bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

– Вы ведь что-то выручили за имущество, это вам помогло?

– За имущество? Выручить-то выручил, примерно пять тысяч. Положил в банк, а банк лопнул.

– Вот ведь беда какая, – сказала Чарити. – Они что, куда-то ехали? Автомобильная авария?

Похоже, тут не обошлось без некоего вызова с моей стороны, иначе я просто положил бы ее расспросам конец. Но я решил: если Чарити Ланг хочет знать о нас все – пусть слушает. Пусть увидит, насколько иначе, чем у нее, складываются жизни у людей вокруг. Я сказал:

– У нас в Альбукерке был жилец, однополчанин отца по мировой войне. Он то появлялся, то был в отлучке, побудет несколько недель, потом месяц, два, три его нет. У него был старый биплан “Стандард”, чиненый, проволокой скрученный, он на нем летал туда-сюда по сельским ярмаркам, брал на борт трюкачей, вылезавших на крыло, и парашютистов. В общем, гастролер. Он позволял мне надевать в школу свои английские офицерские сапоги, а когда не было ярмарок, иногда поднимал с собой в воздух меня и мою девушку. В старших классах все мне завидовали. А потом этот мой закадычный друг взял и осиротил меня. В годовщину свадьбы родителей предложил им полетать над горами Сандия, да и врезался в склон. А я был дома – занимался и поглядывал, как запекается мясо для праздничного ужина.

В неярком свете нашего жилища Чарити сидела неподвижно, держа руки на сумочке, стоявшей у нее на коленях. Голова была наклонена, и на лице появилась полуулыбка, словно она собиралась сказать что-то утешающее или забавное. Но она сказала только – и опять без неуместной сейчас приподнятости:

– Это ужасно. Оба… Вы их очень любили? Чем зарабатывал на жизнь ваш отец?

– Ремонтом автомобилей, – ответил я.

На этом с семейными историями было покончено. Как и с оживленной беседой ранним вечером. Судя по всему, я расправился с ее любопытством. Всего через пару минут она повернула свои часы к свету и воскликнула, что ей пора, иначе Барни съест няню с потрохами или задушит Никки. Но самое главное: не придем ли мы к ним в пятницу ужинать? Ей и мужу хочется узнать нас хорошенько, и как можно скорее. Им бы не хотелось лишаться нашего общества ни на минуту дольше необходимого. Какая удача, что этот, забыла имя, Джесперсон отправился в Вашингтон работать у Гарольда Икеса[9] и что меня взяли на его место! Он был такая, извините, задница. Получится у нас в пятницу? Будут всего две-три пары, молодые преподаватели, с которыми мы, вероятно, уже знакомы, и ее мать, она приехала в гости из Кеймбриджа. Пожалуйста, приходите!

Мне пришло в голову, а если мне, значит, это еще раньше пришло в голову Салли, что у нас унизительно скудная жизнь по части встреч и общения. Быстрого обмена взглядами хватило, чтобы понять: гордости у нас не больше, чем запланированных визитов. Итак, пятница.

Провожая Чарити, мы поднялись с ней на три ступени из нашего полуподвала и обошли дом к ее машине, припаркованной на улице. Это не была роскошная машина – “шевроле”-универсал примерно такого же возраста и в таком же состоянии, как наш “форд”, – и ей не повредило бы мытье. На заднем сиденье комом лежала одежда, явно предназначенная в чистку.

– Я чувствую, мы очень близко подружимся! – воскликнула Чарити; обняв Салли и крепко пожав мне руку, она села в машину и одарила нас своей улыбкой. – Начинайте вести записи! – сказала она Салли, у которой вопросы Чарити не оставили ни малейшего неприятного осадка. Любопытство гостьи ей, в отличие от меня, не досаждало – наоборот, моя жена сама его разжигала. Волоокая, со лбом Деметры, она выплеснула нас, словно творя жертвенное возлияние, на алтарь Пытливости.

Мы постояли и помахали Чарити, удалявшейся в машине в сторону капитолия, чей купол возвышался над деревьями. Что ж, хорошо. Я признавал, и признавал с охотой: очаровательная женщина! Она просто не могла нам не понравиться с первого же взгляда. Она ускорила наш пульс, подняла наш дух, заставила посмотреть на Мадисон другими глазами, привнесла жизнь, предвкушение, волнение в начавшийся год, который мы готовились перенести стоически. Последним впечатлением от нее, когда она поворачивала за угол, стала эта улыбка, брошенная нам на прощание, как букет цветов.

