Полная версия
Мандолина капитана Корелли
Луи де Берньер
Мандолина капитана Корелли
Моим матери и отцу,
которые в разных местах и разными способами сражались против фашистов и нацистов, потеряли многих ближайших друзей и не получили никакой благодарности
Солдат
Холодной тропою безмолвного мираЛадные парни шагают в строю.Ни смеха, ни звука. Приказ командира —Занять оборону в умолкшем краю.Их юность загублена, ей не цвести.Любили, надеялись, жили напрасно.И тонкому воздуху слов не снести,Бездонное небо темно и ненастно.Неслышно ступают по облачной тверди,Во взорах печальных один лишь вопрос:Ужель рассмеются в лицо подлой смерти,Кто жизнь нашу в жертву бездумно принес?На карте не сыщешь холодного поля,И юноши рядом идут, как в строю.Утешьтесь, солдаты, покоем без боли,Коль счастье неведомо в тихом раю.Хамберт Вулф1. Доктор Яннис начинает свою «Историю» и расстраивается
Доктор Яннис провел неплохой день – никто из его пациентов не умер, и никому не стало хуже. Он присутствовал при удивительно легком отёле, вскрыл один абсцесс, удалил коренной зуб, прописал некой даме легкого поведения дозу «сальварсана», поставил малоприятную, но зримо плодотворную клизму и, проявив ловкость рук, сотворил чудо врачевания.
Он усмехнулся про себя: никакого сомнения – чудо это уже расхваливают как достойное самого святого Герасима. Доктора вызвали к старику Стаматису – тот жаловался на боль в ухе, – и доктор заглянул в ушное отверстие, промозглое, заросшее лишайником и сталагмитами больше, чем Дрогаратская пещера. Врачевание он начал с того, что вычистил лишайник с помощью намотанного на конец длинной спички кусочка ваты, смоченной в спирте. Доктор знал, что старик Стаматис с детства глух на это ухо, и оно у него постоянно болит, но все равно удивился, когда в глубине этого мохнатого прохода кончик спички наткнулся на что-то твердое и неподатливое; присутствие инородного тела невозможно было объяснить ни физиологией, ни анатомией. Он подвел старика к окну, распахнул ставни, и ворвавшиеся полуденный зной и свет мгновенно заполнили комнату лучезарным сиянием, словно какой-то настойчивый и чересчур осиянный ангел по ошибке выбрал это место для Богоявления. Жена старого Стаматиса крякнула: непорядок это – впускать так много света в дом в такой час. Ну так и есть – пыль растревожили, вон они, пылинки-то, прямо летают по всей комнате.
Доктор Яннис наклонил старику голову и вгляделся в ухо. Длинной спичкой раздвинул заросли жестких седых волос в шелухе перхоти. Внутри было что-то похожее на шарик. Доктор поскреб его поверхность, чтобы удалить налет темно-коричневой едкой серы, и увидел горошину. Несомненно, это горошина – светло-зеленая, чуть сморщенная. Никакого сомнения.
– Ты засовывал что-нибудь в ухо? – строго спросил доктор.
– Да вроде только палец, – ответил Стаматис.
– А как давно ты глух на это ухо?
– Сколько помню себя.
В воображении доктора Янниса возникла нелепая картинка. Он представил Стаматиса ребенком: только-только научился ходить, но физиономия – такая же бугристая, такой же сутулый и с такими же волосатыми ушами; вот он карабкается на кухонный стол и берет с деревянного блюда сушеную горошину. Засовывает ее в рот, понимает, что она слишком твердая, не раскусить, и запихивает ее в ухо.
Доктор усмехнулся:
– В детстве ты, наверное, был большим шалуном?
– Сущий бесенок.
– Молчи, женщина, ты меня тогда не знала.
– Мне твоя матушка рассказывала, упокой Господь ее душу, – ответила старуха, поджав губы и сложив на груди руки, – и сестры твои говорили.
Доктор Яннис раздумывал. Горошина, несомненно, давно окаменела, сидит слишком глубоко – так просто ее не вытащить.
– У тебя есть рыболовный крючок, примерно под кефаль, с длинным цевьем? И легкий молоточек?
Пара переглянулась с одинаковой мыслью: их доктор, должно быть, спятил.
– А при чем тут мое больное ухо? – подозрительно спросил Стаматис.
