bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

А корову доили.

Красная птица

Отец и мать Миши уехали летом на Дальний Восток. Этот Дальний Восток был где-то на краю света, и Миша все жил и жил, засыпал и просыпался, играл с ребятами, и опять приходила ночь, и он засыпал, а отец с матерью все ехали и ехали. И только на одиннадцатый день бабушка, укладывая Мишу спать, сказала, что теперь-то уж, наверно, они приехали.

Так и остался Миша с бабушкой.

В июле бабушка повела Мишу устраивать в школу. А в августе от отца пришла посылка, и в ней были школьная форма, портфель, пенал, карандаши и розовые ластики. И пахло это все так хорошо кожей, сукном и сухим деревом, что Миша сразу захотел в школу. Но до школы еще долго нужно было ждать. А пока он стал надевать школьную фуражку. Он выходил на улицу, начиналась игра, и Миша часто забывал, что у него новая фуражка. Но потом обязательно вспоминал и тогда снимал, и рассматривал, и показывал козырек и подкладку ребятам, которым еще не купили форму.

Первого сентября он пришел в школу, но в его классе все ребята были с других улиц, и ему стало скучно. На переменках он тоскливо стоял возле окна или тихо прохаживался и удивлялся, что раскрасневшиеся девчонки и ребята бегают по коридорам и скрипучей лестнице, возятся, шепчутся и обнимаются, будто дружили раньше всю жизнь, хотя все они увидели друг друга только сегодня. Ему казалось, что форма его неудобна, что ботинки жмут, и что все вообще в школе плохо, и нехорошо пахнет свежей краской и почему-то гречневой кашей. Школа была большая, но старая, деревянная.

Читать он давно умел, писать тоже, и, когда учитель Алексей Павлович стал писать на доске ровные палочки, Мише сделалось так скучно, что он чуть не уснул.

Он пришел в школу еще раз, на другой день, а потом уже не пошел. Сначала он говорил, что у него болит живот. Потом ему стало все равно, и он сказал, что вообще больше в школу не пойдет. А если его станут заставлять, то он уйдет из дому, уедет на Дальний Восток и будет ехать и слезать на разных станциях, и так проедет, может быть, пять лет, а там уж и учиться не надо будет. Бабушка у него была старая, беспомощная, она только ахала и огорчалась, и Миша ее не боялся.

Длинное-длинное лето кончилось, и стояла осень. В садах облетали листья, и стали видны большие яблоки. Разжиревшие гуси еле ходили по сырой траве. Часто шли дожди, и мокрая земля тогда краснела, а трава зеленела. Девчонки и ребята тащили из лесу полные ведра грибов.

«Зачем учиться, – думал Миша, – когда можно просто так жить? Разве и без школы не известно, что трава растет, а потом ее косят и осенью желтеют листья? И что над заречными полями летят гуси и журавли? И что в березовых лесах растут подберезовики, а там, где осины, – подосиновики?»

Так Миша и просидел дома до воскресенья, лазил на чердак и в сарай, играл сам с собой, а когда ребята, сделав домашние задания, выходили на улицу, он играл с ними.

Мише такая жизнь очень нравилась, он совсем повеселел и целыми днями пел песни на чердаке или в сарае. Он не знал, что бабушка ходила в школу и жаловалась Алексею Павловичу. А когда Миша в воскресенье утром делал себе стрелы для лука возле поленницы, калитка вдруг скрипнула, и во двор вошел Алексей Павлович. Миша сначала испугался и покраснел. А потом насупился и решил, что лучше умрет, чем пойдет в школу.

– Ну, здоро´во, бродяга! – сказал Алексей Павлович и сел рядом с Мишей на бревно. Он был молодой и высокий, с голубыми глазами, только рука его была скрючена и на щеке был глубокий шрам. – Как живешь-то?

Миша ничего не сказал, нагнул голову и сделал вид, что очень занят выстругиванием стрелы.