4

В пятницу вечером, точно в назначенное время – признак нашего стеснения, – мы покатили по Ван-Хайз-стрит под большими вязами. Красный небосклон на западе еще не померк, и света было достаточно, чтобы различать номера домов, написанные краской на бордюре. Проехав чуть дальше нужного, мы остановились и оглядели дом.

Мне, склонному все сверять с университетской табелью о рангах, дом показался чем-то вроде профессора на пожизненной должности: обширная передняя лужайка с кленами, пухлый слой неубранных листьев на траве и в канаве, вереница освещенных окон, похожая на ночной поезд. Фонарь над дверью выхватывал из сумерек две кирпичные ступеньки, вымощенную плитами дорожку и густолиственную сирень живой изгороди.

– Дом чем-то похож на Чарити, – заметила Салли. – Не бедный и притом открытый. Приглашающий. Без флангов.

– Сплошной фасад.

– Но не из тех, перед какими робеешь. Без чугунных оленей. Без табличек “По газону не ходить”.

– А ты этого ожидала?

– Я не знала, чего ожидать. – Она пожала плечами под вышитым золотом китайским халатом с драконами – почти единственным, что осталось ей в память об оперной карьере матери, – и издала легкий смешок. – Она так мне понравилась, что мне очень любопытно, каков он из себя.

– Я тебе говорил. Похож на дружелюбного штатного детектива.

– Не могу представить себе, что она замужем за штатным детективом. О чем мне с ним говорить? Что его интересует?

– “Королева фей” Спенсера? – предположил я. – Или, может быть, “Маргиналии” Габриэла Харви[10]?

Это ее не позабавило. Она определенно нервничала. Глядя на освещенный дом с таким видом, будто решалась на кражу со взломом, она сказала:

– И ее мать вдобавок ко всему. Ты слыхал, что она одна из основательниц школы Шейди-Хилл[11]?

– Что это за школа такая?

– Да брось, ты знаешь.

– Нет.

– Все знают школу Шейди-Хилл.

– Кроме меня.

– А должен бы. – Я ждал, но она не просветила меня. После паузы проговорила: – Чарити рассказала мне про свою мать. Судя по всему, впечатляющая дама. Ожидает, чего доброго, что я буду вести беседу по-французски.

– Веди ее по-гречески. Посрами важную даму. За кого она себя принимает?

– Зря я не спросила, как люди будут одеты, – беспокойно сказала она. – Вдруг все будут в длинных платьях, а я сниму этот халат и останусь в своем коротком, два года назад купленном? Халат слишком шикарный, а платье слишком скромное.

– Послушай, – сказал я, – это же не прием у посла, ее дяди. В крайнем случае, если что-то с нами не так, они могут просто отправить нас домой.

Когда я начал открывать дверь машины, она воскликнула:

– Нет! Лучше нам не приходить первыми. И лучше не сидеть тут, когда другие будут приезжать. Давай объедем вокруг квартала.

Я медленно объехал вокруг квартала, и, когда мы вернулись, у дома стояли две машины. Гости, выходя из них, собирались под уличным фонарем, где слышно было, как козодои с особым “ревущим” звуком охотятся на насекомых, и от земли шел особый октябрьский запах преющих листьев – непередаваемый запах осени, футбольной погоды и нового семестра, один и тот же почти по всей Америке.

Троих мужчин я уже знал: Дэйв Стоун был родом из Техаса, прошел через Гарвард, лицом напоминал Рональда Колмана[12], разговаривал негромко и казался мне одним из тех преподавателей помоложе, с кем можно дружить; Эд Эббот, тоже вполне приятный человек из университета Джорджии, преподавал у нас на временной основе, дописывая диссертацию; и наконец, Марвин Эрлих – этот был из йельских: мешковатый твидовый пиджак и высоко подтянутые брюки с короткими штанинами. День или два назад, набивая трубку и засыпая мой стол табачными крошками, он сообщил мне, что учился в Йеле у Чонси Б. Тинкера[13] (Тинка), а затем изучал в Принстоне греческий под руководством Пола Элмера Мора[14]. Он поинтересовался, как я получил должность – кого знаю из кафедральной верхушки, кто замолвил за меня слово, – и явно хотел понять, насколько я буду ему опасен как претендент на повышение. Я отреагировал на него как на сорняк-аллерген и не слишком обрадовался, увидев его сейчас.