– У тебя чрезмерная аудиторная непроходимость, – ответил доктор, хорошо зная, что нужно подпустить этакой врачебной таинственности, и прекрасно понимая, что «горошина в ухе» вряд ли принесет ему вознаграждение.
– Я могу удалить ее рыболовным крючком и молоточком – это идеальный способ преодоления un embarrass de petit pois[1]. – Он произносил французские слова в жеманной парижской манере, хотя ирония была понятна ему одному.
Крючок и молоток немедленно доставили, и доктор аккуратно выпрямил крючок на каменных плитах пола. Затем подозвал старика и велел ему положить голову на подоконник, где больше света. Стаматис лег, вращая глазами, а старуха прикрыла лицо руками, глядя сквозь пальцы.
– Поскорее, доктор! – воскликнул Стаматис. – На этом подоконнике жарче, чем в пекле.
Доктор осторожно вставил выпрямленный крючок в косматое отверстие и поднял молоток, но застыл от хриплого пронзительного крика – будто ворона закаркала. Ошеломленная старуха в ужасе заламывала руки и причитала:
– О-о-о-о, ты хочешь вогнать крючок ему в мозги! Господи милосердный, святые угодники и Мария, заступитесь за нас!
Доктор помедлил – он сообразил, что если горошина очень затвердела, вполне вероятно, жало крючка не проткнет ее, а загонит еще глубже. Можно даже порвать барабанную перепонку. Он выпрямился и задумчиво покрутил кончик седого уса.
– Меняем план, – объявил он. – По дальнейшем размышлении я решил, что лучше будет наполнить ухо водой и тем самым смягчить излишнюю окклюзию. Кирья[2], вы должны держать это ухо в теплой воде до вечера, пока я не вернусь. Не позволяйте пациенту двигаться, пусть лежит на боку с полным ухом. Это понятно?
Доктор Яннис вернулся в шесть часов и успешно подцепил размякшую горошину без всякого молотка. Он проделал это довольно ловко и преподнес горошину на освидетельствование паре. Никто из них не опознал ее, покрытую жирной темной серой, противную и вонючую, как нечто бобовое.
– Изрядная фасолинка, верно? – спросил доктор.
Старуха кивнула, будто что-то действительно поняла, но в ее глазах вспыхнуло изумление. Стаматис похлопал рукой по голове и воскликнул:
– А там холодно внутри! Господи, и громко! Я хочу сказать – все громко! И голос мой громкий!
– Мы вылечили твою глухоту, – объявил доктор Яннис. – По-моему, очень успешная операция.
– Мне сделали операцию, – самодовольно произнес Стаматис. – Мне одному из всех, кого я знаю, сделали операцию. И я теперь слышу.
Это чудо – вот что это такое. У меня голова будто пустая, будто полая и словно вся наполнена родниковой водой, такой холодной и чистой.
– Так пустая голова или полная? – строго спросила старуха. – Не пори чепухи – доктор был так добр и вылечил тебя.
Она взяла руку Янниса в свои и поцеловала; а вскоре после этого доктор уже шел домой, держа под каждой рукой по жирному куренку, из карманов пиджака торчали блестящие баклажаны, а в носовой платок была завернута древняя горошина – новый экспонат его личного медицинского музея.
Удачный день: еще он заработал два больших хороших лангуста, банку с мальками, саженец базилика и получил приглашение вступить в половую связь (в любое удобное для него время). Он решил, что не примет это специфическое предложение, даже если «сальварсан» окажется эффективным. У него оставался целый вечер, чтобы писать историю Кефалонии, если только Пелагия не забыла купить керосина для ламп.
С «Новой историей Кефалонии» возникали сложности – писать ее, не примешивая собственные чувства и предубеждения, не получалось. Похоже, ему никак не удавалось достичь объективности, а на неловкие попытки он истратил бумаги, наверное, больше, чем обычно использовалось на всем острове за год. Голос, вторгавшийся в сочинение, был неистребимо его собственным и абсолютно не голосом историка. Он был лишен величия и беспристрастия. В нем не было олимпийского спокойствия.