– Это ты что? – спросил Алексей Павлович. – Стрелу, что ли, делаешь? А лук хороший?

Миша засопел и подумал: «Спрашивает! Будто не знаю, зачем пришел!» – но невольно покосился на поленницу, где лежал его лук.

Алексей Павлович увидел лук, взял его в левую, изуродованную руку и подергал за тетиву.

– Слабоват, – сказал он деловито и, развязав на одном конце тетиву, снова натянул, так, что она зазвенела.

– Вот теперь ничего, – сказал он и подергал тетиву. – А стрелы у тебя, ну-ка?

И он взял стрелы. Осмотрел их и огорчился:

– И стрелы у тебя, брат, никуда: легкие. И кривые – видишь? Стрелы надо делать, – Алексей Павлович огляделся, – из сосны. Понял? Есть у вас сосновые поленья?

– Есть, – недоверчиво сказал Миша.

– А косарь есть? Поди у бабушки возьми.

Миша побежал, принес косарь, потом вместе с Алексеем Павловичем нашли они ровное сосновое полено.

– Ну вот. Это еще туда-сюда… – сказал Алексей Павлович и стал отщипывать косарем ровные лучины. – Эти лучины надо обстругать, шкуркой протереть, чтобы они круглые и гладкие были, а потом… – Алексей Павлович задумался. – Потом, брат, дам я тебе винтовочные пули. Мы их раскалим, свинец оттуда выльем, а пули насадим на стрелы. Понял? Тогда, если вверх запустишь – из глаз скроется!.. Ты чего же в школу не ходишь?

– Так… – сказал Миша. – Неохота.

– Ну вот, неохота! – возразил Алексей Павлович. – Не нюхал, брат, ты жизни, потому и неохота. Я в твои годы…

Алексей Павлович задумался, замолчал.

– Что? – спросил Миша, опять засопел и подумал: «Так и знал! Сейчас ругать станет!»

– В войну за десять километров в другую деревню к учителке бегал – вот что! Везде по деревням немцы стояли, школ не было, учителка – это мы ее так звали – дома с нами занималась. Телогреек не снимали, вот что! Эх, ты…

И Алексей Павлович опять замолчал.

– Ну, пойдем ко мне стрелы делать, – сказал он и поднялся.

Пошли по улице. Мише сперва стыдно было идти с Алексеем Павловичем, боялся – ребята смеяться будут. Но потом он привык и стал думать о луке и о том, как бы соврать получше ребятам, что лук и стрелы он сам сделал.

– У вас что, рука с детства сломана? – вежливо спросил он, чтобы не молчать. – И на лице тоже… рубец.

– Это? – Алексей Павлович приподнял скрюченную свою левую руку. – А это, брат, судьба моя, – непонятно сказал он и стал закуривать. – Я ведь не всегда учителем был. Занимался я сначала в аэроклубе, а потом стал летчиком.

– Летчиком? – Миша даже про лук забыл. – Военным? На реактивных?

– Нет, брат, был я полярным летчиком и летал не на реактивных, а на «Яке». Маленький такой самолет. Видел, наверно? Возил почту, летал за больными, искал в море рыбаков, продукты им сбрасывал. Летал я на Маточкин Шар и на Кольский полуостров, в тундру Чум и Монч. И когда, бывало, летал, то все одну песню пел. Мотор гудит, и для других петь нельзя, а для себя можно. Хорошая у нас там была одна песня. Мы ее сами сочинили. Сидели в нелетную погоду и сочиняли. Хочешь послушать? – И Алексей Павлович тихонько запел песню про холодное море, про ветер и шторм, и про то, как долго летит самолет, и как темнеют внизу холмы и только самолет освещен солнцем, и как пилота ждут на аэродроме друзья. Песня была немного грустная и длинная, но Алексей Павлович пропел ее всю и повторял все припевы, а кончив петь, сказал:

– Так вот и меня ждали однажды, да не дождались. Садился я на лед, темновато было, шел на костры, а вниз не глянул, зацепил за торосы, и вот…

Алексей Павлович опять посмотрел на свою руку и потрогал шрам на лице.