Из жен я, в отличие от Салли, не помнил ни одну, а они сказали, что видели нас у Руссело. Либ Стоун была тоненькая техасская красавица и хохотушка, Элис Эббот – веснушчатая молодая уроженка Теннесси с белесыми ресницами. Ванда Эрлих привлекала взгляд главным образом своими пышными формами: ей было так тесно в одежде, что глаза у нее лезли из орбит.

Стоуны и Эбботы очень тепло пожали нам руки. Эрлих, вынув изо рта свою проклятую трубку, вздернул голову – так он с нами поздоровался. Его жена (реконструирую это много лет спустя без всякого милосердия, даром что само Милосердие пригласило нас тогда в гости[15]) одарила нас улыбкой, которую я счел удивительно плоской на таком пухлом лице. Меня поразила тогда – и сейчас поражает снова – мгновенность, с которой может проявиться взаимная неприязнь. Или это просто была моя реакция на их безразличие? Они, судя по всему, ценят меня низко – поэтому черт с ними.

По крайней мере Салли могла не волноваться. Все платья недлинные, а то, что надето сверху, во много раз скромней, чем ее халат с драконами.

Эд Эббот был шаловлив и настроен хорошо повеселиться. Идя по дорожке к дому, он распугивал козодоев боевым кличем армии южан и шуганул бродячего кота. В два прыжка тот исчез под кустами сирени, провожаемый криком Эда: Беги, жалкая тварь! У Ванды Эрлих вырвался смешок, похожий на икоту, самопроизвольный и словно бы недоверчивый.

– Хулиган какой, – сказала Эду жена. – Всех соседей переполошишь.

Кто смеясь, кто улыбаясь, кто преисполняясь чувством превосходства, мы подошли к двери. Оказавшись ближе всех к кнопке звонка, я нажал на нее.

Ничто так резко не преобразует потенциальную энергию в кинетическую, как дверной звонок. Когда, стоя за дверью, нажимаешь кнопку, что-то должно произойти. Кто-то должен отреагировать; то, что внутри, должно обнаружить себя. На вопросы будут даны ответы, неясности или тайны рассеются. Ситуация начнет развиваться, проходя через неизвестные заранее осложнения, впереди – непредсказуемый финал. Ответом на звонок могут стать торопливые шаги и глаза, полные слез, может – подозрительный взгляд через щелку, может – выстрел сквозь дверь; мало ли что. Всякое нажатие на кнопку у входа так же богато драматическими возможностями, как эпизод у Чехова, когда у земского доктора умер от дифтерита единственный сын. Мать опускается на колени перед кроваткой ребенка, сам доктор, пропахший карболкой, стоит рядом, и тут в передней резко звучит звонок.

Наш нынешний звонок, вероятно, тоже прозвучал в передней. Но никакого потрясенного измученного врача мы не увидели. Дверь нам открыли рывком, за ней – ярко освещенное помещение, а в проеме… кто? Тесей и Ариадна? Троил и Крессида? Руслан и Людмила?

О господи. Я сказал: “штатный детектив”? Упомянул нудную “Королеву фей” Спенсера?

Бок о бок, одетые для приема гостей, громогласно со всеми здороваясь, ослепляя нас, стоящих на сумрачном крыльце, своими улыбками, за порогом красовались двое, являющие собой полную противоположность академической серости, экономической депрессии и скудному быту, который был нашим уделом большую часть сознательной жизни. На наш изумленный взгляд, это была великолепнейшая пара из всех, что когда-либо освещало электричество.

К тому, как выглядела и встретила нас Чарити, я был более или менее готов. Красивая узкая голова, стянутые сзади волосы, живое лицо; обращаясь ко всем восьмерым, она при этом тепло и волнующе обращалась к каждому по отдельности. На ней были белая сборчатая блузка и длинная юбка, сшитая, казалось, из покрывала или скатерти с восточным орнаментом. Ее беременность еще не была видна. К февралю она будет похожа на миссисипский буксир, толкающий сплотку из пятнадцати барж, но сейчас, стоя в дверях, здороваясь с нами во весь голос, она была просто-напросто высокой, красивой, экзотичной и полной жизни женщиной.

Но Сидни Ланг – он затмил даже ее. На нем была вышитая рубашка – я подумал, греческая, албанская или югославская, но могла быть и мексиканская, гватемальская, североафриканская, а то и с Кавказа. Притом одежда была наименее важной частью его метаморфозы. Что-то его изменило, укрупнило. Случись это в нынешние годы, у меня возникла бы ассоциация с Кларком – как его там дальше? – избавляющимся от очков и делового костюма и предстающим в плаще Супермена.

