, по которому священник не может заново жениться, и приехал сюда из Эпира, чтобы от запрета избавиться. Говорили, что он плохо обращается с женой. Но так говорили о большинстве мужей, и часто это оказывалось правдой.
– Подними отца Арсения! – крикнул кто-то.
– Нельзя! – крикнул другой.
Отец Арсений неожиданно понял, что его схватили под мышки и подняли на край стены. Изумленный до того, что даже не возмущался, он сидел там, моргая и по-рыбьи хлопая ртом, и солнце искрилось в капельках пота у него на лбу.
Кто-то захихикал, но потом наступила неловкая тишина. Растерянное молчание затянулось. Священник побагровел, Велисарию захотелось уползти куда-нибудь и спрятаться, а Пелагия почувствовала, как сердце ее переполнили возмущение и жалость. Чудовищное преступление – публично оскорбить глашатая Господа, каким бы ничтожным человеком и священником он ни был. Она шагнула вперед и протянула руку, чтобы помочь Арсению спуститься. Велисарий предложил свою, но ни один из них не сумел удержать священнослужителя. Несчастный грузно сверзился с забора и распластался в пыли. Затем подобрался, отряхнул рясу и с ощущением невероятного позора удалился, не проронив ни слова. В полумраке церкви за иконостасом он уронил лицо в ладони. Хуже нет ничего на свете, чем быть полным неудачником без надежды что-либо исправить.
А на площади Пелагия в полной мере оправдывала свою репутацию сварливицы. Ей было только семнадцать, но она была своенравной гордячкой, и даже мужчины ее побаивались: все же отец – доктор.
– Тебе не следовало этого делать, Велисарий, – говорила она. – Это жестоко и ужасно. Представь, каково ему теперь. Ты должен прямо сейчас пойти в церковь и извиниться.
Он посмотрел на нее с высоты своего громадного роста. Да, положение не из простых. Не поднять ли ее над головой? А может, стоит посадить ее на дерево – это, конечно, рассмешит толпу. Он знал, что мириться со священником, конечно, придется. Публика к нему заметно охладела, и он может никогда больше не собрать с них денег за свое представление. Как же поступить?
– Представление окончено, – сказал он, взмахнув руками, обозначая финал, – приду вечером.
Неприязнь сразу сменилась разочарованием. В конце концов, священник это заслужил, разве нет? А такое хорошее развлечение выпадает деревне не часто.
– Мы хотим посмотреть пушку! – крикнула одна старуха. Ее поддержали другие голоса:
– Хотим пушку! Мы хотим пушку!
Велисарий невероятно гордился своей пушкой. Это была старая турецкая кулеврина, такая тяжелая, что не поднять больше никому. Сделана из твердой латуни, а дамасский ствол обвит клепаными железными обручами, и на нем выдавлены дата – 1739 – и какие-то завитые буквы, которые никто не мог прочесть. Таинственная, необъяснимая пушка, обильная патина покрывала ее, сколько ни чисть. Велисарий уже много лет повсюду таскал ее с собой, и в этом тоже был какой-то секрет его титанической силы.
Он опустил глаза на Пелагию, все еще ждавшую ответа на свое требование извиниться перед священником, и произнес:
– Я схожу попозже, красавица, – а затем поднял руки и объявил: – Добрые жители деревни, если хотите посмотреть пушку, мне нужно, чтобы вы собрали старые ржавые гвозди, сломанные засовы, черепки горшков и камни с улиц. Достаньте мне это, пока я набиваю орудие порохом. О, и принесите мне кто-нибудь тряпку, побольше и получше.
Мальчишки в поисках камней смели всю пыль с улиц, старики полезли в сараи за старьем, женщины помчались за мужними рубашками, уговорить выбросить которые долго не могли, и вскоре все опять собрались на большой взрыв. Велисарий всыпал в казенную часть громадную порцию пороха, торжественно утрамбовал его, отлично понимая необходимость продлить спектакль, забил тряпку и позволил мальчишкам засыпать горстями в ствол собранные боеприпасы. Он заткнул ствол еще одной рваной тряпкой, а затем спросил:
– Во что стреляем?
– В премьер-министра Метаксаса, – крикнул Коколис, который не стыдился своих коммунистических убеждений и в кофейне пространно критиковал диктатора и короля. Кто-то засмеялся, кто-то нахмурился, а некоторые подумали: «Ох уж этот Коколис».
– Стрельни в Пелагию, пока она яйца кому-нибудь не откусила, – предложил Никос, молодой человек, чьи домогательства та успешно сдерживала резкими замечаниями о его уме и честности вообще.
– Я в тебя выстрелю, – сказал Велисарий, – попридержи язык, когда здесь уважаемые люди.