– Здоровый шрам, правда? – спросил он у Миши.

– Здоровый! – с уважением сказал Миша.

– То-то! Пошли скорей, а то за разговорами не дойдем никак.

Дом у Алексея Павловича был старый, стоял в саду, зарос смородиной, и весь дом снаружи и изнутри был коричневый от старости. Алексей Павлович открыл дверь на теплую веранду, и Миша дух затаил – так там было много инструментов, тисков, станочков, моторчиков, книг, проволоки и каких-то частей самолетов и планеров!

– Это у меня мастерская, – сказал Алексей Павлович. – Пойдем молока попьем. Я люблю, даже чай с молоком пью.

А когда попили молока, Алексей Павлович поглядел в окно и сказал:

– Знаешь что, лук – это потом, а давай-ка сейчас мы с тобой пойдем планер запускать. Я как раз вчера новый закончил. Пойдешь?

– Пойду, – быстро сказал Миша. – А вы планеры делаете?

– Вот ты в школу не ходишь, – говорил из другой комнаты Алексей Павлович, – а мы там организовали кружок авиамоделистов, соревнования устраиваем…

Алексей Павлович вернулся с большим планером. Планер был красный, крылья у него шли из-под фюзеляжа назад и вверх, нос был длинный и тупой, как у акулы, а на фюзеляже горб.

– Я его из пластмассы делал. Пробовал в саду пускать, да тут деревья, места мало. Мы сейчас на реку пойдем, там с обрыва далеко видно.

И они пошли.

За оврагом сразу начинался лес, а в лесу уже было желто, и на черной дороге везде желтели опавшие березовые листья. А небо наверху было голубое, даже не похоже, что стояла осень.

Миша нес планер и любовался им. Иногда он нес его на вытянутой руке, и тогда планер будто летел, даже вздрагивал, просясь из рук.

– А если он улетит далеко, как мы его найдем? – спросил он, глядя на планер снизу вверх.

– Видишь, он красный, его сразу заметно, ребята найдут, принесут в школу.

– А далеко улетают? – спросил Миша.

– Далеко.

– А может он долететь до солнца?

– Он, наверно, полетит дальше солнца, – сказал Алексей Павлович, хотя знал, что этого не может быть. Но ему хотелось, чтобы так было. И Мише тоже.

– Может, он полетит к голубой звезде, – сказал Алексей Павлович.

– К какой звезде?

– Ну, я не знаю. К Сириусу. Или к Канопусу.

– О! – сказал Миша, хоть и не знал, где эти звезды. – А можно его на ракете догнать? – неуверенно предложил он.

– Я как раз об этом думал. Знаешь, сделаем мы ракету и запустим ее тоже к солнцу. И тогда она, может быть, догонит наш планер, и им не скучно будет лететь вместе. А ты знаешь, что в нашей области родился Циолковский?

– Нет. А кто это? Летчик?

– Циолковский был изобретатель. Он изобрел ракету и написал много интересных книг про космос.

– А! Так он был летчик? – опять спросил Миша.

– Нет, он, как и я, был учитель. – Алексей Павлович немного покраснел и покашлял. – Он был старик. Глухой старик. И он еще плохо видел и спотыкался, когда шел по земле. – Алексей Павлович потер свой шрам на лице. – Или, может быть, он спотыкался, потому что все время думал о звездах, и когда шел куда-нибудь, то видел только звезды во тьме и летящие к ним ракеты.

Алексей Павлович и Миша вышли на обрыв к реке. Река текла глубоко внизу, и ивы по ее берегам были похожи на маленькие серебристые облачка. А за рекой, до лесистых холмов на горизонте, шли поля. На полях везде росли капуста и картошка, и колхозники уже начали убирать их. Видны были маленькие сверху грузовики, приехавшие в поля, и точками розовые и зеленые косынки девушек, и еще сизые кучи срезанной капусты.