Этот преподаватель английского, стоя подле красавицы жены в своей рубашке не то с Балкан, не то откуда-то еще и стискивая до хруста ладони гостей, был исполином, изваянным Микеланджело из каррарского мрамора. В университете, одетый в серый костюм, он выглядел человеком самое большее среднего роста – может быть, потому, что наклонялся к любому собеседнику, внимательно слушая, не желая упустить ни слова, а может быть, из-за скромного вида его аккуратно причесанных светлых волос. Накануне он шел рядом со мной на занятия чуть ли не вприпрыжку, чтобы не отстать, и, слегка нагнувшись ко мне, чутко внимал всему, что слетало с моих губ; я был польщен и в то же время чувствовал свое превосходство. Ныне же, приглашая нас войти, рокочущим голосом заверяя гостей, что рад видеть их у себя, предлагая снять и отдать ему верхнюю одежду, он был настоящим джинном. Он расхаживал среди деревьев, возвышаясь над их кронами.

Хозяева требовали у всех для пожатия обе руки, и Чарити передавала их Сиду.

– Ой, Салли Морган, до чего же вы обворожительны! – воскликнула Чарити, передавая мужу ладони Салли. – Вы словно сошли со свитка династии Мин! – И тут же Ванде Эрлих, которая была следующей: – Ванда! Как я рада вас видеть! Входите, входите!

Я увидел, что Ванда отметила разницу между тем, как Чарити приветствовала Салли и как ее. Я увидел, как горячо Сид жмет руки Салли: она даже чуть отступила перед таким напором. У него были массивные запястья, густо поросшие светлым пушком. Золотистый пушок виднелся и поверх ворота его расшитой рубашки. Сейчас, когда на нем не было очков в стальной оправе, его глаза оказались невероятно голубыми; обладатель квадратного лица, он не уступал Чарити в белизне зубов. Это был не только самый крепкий здоровяк из всех преподавателей английского, каких я знал, но и самый обаятельный из них. Включившись на полную мощность, он был неотразим. На его лицо, что бы оно ни выражало, было приятно смотреть, и своей рьяной старомодной галантностью он покорил Салли. Высоко подняв ее руки, он побудил ее сделать пируэт – получилась прямо-таки фигура из кадрили.

– Истинная правда: вы обворожительны, – подтвердил он слова жены. – Неописуемая красота! Чарити мне говорила, но она преуменьшила ваши достоинства.

Салли принялась высвобождаться из китайского халата, но он остановил ее:

– Погодите. Не снимайте. Я хочу вас показать тете Эмили.

Предоставив остальным справляться самостоятельно, он приобнял ее за плечи и повел в гостиную. Слегка напоминая пленницу, которую гонят в пещеру, она бросила на меня взгляд, где читались изумление, веселье и насмешка над моими описательными способностями.

Потянувшись за ними в гостиную, мы были там представлены тете Эмили – матери Чарити. Даже она называла ее тетей Эмили. Это была дама со сверлящим взглядом карих глаз и мрачноватой улыбкой директрисы, которая видела все мыслимые проделки детей, но по-прежнему их любит – ну, по крайней мере заверяет всех, что любит.

– А! – сказала она, когда настала моя очередь. – Вы – тот самый литературно одаренный человек. А жена какая красавица! Чарити и Сид говорили мне, как много приобрела благодаря вам кафедра английского.

– Приобрела? – переспросил я. – Да ведь мы только приехали.

– Вы явно произвели впечатление. Надеюсь, мы сможем поговорить, хотя, судя по тому, как начинается эта костюмированная вечеринка, я могу вас больше и не увидеть.

Она мне понравилась (польстила же!).

– Я к вашим услугам, – сказал я. – Вам достаточно будет сделать веером манящий знак.

– Раздобуду веер и затаюсь в ожидании. Говорят, вы как писатель подаете огромные надежды.

