bannerbanner
Женившись – не забудьте развестись (сборник)
Женившись – не забудьте развестись (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Этот невыключенный утюг много раз выручал его в жизни.


Был второй час ночи, метро бездействовало, на такси денег не было.

Он бежал к вокзалу через весь город. Его остановил милиционер. Он показал ему студенческий билет, милиционер аккуратно списал данные со студенческого билета на случай, если случится какое-нибудь ограбление.

Потом он ехал в последней электричке и мучился, когда же пройдут эти 20 минут пути.

Он пытался смотреть в окно и сквозь безумное свое отражение различал луну за окном. Луна шла за поездом над темной землей…

Потом он бежал со станции к дому, проваливаясь в какие-то ямы и спотыкаясь о какие-то бутылки и банки.

Луна ушла, вокруг была тишина рассвета. Но светать не начинало – небо было в тучах. Их дом был темен, только горело одно окно. Умирая от предчувствий, он взбежал по лестнице и постучал. Она сразу открыла и, конечно, даже не спросила, кто стучит. Он вошел с косящими от ужаса глазами.

Она обняла его. Он чуть не заплакал.

На столе стоял ужин.

– Почему ты не спишь? – спросил он.

– Я ждала одного человека…

– Может быть, того самого человека, которого ты ненавидишь?

– Да, я ждала того глупого человека… Не ешь стоя…

– А сначала что ты делала?

– Сначала я плакала.

– А потом?

– Потом я жалела себя. Я очень долго жалела себя… А уж потом начала ждать тебя и бояться.

Он представил, как она сидит на кровати, поджав под себя худые девчачьи ноги и, жалея себя, боится за него. И, опять задыхаясь от нежности, он пошел к ней.


Все было опять, как раньше…

Потом они объяснили друг другу, какие они дураки, потому что у них есть самое главное – любовь, здоровье и молодость, и они должны жить хорошо, быть счастливыми и не гневить Господа. Они долго объясняли друг другу эти справедливые вещи.

…За окном ударил гром. Комната осветилась близкой молнией – и снова рядом тяжко ударило.

– Как вовремя ты успел… – шептала она. И, представив, как он попал бы в этот ливень, в эти жутко вспыхивающие молнии, она прижалась к нему.

Он снова и ясно понял, что она его женщина. Во всем необъятном мире у него есть одна его женщина. Раньше это была мать. Теперь она его новая мать.

«Вот родится у нас кроха, и все будет замечательно… Ты его ведь ждешь? Правда, ждешь нашего?»

Им было очень хорошо в ту ночь. Они только не знали, что ночь эта была всего лишь островом среди всех прошедших и грядущих ссор. Очень маленьким островом…

Здесь надо нарисовать прекрасный остров среди океана. И чтобы обязательно были пальмы… много пальм. С пальмами будет яснее, какой это был прекрасный остров.


На следующий день они поссорились опять. Почему они не боялись ссориться? Наверное, все дело в том, что они были молоды. Молодым инстинктивно кажется, что в их жизни, которая только начинается, наверняка еще будет что-то самое настоящее, самое главное. И оттого молодые так смелы: они не боятся разрушать…

И они тоже отважно разрушали ссорами. Это были многообразные ссоры. Например, ссоры из-за ничего. Обстановка: он сидит и работает. Она вернулась из университета и готовит обед, и, конечно, очень сердится, что ей надо готовить в то время, как он сидит и занимается «делом», и т. д.

Потом он всегда забывал покупать сыр. Он не знал, почему так случалось. Он никогда не испытывал пренебрежения к этому ласковому продукту. Но почему-то забывал его покупать. И, когда он возвращался домой без сыра, она кричала в восторге обиды: «У меня осталось одно удовольствие в жизни – сыр! И ты, конечно, забыл его купить!..»

По дороге в университет он «забрасывал» белье в прачечную. В прачечной нужно было заполнять какие-то голубые и белые листочки: один цвет листочка означал «крахмалить белье», а другой – «не крахмалить». Пока он стоял в очереди, на него обрушивались идеи (это было время диплома). И когда подходила пора заполнения цветных бланков, он светился идеями… Они гроздьями висели в мозгу, и он, конечно же, путал чертовы цвета. В результате вместо рубашек всегда крахмалили простыни и ночные сорочки. Когда он приносил белье и она разворачивала деревянные от крахмала простыни, она тотчас начинала кричать, что он занят только своими великими мыслями, что она не собиралась выходить замуж за Эйнштейна. Кроме того, этот великий ученый катал коляску и во время поучительного занятия по дому придумал теорию относительности! Потому что Эйнштейн был человек! И, следовательно, он не Эйнштейн, а просто обыкновенный самовлюбленный подлец!