– Посидим, – сказал Алексей Павлович. – Сперва нужно помолчать и как следует посмотреть на все, чтобы запомнить. Знаешь, так просто, для настроения.

– Как – для настроения? – спросил Миша.

– Ну, чтобы легко стало. На душе.

– А! Мне уже легко, – быстро сказал Миша и посмотрел на планер. И вообразил, как сейчас полетит красный планер.

– Но мы все равно еще посидим, – сказал Алексей Павлович. – Смотри, как тихо! Вон, видишь, деревья желтые, а вон, правее, целый лес багровый, а там – видишь? – еще не успело пожелтеть, там зелено. И паутина летает.

– А почему она летает?

– А это такие маленькие паучки. Осенью они выпускают паутинку, и ветер несет их с севера на юг, а когда стихает, паучки опускаются на землю и сидят на траве. А потом опять летят. Все летит, Миша, все, брат ты мой, летит – и жизнь наша, и птицы, и ракеты, и сама земля, и солнце – все летит!

Алексей Павлович опять потихоньку замурлыкал песню, которую когда-то пел на севере. О том, как внизу уходят назад гористые берега, море и виден Северный полюс. И как ветер дует над Новой Землей и солнце совсем не заходит и мерцает над океаном.

Миша сидел смирно, смотрел на красный планер, который вздрагивал рядом на траве, просясь в полет, смотрел на широкие, до самого горизонта, поля за рекой и думал, что эти поля идут до самого Дальнего Востока, где живут сейчас его отец и мать, и до Новой Земли, про которую пел Алексей Павлович, и ему было хорошо.

– Ну ладно, – сказал Алексей Павлович и встал. – Давай-ка запустим мы с тобой этого бродягу!

Он взял планер в правую, здоровую руку. А левой погладил его крылья и фюзеляж.

– Внимание! – закричал он громовым голосом, и эхо отдалось из лесу.

– Старт! – крикнул он еще громче, и эхо опять отдалось, а планер уже рванулся вперед и полетел.

Сперва он покачивался, будто был взволнован свободой и не знал, куда лететь – вниз или вверх. Потом успокоился, воздушные токи, поднимавшиеся от реки, подхватили его, и он стал забираться вверх. Он парил уже выше места, где стояли Алексей Павлович с Мишей, и заворачивал направо, но потом, раздумав, переменил курс и полетел налево, на восток, забирая все выше и выше.

Сияло неяркое, сентябрьское солнце, все заливало своим ласковым светом, и ветры, которые тихонько дули над землей, были легкими и теплыми. А там, за рекой, в полях, люди, увидев планер, прикрывали глаза от солнца рукой и смотрели на красную птицу, стремительно несущуюся к недоступной высоте, как на чудо.

– О! О! Смотрите! – говорили они друг другу.

А планер летел все дальше! И хотя Алексей Павлович с Мишей остались далеко на обрыве, они тоже как бы летели вместе с ним и вместе с ним озирали землю и радовались ласковому дню и тому, что внизу идет мирная работа и что люди замечают их планер.

Лютый враг

Приехал я в деревню, не знал ничего, не спросил никого, а прямо стал на житьё в одном доме. Очень мне дом этот понравился – аккуратный такой, крыльцо резное, с крышей на столбиках, и восемь окошек в белых наличниках на три стороны глядят. И хозяйка была добрая: самовар утром и вечером на столе шумел, а я ужасный охотник до чаю.

Но только жил в этом доме черный кот. Я таких котов сроду не видывал. Такой это был широкий, раскормленный, блестящий кот с желтыми наглыми глазами.

Усы у него были, как если посмотреть прищурившись на яркую лампу. Когти у него были тверды и остры, как железо. Только треск стоял, когда принимался он драть ножку стола или лавки. В дом входил он из-под печки, и мне даже не по себе стало, когда я в первый раз увидел усатую его морду в темноте подпечья.