Доктор сел и написал: «Кефалония – фабрика по разведению детей на экспорт. Кефалонийцев больше за границей или в море, чем дома. Отсутствует местная промышленность, сохраняющая семьи, недостаточно пахотных земель, не хватает рыбы в океане. Наши мужчины уезжают за границу и возвращаются сюда умирать, поэтому мы – остров детей, старых дев, попов и глубоких стариков. Хорошего во всем только то, что лишь красивые женщины находят себе мужей среди оставшихся мужчин: таким образом, гнет естественного отбора обеспечил нас самыми красивыми женщинами во всей Греции, а может быть, и в целом Средиземноморье. Неблагоприятная сторона – то, что наши красивые и пылкие женщины замужем за нелепыми и никудышными мужчинами, которые никогда и ни на что не годились; а также то, что у нас остается некоторое количество унылых и непривлекательных женщин, которые ни в ком не вызывают желания и рождены быть вдовами, никогда не имевшими мужей».
Доктор Яннис набил трубку и перечитал написанное. Прислушался, как Пелагия гремит посудой на дворике, готовясь варить лангуста. Он прочел то, что написал о красивых женщинах, и вспомнил свою жену – такую же хорошенькую, какой стала и дочь, жену, умершую от туберкулеза, хотя он сделал все, что было в его силах.
«Остров предает жителей просто фактом своего существования», – написал он, а затем скомкал лист и швырнул в угол комнаты. Так не пойдет; ну почему он не может писать, как летописец? Почему не может писать без страсти? Без гнева? Без ощущения, что кто-то его предает и подавляет? Доктор взял лист, уже погнувшийся на уголках, – его он написал первым. Это была титульная страница – «Новая история Кефалонии». Он зачеркнул первое слово и заменил его на «собственная». Вот теперь можно не беспокоиться, что упущены яркие прилагательные, и не завидовать древним историкам; теперь он мог быть язвительным к римлянам, норманнам, венецианцам, туркам, британцам и даже к самим островитянам. Он написал:
«Полузабытый остров Кефалония непредусмотрительно и необдуманно поднимается из Ионического моря; этот остров так погружен в древность, что даже камни здесь дышат тоской по прошлому, а красная земля оглушена не только солнцем, но и неподъемным грузом памяти. Корабли Одиссея были построены из кефалонийской сосны, в его охране были кефалонийские гиганты, а некоторые утверждают, что и дворец его находился не на Итаке, а на Кефалонии.
Но даже до того, как этот лукавый странствующий царь получил покровительство Афины и пустился по воле волн наперекор неумолимой злобе Посейдона, народы мезолита и неолита уже вытесывали ножи из обсидиана и забрасывали сети в море. Пришли микенские эллины, оставили после себя черепки амфор, похожие на женскую грудь могилы и потомство, которое много лет спустя после отплытия Одиссея будет сражаться за Афины, попадет под тиранию Спарты, а затем нанесет поражение даже страдавшему манией величия Филиппу Македонскому – отцу Александра, почему-то известного как “Великий” и все же еще более бессмысленно одержимого.
Этот остров населяли боги. На вершине горы Энос находилась одна гробница Зевса, другая – на крохотном островке Тиос. Деметре поклонялись за превращение острова в житницу Ионии – так же, как и Посейдону, богу, который похитил Деметру, скрывшись под личиной жеребца, и оставил ее рожать черную лошадь и мистическую дочь, чье имя позабылось, когда элевсинские мистерии[3] были вытеснены христианами. Здесь жил Аполлон, убийца Пифона, хранитель пупа земли, прекрасный, юный, мудрый, справедливый, сильный, преувеличенно двуполый – единственный бог, которому пчелы построили храм из воска и перьев. Здесь боготворили и Диониса, бога вина, наслаждения, цивилизации и произрастания, от которого Афродита родила маленького мальчика, снабженного самым колоссальным пенисом, когда-либо обременявшим человека или бога. И у Артемиды здесь имелись почитатели – у этой многогрудой девы-охотницы, богини столь непреклонно феминистских убеждений, что Актеона собаки разорвали на куски лишь за то, что он случайно увидел ее обнаженной, а героя-любовника Ориона скорпионы зажалили до смерти потому, что он непредумышленно ее коснулся. Она столь ревностно придерживалась этикета и была так скора на расправу, что за одно только не вовремя сказанное слово или пятиминутную задержку с жертвоприношением могла уничтожать целые династии. Там были и храмы в честь Афины, вечной девственницы, которая (проявив большую снисходительность в сравнении с Артемидой) ослепила Тиресия, увидевшего ее обнаженной. Она была грандиозно одарена в ремеслах, столь необходимых в экономике и домашнем быту, и служила покровительницей рогатого скота, лошадей и олив.