– У меня есть старая ослица, костным шпатом болеет. Тяжело расставаться со старой подругой, но она совсем уж никудышная. Только жрет и падает, когда я гружу на нее поклажу. Из нее получится хорошая мишень, я сбуду ее с рук, и какая кутерьма подымется! – Это был Стаматис.
– Да чтоб у тебя девочки и бараны рождались за то, что ты только подумал такой ужас! – воскликнул Велисарий. – Я что – турок, по-твоему? Нет, я просто выстрелю вдоль дороги, раз нет лучшей мишени. Теперь все отойдите. Посторонитесь, а дети пусть заткнут уши.
С актерским апломбом великан поджег фитиль упертого в стену орудия, подхватил его, словно карабин, и встал потверже, выставив вперед одну ногу и приладив пушку на бедре. Пала тишина. Фитиль горел и ярко брызгался искрами. Все затаили дыхание. Дети зажали уши руками, корчили рожицы, прикрывая один глаз и подскакивая то на одной ноге, то на другой. Когда огонь достиг запального отверстия, зашипел и исчез, повисло мучительное ожидание. Может, порох не занялся? Но вот – оглушительный рев, струя оранжевого и лилового пламени, громадное облако дыма с едким привкусом, великолепные фонтаны пыли, когда заряды врезались в дорогу, и протяжный стон боли.
Все застыли, не зная, что делать. Потом люди стали оглядывать друг друга: кого могло зацепить рикошетом? Стон повторился, и Велисарий, бросив пушку, рванулся вперед. Он разглядел фигуру, скорчившуюся в оседавшей пыли.
Позже Мандрас благодарил Велисария за то, что тот подстрелил его из турецкой кулеврины, когда он подошел к повороту дороги на входе в деревню. Но тогда он негодовал, что гигант нес его на руках, не позволив с достоинством прийти к дому доктора. Не очень-то приятно было терпеть, пока ему без обезболивающего удаляли из плеча гнутый гвоздь от ослиной подковы. Ему не понравилось, что гигант его удерживал, пока доктор работал: боль терпеть Мандрас мог и сам. И не было ничего хорошего и полезного для хозяйства в том, что, пока не заживет рана, придется две недели не выходить в море на лов.
А поблагодарил он Мегало Велисария за то, что в доме доктора впервые обратил внимание на Пелагию, докторскую дочку. В какой-то неопределимый момент он осознал, что его бинтуют, длинные волосы девушки щекочут ему лицо, пахнет розмарином. Он открыл глаза и понял, что смотрит в пару других глаз, и они светятся беспокойством. «В тот момент, – любил говорить он, – я осознал свою судьбу». Правда, он говорил это, лишь когда бывал несколько навеселе, но, тем не менее, говорил всерьез.
Наверху на горе Энос, на крыше мира, Алекос услышал гул орудия и подумал: не война ли снова началась?
4. L’omosessuale[29] (1)
Я, Карло Пьеро Гуэрсио, пишу эти записки и хочу, чтобы их нашли после моей смерти, когда ни презрение, ни утрата доброго имени не смогут преследовать и пятнать меня. Жизненные обстоятельства делают невозможным, чтобы это завещание моей природы нашло свой путь в мир прежде, чем я испущу последний вздох, и раньше, чем приговор несчастья осудит меня носить его маску.
Я погружен в вечное, безграничное молчание и даже капеллану ничего не рассказал на исповеди. Я знаю заранее, что мне будет сказано: это извращение, мерзость в глазах Господа, я должен праведно сражаться, я должен жениться и вести жизнь нормального человека, у меня есть выбор.
Не рассказал я и врачу. Я знаю заранее, что меня назовут гомосексуалистом, скажут, что я странным образом влюблен в себя, болен и могу излечиться, что моя мать в ответе за то, что я так изнежен, хоть силен как бык и спокойно могу поднять над головой собственный вес, что я должен жениться и вести жизнь нормального человека, у меня есть выбор.
Что мог бы я сказать таким священникам и докторам? Я сказал бы священнику, что Бог создал меня таким, какой я есть, у меня не было выбора, и, вероятно, Он сделал меня таким намеренно; Он знает первопричину всех вещей, и поэтому, наверное, к лучшему то, что я таков, какой есть, даже если мы не можем знать, что есть лучшее. Я могу сказать священнику, что раз Бог – причина всего сущего, то и винить надо Бога, а не осуждать меня. И священник скажет: «Это дело дьявола, а не Бога», а я отвечу: «Разве не Бог создал дьявола? Разве Он не всеведущ? Как можно винить меня, когда Он знал, что это произойдет, с самого сотворения мира?» И священник отошлет меня к разрушению Содома и Гоморры и скажет, что тайны Господни недоступны нам. Он скажет: нам предписано плодиться и размножаться.