Вот тогда он научился врать. Он объяснял неурядицы с крахмалом удивительной болтливостью и врожденной лживостью приемщиц в прачечных. Они только и думают, как бы поболтать со своими кавалерами. Именно в это время путают белье бедных клиентов.


Странно. Вспоминать об этом ему было теперь прекрасно и даже легко. Наверное, потому, что есть трогательная грусть в близко придвинутом прошлом. Или проще: сентиментальность. Все мы сентиментальны, когда дело касается воспоминаний.

Но он не так вспоминает. Слишком легко он вспоминает. Идиллии не было. Было жестоко и страшно – боксеры. Ее мать права. Он не был мужчиной. Он был только сверстником, нормально-эгоистичным сверстником.


Кстати, о ее матери.

Он почему-то никогда не мог понять простой вещи: она любила свою дочь, и оттого было все. Этого нельзя было не понимать, и за это ей надо было прощать, и уж никак нельзя было пользоваться ее опрометчивыми словами и поступками в «отношениях двоих». А он пользовался, умело ловил ее на каждом неудачном слове и помнил до сих пор все эти слова…

А про себя он не помнил. Точнее, помнил, но только то, в чем был хорош.

А ведь было другое.


Это случилось в самом начале, когда еще была земляничная поляна. Она тогда его очень любила. И чем дальше, тем привязчивей, требовательнее была ее любовь. Однажды он почувствовал, что немного устал, что ему уже надоедает эта настойчивая любовь. И тогда исподволь, каждый день он начал готовить ее к мысли о мужской своей независимости, как учил Григулис.

Однажды он сказал, будто в шутку, что все мужчины просто в силу исторически сложившихся причин испытывают постоянную тягу к свободе. Без этого они несчастны. И порой у них возникает непреодолимая потребность – побыть одному, которая не всегда понятна женщине.

Даже если он думал так, говорить с ней об этом было нельзя. Но он сказал, потому что хотел тогда законно получить право на мужскую свободу.

Она молча убрала руку с его шеи (она обнимала его, когда он все это ей говорил) и задумалась.

Он спросил, о чем она думает.

Она не ответила. Когда она начинала думать о чем-то важном, к ней лучше было не обращаться.

Он не понял тогда, что она думала о своем доме. У женщины, есть ли у нее дети или нет, существует это чувство «своего дома». И в тот раз она, наверное, с ужасом подумала, что иногда он хочет жить без нее и что, оказывается, бывает время, когда ему тягостен «ее дом».

Она испугалась. А он не мог понять тогда всего этого. И не мог с ней поговорить как нужно. Он только чувствовал, что она понапрасну сердится на него, и оттого сердился сам.

В то время он первый раз поехал в командировку.


В дороге он тосковал и снова любил ее восторженно и сильно. Он вернулся к ней с этой любовью. Но она уже никогда не забывала, с какой легкостью, почти радостно он от нее уезжал. Она стала подозрительной – она боялась за свой дом.

А потом она стала ходить с животом. Губы у нее вспухли и стали совсем детскими, и были обведены по краям тонкой коричневой полосочкой.


Когда она пришла оформляться на работу (ей повезло, ее распределили туда, куда она хотела), директор НИИ мрачно посмотрел на нее и сказал прямо: «Это у вас на год… А у нас сейчас важная тема, нам нужны работники, а не пустые кресла».

На семейном совете Кронов и ее мать решили, что ей лучше посидеть пока дома («Благо, есть такая материальная возможность» – Кронова распределили в знаменитый НИИ).

И она осталась сидеть дома.

…Она попросила Кронова никуда не уезжать. «Это может начаться в любой момент», – говорила она, и глаза у нее становились блестящими от ужаса.

Ему нужно снова было ехать в другой город – на установку. Но он остался и очень злился. Она чувствовала эту злость и тоже сердилась. И оттого они все больше ссорились. Однажды во время очередной ссоры она крикнула ему:

«Вот подожди немного! Во время родов я умру! Я это чувствую! И тогда ты освободишься… И обретешь «исторически сложившуюся свободу!»