Я как раз ужинал в это время, а хозяйки дома не было. Заметил меня кот, вспрыгнул на лавку и стал нюхать на столе. Сразу у меня аппетит пропал. Нюхает, а шерсть на спине так дыбом и стоит и хвост дергается. Понюхал, отвернулся, глаза прикрыл и лапами затряс, будто брезговал. А потом на печь вспрыгнул – подняло его в воздух, как нечистую силу, – и стал на меня оттуда зелеными угольями посвечивать.

Был этот кот нрава злобного и большой вор. Всю деревню в страхе держал. То в кладовку к кому-нибудь заберется, то цыплят передушит, а то на овцу кинется. Овца по деревне бегает, хрипит не своим голосом, а он на загорбке у нее сидит, шерсть дерет да урчит. Убить его сколько раз хотели, да не давался – умен был и скрытен.

Попробовал я сперва подружиться с ним, да куда там! Погладить и то не давался. Уши прижмет, клыки оскалит, усы вверх, а в глазах дремучесть и желтизна необыкновенная.

Очень я люблю рыбу ловить. А на рыбалке, известно, не только крупная рыба попадается, но и мелочь всякая: окуньки, ерши, плотичка. И все, бывало, мелочь эту я коту несу. Дома достану рыбу из сумки, говорю ему:

– Кушайте на здоровье, рыбка самая свежая!

Так нет, и тут не хотел уступить! Подойдет, понюхает, ушами подергает, глаза пригасит, затуманит, постоит, как бы в забытьи, и отойдет.

Не стало мне скоро от черного кота никакого житья. Иду, бывало, домой, сидит он на крыльце. Подхожу ближе. Он будто меня не видит, а начинает подвывать – сперва низко, потом все выше забирает, с переливами. Я возле стенки мимо него норовлю пройти, и он на меня не смотрит – глаза отведет, глядит как бы на теленка или на курицу какую-нибудь, а сам так и дрожит, так и клокочет в горле у него от ненависти, и шерсть на загривке бугром стоит.

Дальше – больше, и стал он мне лютый враг. Встретимся на тропе – я его за три метра обхожу. На лавке лежит – не присядь рядом. Хоть совсем из деревни беги! Но скоро и этого стало ему мало.

Стал он затаиваться где-нибудь: в сенях, на полке, на лестнице – наверху; словом, когда я сенями проходил, глаза у него разгорались, начинал он фыркать, будто рысь, хвостом пошевеливать, когтями поцарапывать, переминаться. Чем бы все это кончилось, неизвестно, если бы не один случай.

Любил я спать на дворе, на сеновале. Ложился в сено и долго уснуть не мог от удовольствия – так все кругом шуршало и душисто пахло. А утром хорошо было слушать, как петух голосит и другие по дворам ему откликаются, как корова вздыхает, как поросенок похрюкивает и топочут, перхают овцы. Но занятнее всего на ласточек смотреть было.

Бывало, едва проснусь, как уже слышу: «Пи-пи, пи-пи!» и вижу, как они по очереди белыми грудками надо мной мелькают, птенцов кормят.

И вот однажды проснулся я от пронзительного крика. Ласточки кружили возле гнезда.

«Что это с ними?» – подумал я и посмотрел вверх. А наверху, как раз возле ласточкиного гнезда, кто-то разрывал соломенную крышу снаружи. Только я успел подняться, как в крыше уже образовалась дырка, и в дырку эту просунулась черная когтистая лапа. «Ага! Вон оно что!» – подумал я и молча схватил кота за лапу.

Кот заорал так громко, что у меня мурашки по спине пошли. Корова на дворе перестала дышать, поросенок перестал хрюкать, а овцы сбились в кучу и задрожали.

Кот выл, но я только крепче держал его за лапу, молчал и думал: «Это тебе за наглость, это тебе за зазнайство! Не воруй, не лезь, куда не надо!»