Кто бы мог устоять? Предстоящий вечер подавал еще большие надежды, чем я. Перспектива хорошего ужина сама по себе могла воодушевить меня в те дни, а тут было многое сверх того: свет, блеск, разговоры, улыбки, принарядившиеся люди, друзья, читатели. Девушка, которая подошла по мягкому ковру, неся миниатюрные бутерброды, оказалась моей студенткой-первокурсницей. Мне было приятно, что она увидела меня в этой обстановке. Книги повсюду. На стенах висели не репродукции Ван Гога или Гогена, а подлинные холсты Гранта Вуда и Джона Стюарта Карри[16]. Я воспринял их как свидетельство энтузиазма, с которым Ланги, уроженцы Новой Англии, окунулись в жизнь Среднего Запада, отдав (предположил я) предпочтение здешним сельским пейзажам перед работами Уинслоу Хомера[17].

Мало того. Не забудем, что стоял 1937 год, после отмены сухого закона прошло всего четыре года, и мы были глубоко погружены в Великую Депрессию, которая нынешней молодежи представляется некими баснословными временами. Всего месяц назад в Ла-Хойе[18] наш внук, крутя в поисках “Иглз” или Джеймса Тейлора ручки своего стерео за пятьсот долларов, прервал поток моих воспоминаний: “Ну конечно, дед, расскажи еще, как вы с бабушкой неделю копили на две порции пятицентового мороженого”. Его иронические слова, произнесенные в 1972 году, недалеки от того, чтобы отражать нашу с Салли действительность 1937 года, но для него они как были с самого начала шуткой, так всегда ею и останутся. Пятицентовое мороженое… смех один. Нормальный рожок стоит шестьдесят или восемьдесят центов, а трехслойный и вовсе доллар с четвертью. А копить… как это вообще?

Что верно в отношении мороженого, втройне верно в отношении алкоголя. Сухой закон, что ни говори, нанес-таки удар по нашему питью. В Альбукерке до 1933 года мы на студенческих вечеринках потребляли домашнее вино или самодельную дрожжевую брагу – порой с добавлением спирта или эфира, если в компании был студент-медик. Преподаватели, если у них заранее были сделаны запасы или имелись источники нелегальных поставок, с учащимися не делились. В Беркли, уже после отмены закона, преподавательские вечеринки расцвели бутылями хереса, произведенного в спешке и дозревавшего в грузовиках по дороге из Кукамонги. У студентов же в ход пошли калифорнийская граппа и пунш, который мы, экспериментируя, готовили в большой миске из фруктового сока, газировки и того алкогольного, что было в наличии: джина, рома, спирта, граппы или всего этого вместе. Размешав, мы окрашивали напиток в розовый цвет искусственным гранатовым сиропом под названием “Ням”.

Ням.

А сейчас у стены гостиной позади тети Эмили я увидел стол, отягощенный напитками: “Хейг энд Хейг”, “Саннибрук фарм”, “Дафф Гордон”, сладкое и сухое чинзано, красное и белое дюбонне, голландский джин, бакарди. Ради этого стола какой-то винный магазин в Мадисоне (я пока что не заходил ни в один) был, судя по всему, опустошен – и при этом сами Ланги выпили за весь вечер только немного дюбонне, а тетя Эмили вообще ничего не пила.

Эд Эббот, подошедший вместе со мной оглядеть эти богатства, был так потрясен, что у него дрогнули колени. Наморщив лоб, он нагнулся к бутылкам и принялся читать про себя наклейки. Его губы шевелились.

– Боже мой… – пробормотал он. – Боже мой… – Затем громко: – Когда начнется возлияние? Не пора ли каждому выбрать жертвенный напиток? Самое время! Пожалуйста!

Сид выступил вперед, зашел за стол и попросил делать заказы. Мужчины обратились с вопросами к дамам. Одна из них – Ванда Эрлих – подала голос. “Я хочу манхэттен”, – сказала она без “пожалуйста”.

То была эпоха серебряных шейкеров. То, как обращался с ними в кино Роберт Монтгомери[19], произвело впечатление на каждого из нас. Сид взялся за свой, снял с него крышку, насыпал лед. После этого его рука, двинувшись над густо уставленным столом, ухватила бутылку со сладким чинзано, затем воспарила еще раз и опустилась на виски “Хейг энд Хейг”. Тут мы с Эдом закричали в один голос, и его рука замерла.

– Что не так? Виски, сладкий вермут, ангостура. Ну, не знаю… Я человек покладистый, готов уступить свое место лучшим. Любой из вас – прошу.

Барменом, опередив меня на четыре сотые секунды, стал Эд Эббот, а Сид и я отошли и присоединились к компании.


Мне доводилось слышать о том, как травмирующее или необычайное событие – смерть, развод, выигрыш в лотерею, проваленный экзамен – меняло чью-то жизнь. Но я ни разу не слышал, чтобы человеческую жизнь изменил, как нашу, званый ужин.