Самое страшное: он не ужаснулся этих ее слов. Он устал от нее.

Брак – это соревнование эгоизмов. Необходимо, чтобы кто-нибудь один уступил. Тогда можно жить. Если уступят оба, наверное, тогда и случается счастье. Но никто не хотел уступать.

Он не смог быть взрослее. Он не смог понять ее тогдашнее состояние: тоску оттого, что она сидит дома, ее страх перед родами и то, что она казалась себе совсем одинокой – с будущим ребенком и с человеком, который, как ей теперь мерещилось, все время хочет от нее уйти.

Он действительно хотел уйти. Не от нее. От ее нервности и терзаний. Ему казалось, что тут нет ничего дурного: ведь он не уходит изменять ей. Просто посидеть с друзьями или совсем одному. Потому что находиться с ней стало очень трудно…

Он начал все чаще ей врать. Когда он врал, то говорил с ней каким-то новым, омерзительно ласковым голосом.


В тот день он позвонил ей с работы и сказал:

– Родненькая, я задержусь до вечера.

У меня тут неприятности (она его жалела, когда у него были неприятности, и тогда не сердилась на него).

– Хорошо, – сказала она (но он почувствовал, что все-таки сердится).

– Я куплю триста граммов сыру, – сказал он заискивающим голосом, чтобы разогнать остатки ее обиды и показать, как напряженно он трудится для дома.

– Хорошо, – сказала она мягче. – Только, пожалуйста, поосторожнее там… (Последняя фраза означала, что она уже не сердится.)


После работы он отправился на стадион. Он любил стадион. Для большинства женщин – это представление о стаде. Для мужчин – это братство. Там собирались десятки тысяч мужчин. На них кричали на работе, кричали дома, а здесь они сами кричали. На стадионе все эти мужчины возвращались в детство. Они беззаботно орали, пили пиво, ругались с соседями и, главное, забывали все свои взрослые неприятности.

После стадиона Кронов продолжил свои маленькие мужские развлечения – уселся с другом Генычем в «Стекляшке» – так называлось стандартное стеклянное кафе у стадиона.

В кафе можно было взять чешское пиво в высоких кружках.

Официантка принесла пиво, села за пустой столик и начала что-то записывать.

Геныч, конечно же, стал за ней ухлестывать.

Но ей было не до Геныча, она должна была заполнить анкету – ответы на вопрос «Почему пьют люди? Перечислить причины, как она их сама понимает».

– Отчего же они пьют? – особым «охмурительным голосом» спрашивал Геныч.

– Отчего не пьют, лучше спросите… От плохой погоды пьют? (Действительно, холод пронимает или жара).

– От жилищных условий пьют? (И вправду – тесно соловью в квартире или просторно).

Далее шли праздники, которые Геныч рекомендовал официантке подразделить на личные и общественные. Благодаря знаниям Геныча набралось 28 причин. Завершили они научно-исследовательскую работу мудростью «захотел человек и напился».

Это была лучшая теоретическая работа Геныча (которому Григулис еще в университете постоянно и нудно советовал покинуть наш факультет).

Григулис его не понимал – Геныч был Человек Жизни.

И пока Кронов занимался тайнами Вселенной, Геныч занимался жизнью.

И теперь ловко, как бы невзначай уже обнимал очень хорошенькую официантку.


Но тайны Вселенной потребовали новую кружку для Кронова.

Кронов неторопливо пил пиво и был счастлив.

За этим занятием его увидела ее мать, проходившая мимо «Стекляшки». Это был тот самый «один случай на тысячу».


Когда он вернулся домой и вынул 300 граммов сыра (он не забыл его в этот раз), она преувеличенно вежливо поблагодарила его за сыр и быстро ушла из комнаты.

Потом тотчас вернулась и спросила:

– Ну, какие же у тебя были неприятности?

Он почувствовал что-то неладное, смутился и оттого начал рассказывать какую-то чепуху об очереди, которую он выстоял, покупая сыр.

Она прервала его рассказ о семейном подвиге и снова спросила:

– Ну, а все-таки, какие же неприятности задержали тебя на работе?

Голос у нее прервался.