Кот уже не кричал, а визжал. Он рвал тремя лапами солому на крыше и бил себя хвостом по бокам. Потом кот сорвал себе голос и стал жалобно стонать. Но скоро он и стонать бросил и только бессильно сипел, разевая розовую пасть с белыми клыками. Наконец он совсем умолк, и тогда я отпустил его.

Очнувшись, кот соскочил с крыши и ушел в поле на гумно. Он не появлялся дома целую неделю, и все уже думали с радостью, что он совсем пропал. На восьмой день мы услышали слабое мяуканье в сенях. Мы открыли дверь, и в дом вошел кот.

Но какой же он был жалкий! Похудевший, посмирневший, – он сразу ткнулся хозяйке в ноги, замурлыкал и кинулся к месту, где стояло его блюдце с молоком. Но блюдца не было.

Хозяйка принесла крынку, но я отстранил ее и сам стал наливать, поглядывая на кота. Кот ходил возле меня, сладко смотрел мне в глаза, выгибал спину, дрожал поднятым вверх хвостом и терся мне об ноги.

Смирный и ласковый стал теперь кот. Как бежит он навстречу, когда возвращаюсь я с рыбной ловли, как суетится и путается под ногами от радости! А цыплят не только не трогает, но и смотреть на них стесняется.

Что значит воспитание!

На еловом ручье

В феврале на севере, на Белом море, начинается зверобойный промысел. Его поморы называют еще зверобойкой.

Из Архангельска в море выходят ледоколы. На мачтах, на особых удобных площадках, сидят люди с биноклями, осматривают льдины, и как заметят на льдине черные пятнышки тюленей, так ледокол останавливается, зверобои сходят на лед и начинают охотиться на тюленей.

Но не только с ледоколов охотятся на тюленей, а и с берега. В самых глухих местах стоят на берегу зверобойные избушки, в горах, в лесистых ущельях, возле ручьев. Летом избушки эти пусты, никто в них не живет. А с начала февраля поселяются там зверобои бригадами и ждут появления тюленей.

Одна такая маленькая избушка стояла на Еловом ручье, и вот какой однажды случай вышел. Встали как-то утром зверобои, включили радио, затопили печку, стали греть чай. Посмотрел один из них в окошко и закричал:

– Ребята, тюлени!

Выскочили зверобои из избушки, кто в чем был, с винтовками, глядят – на льду, недалеко от берега, целое стадо тюленей. Поднялась тут частая стрельба, все торопятся: тюлень – зверь чуткий, пугливый, после первых же выстрелов спешит уйти в воду. И хоть законом строго запрещено убивать самок тюленей, у которых маленькие детеныши есть, но в спешке бывали случаи, что и убивали.

Так и на этот раз… Подстрелил кто-то второпях мать, а с ней был маленький тюлененок, дня два только как родился.

Прибежали тут зверобои на лед, стали убитых тюленей к берегу тащить. Мать тюлененка тоже потащили вместе с другими в амбар, где тюленей разделывают. А тюлененок остался один на льду, заплакал и пополз за матерью. Дрожит, нюхает ее след, ластами перебирает, хвостом себе помогает и ползет быстро, как только может.

Зверобоев трое было – два пожилых, а один молодой парень, глупый еще, насмешник. Увидел он тюлененка, засмеялся и прицелился в него из винтовки, убить хотел тоже. У него еще патрон в стволе остался, и очень выстрелить хотелось. Но старый зверобой дядя Зосим не позволил, ударил парня по руке.

– Чего ты, дурак, делаешь! – сказал он и сморщился. – Это же дите махонькое…

Стоят зверобои на морозе и уж поостыли немного от горячки, уж замерзли, в избу хочется – в избе тепло, чай на печке кипит, – а уйти все не решаются. И тюлененок перед ними лежит на снегу, шевелится, смотрит на них, как человек, как ребенок.