В своем выборе богов жители острова проявили великолепный и несгибаемый здравый смысл, ставший секретом их выживания на протяжении столетий: очевидно, что царю божеств следует поклоняться; ясно, что мореплавателям нужно умиротворять бога моря; виноторговцы должны почитать Диониса (это самое распространенное имя на острове до сих пор); понятно, что Деметра должна быть почитаема за то, что давала острову все необходимое; очевидно, что Афину должно боготворить за дарованные мудрость и навыки в решении ежедневных жизненных задач – к тому же, ей приходилось предвидеть неисчислимые напасти войн. Неудивительно, что должен был существовать и культ Артемиды, он – как надежная страховка; ведь она была кусачим оводом, и лучше бы ее укусы терпели в каком-нибудь другом месте.
Почему кефалонийцы выбрали объектом поклонения именно Аполлона – самая большая загадка, и в то же время здесь нет ничего таинственного. Особенно это необъяснимо для тех, кто никогда не бывал на острове, и совершенно понятно тем, кто знает его, ведь Аполлон – бог, ассоциируемый с властью света. Чужаки, приезжающие сюда впервые, слепнут на два дня.
Кажется, этот свет не связан ни с воздухом, ни со стратосферой. Он абсолютно девствен, дает потрясающую ясность зрения, обладает героической силой и яркостью. Он выявляет краски в их подлинном состоянии до грехопадения, словно они взяты прямо из воображения Господа во дни начала Творенья, когда Он еще полагал, что все идет хорошо. Темная зелень сосен бездонно и гостеприимно глубока; океан, обозреваемый с вершины утеса, бескорыстно преподносит свои небесную лазурь и бирюзу, все изумрудные, голубовато-зеленые и лазоревые оттенки. Глаз козы – живой полудрагоценный камень, нечто среднее между янтарем и шпинелью, а сверчки – светящаяся зелень молоденьких побегов травы в первозданном Эдеме. Как только глаза приспособятся к пронзительной непорочной чистоте этого света, в любом другом месте свет будет казаться жалким и промозглым – он стоит лишь того, чтоб скользнуть по нему взглядом, обманутая надежда, позор. Даже в морской воде Кефалонии видно лучше, чем в воздухе любого другого места; можно плыть по воде, разглядывая далекое дно, и отчетливо видеть мрачных скатов, которые почему-то всегда сопровождают маленьких камбал».
Ученый доктор откинулся на спинку стула и прочел написанное. Оно показалось ему по-настоящему поэтичным. Он прочел еще раз и посмаковал отдельные фразы. На полях написал: «Не забыть: все кефалонийцы – поэты. Где бы это упомянуть?»
Он вышел во двор и облегчился на пятачке, где росла мята. Проазотил растение в строгом чередовании, завтра наступит очередь душицы. Вернулся в дом, как раз чтобы поймать козленка Пелагии, с явным удовольствием поедавшего его записи. Доктор выдернул лист изо рта животного и выгнал его из дома. Козленок пронесся в дверь и негодующе замекал, спрятавшись за массивным стволом оливкового дерева.
– Пелагия, – возмущенно начал доктор, – твое проклятое жвачное съело все, что я написал сегодня. Сколько раз я должен повторять – не пускай его в дом? Еще раз что-нибудь подобное, и для него это кончится вертелом. Это мое последнее слово. И так трудно сосредоточиться, а тут еще это животное подрывает все, что я делаю.
Пелагия взглянула на отца и улыбнулась:
– Мы будем ужинать примерно в десять.
– Ты слышала, что я сказал? Я сказал – больше никаких козлов в доме! Понятно?
Она отложила перец, который резала, и поправила сбившиеся на лицо волосы:
– Ты любишь его так же, как и я.
– Во-первых, я не люблю жвачных, а во-вторых, не спорь со мной. В мое время дочери не спорили с отцами. Я этого не потерплю.
Пелагия подбоченилась и состроила кислую рожицу.
– Папас, – сказала она, – и сейчас твое время. Ты же не умер, правда? Во всяком случае, козленок тебя любит.