Он хотел что-то ответить, но она не выдержала и крикнула:

– Зачем врать?!

Потом показала на его щеку и сказала:

– Вытри… это… пожалуйста… – И заплакала.

Он подошел к зеркалу и посмотрел на «это» и, к своему ужасу и недоумению, увидел на своей щеке след красной краски.

Он потер пальцем – краска не оттиралась.

Он лихорадочно стал вспоминать, откуда у него «это». У них на работе экзальтированные сотрудницы имели порой обыкновение чмокать в щеку сотрудников мужского пола за удачно найденное решение – это считалось высшим выражением восторга. Но сегодня его никто не чмокал. Он хотел объяснить ей, но, когда он начал, она сразу закричала:

– Уйди! Куда-нибудь уйди! Ты мне противен! Ты отвратителен! Ты мерзок!..

Он снова посмотрел в зеркало, пытаясь вспомнить что-нибудь. И тут он увидел свою руку, держащую зеркало: на пальце был отчетливый след той же красной краски.

Он понял. Это был след от красной шариковой ручки.

Он с торжеством вынул авторучку.

– Смотри, – сказал он с восторгом. – Это же авторучка… – И он начал ею мазать лицо.

– Уйди от меня! Уйди! (Но все-таки она искоса взглянула на него и поняла.) Ради бога, уйди… сейчас же!

Она, видно, чуть-чуть успокоилась и все пыталась вызвать прежнюю злость. А потом снова взглянула на него и поспешно отвернулась, чтобы не засмеяться. Потому что в восторге открытия он выкрасил себе все щеки.

– Где ты был?! Как тебе не стыдно?

Тут его прорвало. Он сказал, что они жутко живут, что так нельзя, что они не уважают друг друга. Он рассказал, где он был, и сказал много благородных вещей о понимании в семье.

Глаза у нее стали спокойные и очень усталые. Потом она помолчала и сказала:

– Значит, ты даже не уходил к кому-то. Ты уходил просто, чтобы побыть без меня. Это ты, который не мог жить без меня. Ты убежал от меня на футбол.

В тот день в ней умерло что-то, так она говорила ему потом.

А может быть, она просто что-то решила.

И потом они уже никогда не ссорились. Да и ссоры их постепенно перестали быть яростными.

…Они оба уже отказали друг другу в возможности понять то тонкое, сложное, что было причиной их поступков и чего (как они оба для себя выяснили) абсолютно не мог понять другой.

Они перестали быть откровенны. Они хорошо помнили, как раньше, в начале их любви, они торопились все рассказать друг другу и как потом во время ссор оба пользовались этой прежней откровенностью и били безошибочно по самым больным местам.

Теперь они разговаривали иначе.

– Как дела на работе? – спрашивал он, думая о другом.

– Все в порядке, милый, – говорила она, тоже думая о другом.

– Чудесно, – машинально отвечал он и добавлял, чтобы как-то продолжить беседу: – Да, ты позвонила технику-смотрителю? Надо сказать, чтобы починили батареи…

– Как же ты не заметил? Батареи уже теплые, – отвечала она раздраженно, но только чуть-чуть раздраженно.

– A-а, да-да, милая… Ты слышала, Женька Левшина разводится с Генычем.

– Бедная Женька!

– Бедный Геныч…

…При этом они пили чай и читали.

Им было нетрудно читать, пить чай и одновременно разговаривать, потому что они говорили друг другу ерунду. Теперь они могли разговаривать друг с другом и делать при этом что угодно, даже петь могли.

Эго было бы вполне логично, если бы они пили чай, читали и при этом еще пели хором:

«Бедная Женька! Бедный Геныч! Они разводятся. А нам так хорошо, нам восхитительно! У нас батареи теплые».

А за стулом у каждого из них стояли бы огромные ларцы для складывания туда мыслей, тех настоящих мыслей, о которых они теперь уже не рассказывали друг другу.


«Святому месту пусту не быть». Человеку надо кому-то рассказывать свои главные мысли. Иначе человек одинок.

…Он был слишком занят в то время (пуск установки и все безумие, которое с этим связано), а она уже была свободна.

«Кроха», как они его звали между собой, родился и стал называться мальчиком Алешкой. Вначале мальчик Алешка благополучно жил у ее матери-педагога. А она поступала на работу. В том месте, куда она приходила по распределению, уже не было единицы. Но ей неожиданно повезло: создавался новый институт и она очень удачно туда устроилась.