Сироты из западных краев, мы прибрели в Мадисон, и Ланги приняли нас в свое многочисленное, богатое, влиятельное, надежное племя. Пара астероидов, мы случайно влетели в их упорядоченную ньютоновскую вселенную, и они притянули нас своей гравитационной силой, превратили нас в луны, вращающиеся вокруг них по орбите.

Неустроенные больше всего грезят об устройстве, неприкаянные – о пристанище. В Беркли, пытаясь превозмочь беду чтением, я наткнулся в библиотеке на Генри Адамса[20]. “Хаос – закон природы, порядок – мечта человека”, – сообщил он мне. Нигде до той поры я не встречал такой точной характеристики своей жизни, а когда прочел это место Салли, она восприняла его так же. Из-за своей ненадежной профессии и раннего развода мать таскала ее туда-сюда и часто передоверяла другим людям, а после ее безвременной смерти девочку взяли на воспитание и без того обремененные заботами родственники. Я потерял точку опоры, у Салли никогда ее и не было. Мы оба были необычайно отзывчивы к дружбе. Когда Ланги открыли перед нами свой дом и сердца, мы не преминули благодарно войти.

Войти? Нет, мы бросились внутрь. Мы были в нужде, мы мало на что рассчитывали, и дружба их стала для нас тем же, чем становится для продрогших путешественников сухое помещение с горящим камином. Мы, можно сказать, впихнулись, с наслаждением потирая руки, и с той поры сделались иными. Лучше стали думать и о себе, и о мире.

По своим составляющим этот ужин мало чем отличался от сотен других, какие у нас были впоследствии. Мы пили – пили немало и неосмотрительно, потому что не имели опыта. Мы ели, и ели вкусно, но что именно – кому это помнится? Котлеты по-киевски, сальтимбокка, телячий эскалоп – что бы это ни было, это были произведения цивилизованной кухни, столь же далекие от нашей повседневной пищи, как манна небесная от печеной картошки. Плюс элегантно накрытый стол: цветы, хрупкие бокалы, столовое серебро, приятно отягощавшее руку. Но сердцевиной всего были двое, которые ради того, видимо, этот прием и устроили, чтобы показать, как они рады Салли и мне.

Салли, выделив ее из всех женщин, посадили по правую руку от Сида, и он был к ней чрезвычайно внимателен. Поверх других разговоров я услышал, как он рассказывает ей романтическую историю об их медовом месяце, о том, как в Дельфах мужчина, с которым они познакомились на судне, плывшем в Итею, упал со скалы и тело нашли только через три дня. Салли слегка опьянела. На ее губах играла улыбка, взгляд был прикован к его лицу, улавливая сигналы, побуждавшие ее к изумлению, сочувствию, смеху. Что до меня, я царствовал между Чарити и ее матерью. Они задавали мне множество вопросов о Калифорнии – от Йосемитского парка до беженцев, спасавшихся от пыльных бурь, – а мои ответы не только они, но и другие, сидевшие поблизости, особенно Элис и Либ, слушали так, будто я вещал из священной пещеры. Как приятно быть избранным, как льстят самолюбию эти взгляды блестящих глаз, направленные на тебя, отделяющего, подобно Творцу, свет от тьмы!

После ужина – кофе и коньяк в гостиной. В то время как моя проникнутая благоговением ученица подавала кофе, а Сид обходил всех с рюмками и бутылкой, Чарити поставила пластинку.

– Так! – воскликнула она, садясь на кушетку. – Теперь мы несколько минут сидим, перевариваем пищу и слушаем!

Но Марвин Эрлих принес сюда из-за стола неоконченный спор о гражданской войне в Испании с Эдом, занимавшим нейтральную позицию. А я, расположившись на диване подле матери Чарити, счел своим долгом джентльмена занимать ее беседой.

Ставя на столик чашку кофе, которую взял с подноса для тети Эмили, я услышал слова Марвина:

– …и что же, поддержим фашистов? Тут либо одно, либо другое, третьего не дано. Хотите быть с Франко, Муссолини и Гитлером? А почему не встать на сторону масс?

– Масс? – переспросил Эд. – Каких еще масс? Американцы не знают такого понятия. Это европейская категория, сыр, который не выносит транспортировки.

– Да ладно вам. Средний класс – тоже массы.

На страницу:
3 из 7