Доктор Яннис отвернулся, обезоруженный и побежденный. Вот вечно так, черт побери, получается, когда дочка использует женские уловки против собственного отца и в то же время так напоминает мать. Он вернулся к столу и взял новый лист. Вспомнил, что в последней попытке он как-то умудрился сбиться с богов на рыбу. С точки зрения литературы, может, и к лучшему, что все съедено. Он написал: «Только такой неосмотрительный остров, как Кефалония, мог столь беспечно разместиться на разломе, подвергаясь опасности разрушительного землетрясения. Только такой апатичный остров, как этот, мог позволить наводнить себя полчищами бродячих и наглых коз».
2. Duce[4]
Иди сюда. Да, ты. Сюда иди. Ну-ка, скажи мне, какой профиль у меня лучше – правый или левый? Да, ты думаешь? А я вот не уверен. Мне кажется, что нижняя губа лучше смотрится с другой стороны. О, ты тоже так считаешь? Наверное, ты согласишься со всем, что я скажу? О, ты согласен. Так как же я могу полагаться на твое суждение? А если я скажу, что Франция сделана из бакелита[5], тогда что? И ты согласишься со мной? Что это значит – «да, господин», «нет, господин», «я не знаю, господин»? Что это за ответ? Ты кретин, или как? Иди и принеси мне зеркала, чтобы я сам смог посмотреть.
Да, это очень важно и вполне естественно, чтобы народ воспринимал меня как апофеоз итальянского идеала. Вам не удастся подловить и заснять меня в нижнем белье. Я больше не появлюсь и в костюме с галстуком, коли на то пошло. Я не хочу, чтобы меня считали дельцом, этаким бюрократом, да и эта форма мне очень к лицу. Я – воплощение Италии, возможно, даже больше, чем сам король. Вот она – Италия, красивая и воинственная, где все работает как часы. Италия – несгибаемая, как сталь. Одна из Великих держав, и это я сделал ее такой.
Ага, вот и зеркала. Поставь там. Да нет, вон там, idiota[6]. Да, так. А другое поставь вот сюда. Господи боже мой, я что, все сам должен делать? Что с тобой, парень? Хм, пожалуй, мне нравится левый профиль. Наклони немного зеркало. Еще, еще. Хватит. Вот так. Чудесно. Нужно сделать так, чтобы люди всегда смотрели на меня снизу. Я всегда должен находиться выше их. Послать кого-нибудь проехать по городу и найти лучшие балконы. Пометь это. Пометь еще одно, пока я не забыл. По приказу Дуче необходимо провести максимальные лесопосадки на всех горах Италии. Что значит – зачем? Разве это не очевидно? Чем больше деревьев, тем больше снега – это всем известно. Италия должна стать холоднее, чтобы люди, которых она взращивает, стали выносливей, находчивей, жизнерадостней. Это печальная правда, но тем не менее, это правда – из наших юношей не получаются такие солдаты, какими были их отцы. Они должны стать холоднее, как немцы. Лед в душе – вот что нам нужно. Клянусь, страна потеплела со времен Великой войны. Народ разленился, ни на что уже не годен. Такие не нужны империи. Жизнь превращается в сиесту. Недаром меня называют «Недремлющий диктатор» – не бывает так, чтобы я дрых весь день. Пометь. Это будет нашим новым девизом: «Libro е Moschetto – Facisto Perfetto»[7]. Я хочу, чтобы люди поняли – фашизм не только социальная и политическая революция, но и культурная. У каждого фашиста должна быть книга в ранце, понятно? Мы не собираемся быть филистерами. Я хочу, чтобы в каждом, даже самом маленьком, городе были фашистские клубы-читальни, и я не желаю, чтобы эти чертовы squadristi[8] приходили и поджигали их, ясно?
А что это там с Альпийским полком? Будто бы шел по Вероне и пел «Vogliamo la расе e non vogliamo la guerra»[9]? Расследовать немедленно. Я не позволю элитным частям маршировать повсюду и распевать пацифистски-пораженческие песни, когда мы еще толком в войну не вступили. Кстати, об альпийцах – что там за драка была у них с фашистскими легионерами? Что еще я должен сделать, чтобы военные приняли милицию? А как вот такой еще девиз: «Война для мужчины – что материнство для женщины»? Очень хорошо, согласись? Чудесный девиз, в нем много мужества, на каждый день гораздо лучше, чем «Церковь, Кухня, Дети»[10]. Позвони Кларе и скажи – я зайду сегодня вечером, если получится удрать от жены. А как тебе такой девиз: «С бесстрашным благоразумием»? Ты уверен? Я не помню, чтобы кто-то говорил так в своих речах. Наверное, очень давно. А может, и не очень удачный девиз.