Она стала ходить на работу. А потом у нее появились какие-то новые глаза. Мечтательные глаза. Она ожидала. Он увидел первый раз эти глаза, когда его привезли на два часа домой из Серпухова. Он быстро, как всегда, «срубал обед», а она, как всегда, успела опустить только ложку в суп… Он хотел, как всегда, извиниться за свою торопливость и посмотрел на нее, чтобы сделать это… и тогда он увидел ее новые глаза. И он испугался…


Потом мальчик Алеша переехал к ним.

Кронов досрочно защитил кандидатскую, им дали квартиру.

В общем, даже в Швеции были бы в восторге от такого оборота дела!


В тот год он бешено работал, и работа его радовала.

Настоящее исследование – это грязный, долгий, неромантический труд. Там много пота и тяжелых утренних часов, когда теряешь веру в себя и не можешь сбросить ноги с постели – так все постыло и скучно. Но если получается, тогда живешь лихорадочно и великолепны ночные часы: в голову приходят особенные мысли, любишь всех людей на свете за сладость труда своего, и тело становится сильным, и появляется чертовская уверенность во всем.

В это время мальчик Алеша учился ходить: на стуле лежали два смехотворных комочка – его теплые носки.

А сам он в «домашних ботинках» с пугающей быстротой перемещался из комнаты в комнату – он жил; при этом он нагибался, распрямлялся, подскакивал, садился на пол, опять поднимался и все время сопел. Иногда слышался тугой шлепок. Это его маленькое чудное тельце падало на пол. Тогда сопенье замирало, и в мире наступала тишина. Мальчик Алеша не плакал. Он ждал, пока Кронов в ужасе вбежит в комнату, где, недвижно распластавшись, Алеша лежал на полу. И уж тогда раздавался его облегченный плач. Он плакал Кронову. Никто не хочет плакать просто так, есть смысл только плакать для кого-то!

А ее в это время не было. Ее все чаще не бывало по вечерам.


Наступил тот день.

Он никогда не изменял ей. Им было хорошо вдвоем, и он точно знал: что, если он ей изменит, так хорошо им уже не будет. Он был ее, и только ее во всем мире, и она была его.

Все другое было неправильно, дикость. Она просыпалась рядом с ним утром, она говорила с ним. Это был ее голос. Голос его женщины. Его жены. Все другие голоса на этом месте были невероятны.


Кронов знал, когда это случилось.

В тот день она пришла домой какая-то странная. Она молча села в углу в кресло.

Он спросил у нее что-то, она не ответила. Она будто окаменела.

– Что с тобой?

– Ничего, – ответила она очень спокойно, – ни-че-го.

Он хотел спросить еще о чем-то, но зазвонил телефон.

Звонили из другого города. Там Григулис работал на установке и просил, чтобы Кронова немедленно вызвали.

Тут она вышла из своего ужасного молчания и истерически стала просить его не уезжать. Она, наверное, это читала – Островский, «Гроза», школьная программа по литературе: «Муж Тиша уезжать собрался, а жена Катерина собралась ему изменять и просит не уезжать мужа Тишу…»

Это очень удобно просить человека остаться, когда ты знаешь, что он не может остаться. Это сразу решает проблему. Ведь уехав, он становится нечутким, а это означает «вне закона». Итак, прощальное объятие, скупая женская слеза. Впрочем, женские слезы не бывают скупыми. Значит, обильная женская слеза, дверь захлопнулась, и наверняка последовала ее фраза, полная женской печали: «Как всегда, он ничего не понял». И теперь уже – никаких обязательств!

При встрече можно потом сказать изумленному болвану: «Я так просила тебя тогда не уезжать! Но ты уехал!»


…Он вернулся через неделю.

Квартира была какая-то пустая, нежилая, летняя. Мальчика Алешу без него увезли на дачу к ее маме. И она вся была какая-то странная и совсем чужая, как квартира…

– Ты хочешь есть?

– Нет, – ответил он почему-то, хотя хотел есть.

– А то я не ждала тебя… Я сейчас не готовлю…

Они помолчали.

– Да. Я хочу дать тебе адрес мамы… Если решишь повидать Алешу.

– Зачем мне адрес? Ведь мы поедем туда вместе? – спросил он. И вдруг понял, что она сейчас ответит.