Крохотным он был и желтого цвета. Все в нем было маленькое: головка точеная, тельце, шейка… Но удивительней всего были его глаза. Таких больших черных глаз нет ни у кого больше. И такая тоска была в этих глазах, такое горе, такие крупные слезы катились по мордочке, что невозможно было на него смотреть.

Поморы люди суровые. Всю жизнь тюленей бьют, а летом рыбу ловят: семгу, треску, селедку. В тихую погоду и в штормы одинаково по морю ходят на маленьких мотоботах, сами не раз в глаза смерть видали. Всякого насмотрелся каждый за свою жизнь. А тут вдруг всем им, и даже парню-насмешнику тяжело как-то, неловко на сердце стало.

– Что ж с им делать? – в раздумье сказал дядя Зосим.

– Возьмем в избу, пущай погреется, – решил дядя Перфилий, тоже старик.

А парень-насмешник ничего не сказал, только заморгал и стал в сторону смотреть. Нагнулся дядя Перфилий, взял тюлененка на руки и пошел скорей домой.

Как ни жалели зверобои тюлененка, а пришлось бы неминуемо погибнуть ему без матери. Некогда было зверобоям заниматься с ним, надо было дело делать. Но на другой день с утра прибежал на лыжах к дяде Зосиму внук Вася, сахару принес, табаку, ватрушек свежих, молока…

– Ой, кто это?! – закричал он, увидев тюлененка. А тюлененок за ночь будто похудел, будто еще меньше стал, только глаза по-прежнему огромные и горькие такие, заплаканные.

– Да вот матку вчера убили, так дите ейное осталось – тюлененок, – сказал дядя Зосим. – Всю ночь ревел, сам не спал и нам не давал.

– А что вы с ним делать будете? – спросил Вася.

– А что с им делать? – вздохнули разом зверобои.

– Дайте нам в школу, у нас живой уголок, – загорелся вдруг Вася.

– А возьми, – обрадовался дядя Зосим. И все зверобои обрадовались, заулыбались.

– Пущай ребятишки ухаживают. Это им для науки, – сказал дядя Перфилий.

– Только вы ему ванную сделайте, а то подохнет без воды, – захохотал парень-насмешник.

– Сделаем, все сделаем… – бормочет Вася, а сам уже одевается в обратную дорогу.

– Да ты хоть чайку попей! – уговаривает его дядя Зосим.

Но Вася и слышать про чай не хочет. Еще бы, радость какая – живого тюлененка в школу принесет!

Надел Вася лыжи, тюлененка в мешок положил и побежал домой. Тюлененок за спиной у Васи плачет, стонет, а Вася только ходу прибавляет – единым духом в деревню примчался, к школе.

У ребят в школе в живом уголке синицы жили, рыбы речные и морские в аквариумах, камбала плоская, с одной стороны белая, с другой коричневая, тупоносая навага, пятнистая кумжа и даже морские оранжевые звезды. Жили еще два ежика, заяц, который зимой сам в школу забежал, а тут прибавился тюлененок.

Обрадовались ребята, захлопотали, выпросили для него большую деревянную кадку, в каких летом семгу засаливают, – ведер тридцать воды в нее входит.

Натаскают ребята воды, тюлененка пустят, плавает он там, плещется, фыркает. А устанет – вылезет, обчистится, обсушится, на половичок ляжет и посматривает кругом. Глаза у него ничуть не уменьшились, все такие же кроткие, умные, как человеческие, только взгляд веселей стал.

Кормили его сперва молоком, а потом, когда подрос, стали рыбу давать. Чуть не целыми классами на рыбную ловлю отправлялись, ловили со льда навагу и кормили тюлененка. Ко всем он относился хорошо, доверчиво, никого не дичился, но изо всех особенно отличал одного Васю и, когда видел его, начинал от радости головкой помахивать.

А когда наступила весна и сошел лед, поднялся в школе большой спор. Одни предлагали тюлененка в зоопарк отправить, другие хотели его выпустить на волю. Спорили, спорили и решили все-таки выпустить тюлененка в море.

На страницу:
2 из 3