Пометь вот что. Я хочу, чтобы нашим людям в Африке было абсолютно ясно – практика так называемого «madamismo»[11] должна закончиться. Я никак не могу одобрить идею создания итальянскими мужчинами семей с местными женщинами и разжижения чистой крови. Нет, речь не о местных проститутках. Sciarmute[12] необходимы для поддержания боевого духа наших людей там. Но я просто не потерплю любовных связей, вот и все. Что значит – Рим проводил политику ассимиляции? Я это знаю, и знаю, что мы реконструируем империю, но времена сейчас другие. Сейчас фашистские времена.
Кстати, об этих черномазых – ты видел у меня ту брошюру «Partito e Impero»[13]? Мне нравится вот это место: «Короче, мы должны постараться придать итальянскому народу империалистическую и расистскую ментальность». А, да, евреи. Ну, я думаю, стало предельно ясно, что еврейским итальянцам придется решить, кто они прежде – итальянцы или евреи. Это очень просто. Мимо моего внимания не прошло, что международное еврейство настроено антифашистски. Я не тупой. Я прекрасно знаю, что сионисты – инструмент британской зарубежной политики. Насколько я понимаю, нам необходимо ввести квоты для евреев на должности в государственных учреждениях. Я не потерплю никакой диспропорции, и мне безразлично, если некоторые города останутся без мэров. Мы должны идти в ногу с нашими немецкими товарищами. Да, я знаю, что Папе это не нравится, но он очень много потеряет, если в это полезет. Он знает, что я могу отменить латеранские пакты[14]. У меня в руках трезубец, и Папа знает, что я могу всадить этот трезубец ему в зад. Я отказался от атеистического материализма ради мира с Церковью и дальше этого не пойду.
Пометь. Я хочу заморозить заработную плату, чтобы инфляция осталась под контролем. Увеличить семейные субсидии на пятьдесят процентов. Нет, я не думаю, что последнее перечеркнет эффективность первого. Ты что думаешь, я не разбираюсь в экономике? Сколько раз я должен объяснять, болван, что фашистская экономика не подвержена циклическим потрясениям капитализма? Как ты смеешь противоречить мне и говорить, что верным оказывается совсем противоположное? А почему, по-твоему, мы шли к самодостаточности все эти годы? У нас просто зубки резались, вот и все, zuccone, sciocco, balordo[15]. Пошли телеграмму Фариначчи с соболезнованием, что ему оторвало руку, – но чего же еще можно ожидать, если ходить на рыбалку с ручными гранатами. Сообщи в прессу, что он совершил что-нибудь героическое. Мы дадим статью об этом в «Il Regime Fascista»[16] в понедельник. Что-нибудь вроде: «Партийный босс в доблестном сражении против эфиопов». Кстати, как идут эксперименты с отравляющим газом? Ну который против черномазых партизан? Надеюсь, что rifiuto[17] будут умирать медленно, только и всего. Максимум агонии. Pour encourager les autres[18]. Будем захватывать Францию? Как насчет «Фашизм переступает через классовые противоречия»? Чиано еще здесь? Я получаю доклады со всей страны, что настроения в подавляющем большинстве – антивоенные. Не могу этого понять. Промышленники, буржуазия, рабочий класс, даже армия, господи боже мой! Да, я знаю, что ожидает депутация художников и интеллигенции. Что? Собираются преподнести мне награду? Немедленно впустить.
Добрый вечер, господа. Должен сказать – огромное удовольствие получить награду от наших, э-э, величайших умов. Я буду с гордостью носить ее. Как продвигается ваш новый роман? А, простите, совсем забыл. Разумеется, вы – скульптор. Оговорился. Моя новая статуя? Чудесно. Ведь Милану нужны памятники, не так ли? Позвольте мне напомнить вам, хотя уверен, в этом нет нужды, что фашизм – фундаментально и в своей основе – концепция эстетическая и ваша задача, как творцов прекрасного, с наибольшей эффективностью отображать величественную красоту и неизбежную реальность фашистского идеала. Не забывайте об этом; если вооруженные силы – семенники фашизма, а я – его мозги, то вы – его творческая фантазия. На вас лежит большая ответственность. А теперь извините, господа, дела государства, вы понимаете. Должен быть на аудиенции у Его Величества. Да, конечно, я передам ваши верноподданнические чувства. Другого он и не ждет. До свидания.