– Нет, – сказала она, – мы не поедем вместе…

«Сейчас она скажет» – подумал он.

– Я люблю другого человека… – Она сказала эту жуткую глупую фразу.

Кронову стало странно. Ему даже не было горько тогда. Просто ему казалось, что он все это уже слышал, что все это уже было и она уже когда-то говорила ему все это.

Он встал и, засунув руки в карманы, каким-то странным шагом, прыгая с каблука на носок, начал ходить по комнате. Потом она заговорила. Она, видно, приготовила свою речь.

Она сказала, что все время у нее с ним было «чувство одиночества».

– Я всегда чувствовала…, что ты меня обижаешь, и, самое страшное, ты никогда не понимал, когда ты меня обижал. У нас разная кожа. Ты все время думал о себе… чтобы тебе быть свободным, чтобы тебе было хорошо, ты раздражался, когда было плохо тебе. Ты никогда не думал о нас двоих… и о нас троих. С тобой всегда было тяжело разговаривать. Я говорила и все время видела у тебя пустые глаза. Ты выключался… тотчас, как только тебя не интересовало то, что я говорю. Я стала сварливой. После каждой нашей ругани я вспоминала свои слова, и мне было жутко, что я их произносила…

И я думала, до чего же надо довести женщину, чтобы она стала грубой кухаркой… До чего надо довести женщину, чтобы она стала такой неинтересной… Я уже начала думать, что я такая и есть…

– С кем же ты узнала, что ты другая?

– Это неважно…

И вдруг сказала очень мягко:

– Зачем нам жить вместе?.. Любовь? Ее уже нет… Алеша? Но ведь все равно это случится. Не сейчас, так потом… А жить в такой безрадостной семье… И для Алеши это тоже не надо.

Кронов смотрел на нее. Она сидела очень красивая, ноги у нее были стройные, высокие и плотно и тяжело лежали в короткой юбке. Он ужасно хотел дотронуться до этих ног, но это все было теперь не его. Но он… он ее любил! Так любил, что сейчас готов унижаться.

Она заплакала.

– Что ты плачешь? – спросил он.

– Это неважно… это уже тебя не касается…

Она шмыгала носом, совсем как мальчик Алеша…

– Что ж ты плачешь, если ты меня не любишь?

– Мы жили вместе три года… Если даже просто жить с человеком три года… и то привыкаешь…

Она плакала и не вытирала слезы. Потом она еще говорила и опять плакала…

Она сказала, что перестала с ним чувствовать себя женщиной и что Кронов давно не говорил ей «слова». Сначала он попросту не понял, что такое эти самые «слова». Но потом выяснилось, что разговор шел о нежных словах, которые он перестал ей говорить.

Он тотчас представил, как он называет ее «моей рыбочкой» или «заинькой»…

– Что ты смеешься? – крикнула она.

– Я не знал, что это так важно, – ответил Кронов. – Я выучил бы все эти слова. Я бы называл тебя «дорогая, милочка, пташка…». Я бы называл тебя «лапочка, золотце»…

Он говорил все это с милой несерьезностью, как прежде.

– Не надо превращать это в балаган. Мне двадцать три года… Двадцать три года для женщины…

– Да, это старость… – сказал он, улыбаясь.

И наклонился, чтобы дотронуться щекой до ее заплаканного лица. Как раньше…

Но она вздрогнула и поспешно отодвинулась, почти отпрянула.

Он почувствовал ужас и отвращение всего ее тела. Наверное, потому что ее руки, ее щеки и все эти проклятые нервные окончания – все то, что осязает и любит, уже осязало и любило не его.


В передней раздался звонок – пришла ее мать. Мать очень торопилась. Она вошла и все никак не могла отдышаться. Она спешила – она пришла на подмогу. Они, видно, договорились и даже приблизительно прикинули, сколько времени займет это объяснение. И вот мать пришла на случай, если Кронов станет буянить. В конце концов, от человека, который не умел как следует мыть руки, можно ожидать всего. Она была права.

Мать села. Она сидела на стуле и с торжеством смотрела на Кронова. Она выглядела так победно, что можно было подумать, что это она бросила Кронова.

Так они сидели и молчали.

Мать тяжело дышала и искала по карманам платок.

На страницу:
2 из 3