Полная версия
Жизнь А.Г.
Увлечение диктатора повлекло за собой некоторое послабление режима. Будто убоявшись чего-то свыше, “Торквемада” несколько умерила свой пыл, а из Каменоломен было освобождено с полсотни астрономов и специалистов в области авиации.
Авельянеда призвал к себе одного из них, видного инженера Рэйнальдо Руэса, годом ранее посаженного по обвинению в связях с Фалангой, и, одарив милостивым кивком, спросил, скоро ли, по мнению дона Рэйнальдо, Империя сможет построить ракету для полета, скажем, на Луну, и в какую примерно сумму это обойдется казне. Руэс помолчал, погрузил в каудильо взгляд своих флегматичных немигающих глаз, как погружают перо в чернильницу, и, передвинув из одного уголка рта в другой потухшую сигарету, равнодушно ответил:
– При нынешнем положении испанской науки – лет через двести. – Сигарета вновь пропутешествовала у инженера во рту. – Я подобью вам смету. Дон.
Сдержав забившуюся внутри холодную, скользкую, словно рыба, ярость, Авельянеда просиял сладчайшей из своих улыбок и попросил наглеца убираться вон. Впрочем, на предложение своего адъютанта отправить Руэса обратно на Острова, подумав, ответил отказом.
Увы, прогнозы других ученых оказались не лучше. Игнасио Агилар из Мадридского университета, без конца теребивший глянцевитую заячью губу, назвал срок в пятьдесят лет (“Пятьдесят-шестьдесят, мой сеньор. Но никак не больше семидесяти, я полагаю”), а профессор Суарес из Барселоны – в тридцать, при наличии, разумеется, развитой научно-технической базы, какой сейчас, по мнению профессора, Империя не обладает.
– Но даже и в таком случае, – сухо заметил Суарес, поигрывая цепочкой карманных часов, – речь может идти о запуске в космос, скажем, поросенка или пары собак, но никак не о полете человека на Луну.
Но Авельянеда не отчаялся. Дня два он пребывал не в духе, был груб с прислугой, отказался от лекций Якопо Браво, после же, пересмотрев “Девушку на Луне”, твердо решил, что все эти ученые выскочки ни аза не смыслят в космических путешествиях – пройдет время, и новоявленные братья Райт (Лопес, Мартинес) утрут нос их жалким научным теориям.
Больше того – всего через год в горах Сьерра-Невады, неподалеку от Муласена, была возведена великолепная обсерватория, которой, по замыслу каудильо, надлежало стать символом нового испанского пути. Выстроенная на высоте почти в три тысячи метров из голубого абиссинского мрамора, делавшего ее неотличимой от окружающих облаков, она обошлась казне в такую же заоблачную сумму, но звание “прекраснейшей камеи Империи”, каким тотчас удостоили ее радио и газеты, оправдывала вполне. Ее алебастровый купол венчал собой вершину отвесной скалы и тем самым как бы указывал на извечную недосягаемость самих звезд, до которых лишь сверхчеловеческое усилие испанского народа позволит когда-нибудь дотянуться. Указывала она и на особый статус того, кто возглавит народ на этом пути, поскольку в здании на горе разместилась также и летняя резиденция каудильо. Ведущая наверх канатная дорога, охраняемая специальным отрядом черногвардейцев, при необходимости отключалась, и вознесенный над отвесными кручами храм небесной науки с легкостью превращался в неприступную крепость.
Авельянеда любил эту обсерваторию и часто приезжал сюда с какой-нибудь очередной Клареттой или Хуаной, каковые порой – втайне, разумеется, от народа – скрашивали его суровую холостяцкую жизнь. Эти визиты были полны тайного предвкушения – предвкушения чресел и сердца, – оно достигало своего пика в гондоле канатной дороги, когда, прижимая к себе хихикающую мамзель, Авельянеда поглядывал наверх, туда, где светилась желтыми окнами его космическая обитель. Каменистый склон с проплешинами снега валился в студеную мглу, внизу, у опор, приплясывали от холода верные черногвардейцы, и тем притягательнее казалось тепло там, наверху, где слуги уже вовсю топили печи, а повара готовили ужин в маленькой кухне с окнами, выходящими на Муласен.
Кларетту он любил коротко, по-военному, не снимая кавалерийских сапог, разделявших все скрипучие пароксизмы его поспешной диктаторской страсти, а когда прелестница засыпала, разметав по подушке влажные волосы, тихонько прокрадывался к заветной трубе и любовался на Сириус и Алголь, снедаемый уже другой, неутолимой страстью, жаждой просочиться сквозь телескоп, кануть в холодный космический омут. Так, томясь несбыточным желанием, он проводил у “Цейса” всю ночь; когда же звезды тускнели, сдавая свои полномочия заре, возвращался в комнату, где еще спала, зарывшись в подушки, Кларетта, поливал свой любимый амариллис в желтом терракотовом горшочке и выходил на террасу, по которой уже ползли, отделяясь от парапета, первые сапфировые тени. Абиссинский мрамор дышал накопленной за ночь прохладой, внизу, за ватерлинией парапета, колыхался туман, желтоватый, точно цыплячий пух, и такой плотный, что на нем ничего не стоило станцевать. Темнели, словно тучи перед грозой, и резче становились очертания гор – древних, могучих космических кораблей, высеченных Саваофом прямо из вечности, а чуть дальше, за ними, просачивалась в ущелье расплавленная медь, жирная, тугоплавкая, медленно и как бы с некоторым сомнением принимающая форму круга. В такие минуты Авельянеде казалось, что отсюда, с этой самой обсерватории, начнется возрождение мира и что свет истины, которую она собой воплощает, подчинит себе землю так же неудержимо, как подчиняет себе долину солнечный свет.
День он проводил, набрасывая в альбоме эскизы новых военных орденов, которым почти всегда придавал излюбленную форму звезд, потом долго спал, созерцая легкие, приятные, необременительные сны, а ночью вновь уединялся в круглом зале, вбирая в себя древний, тысячелетней выдержки свет, процеженный сквозь мощную оптику “Цейса”. Кларетты обычно к телескопу не допускались, но для иных, самых любимых, Авельянеда шел на уступку и делился своими сокровищами: нежной аквамариновой Вегой или медовым, цвета темного янтаря, Арктуром, которые стоили в его глазах значительно больше, чем те дареные побрякушки, что мерцали на шее избранницы. Впрочем, ни одну женщину он никогда не любил по-настоящему – Испания была его единственной любовью, Испания и еще космос, с которым он надеялся когда-нибудь обручить свою земную империю.
Он жаждал этого так сильно, что еще полгода спустя приказал возвести на востоке Ла-Манчи небольшой космодром, вроде того, что видел в немецком фильме. Ракета, правда, была пока деревянной, но Авельянеда верил, что уже совсем скоро наука – вопреки посулам всех доморощенных пессимистов – сумеет заменить ее настоящей. Космодром тщательно охранялся: тайну испанского космоса берегли высокий забор, сторожевые вышки с пулеметами и батальон вооруженных до зубов guardia negro. В отдельном крыле помещались бутафорские службы, командный пункт из высокотехнологичной фанеры и миниатюрный гостевой домик вроде охотничьего, с верандой, обращенной на стартовую площадку. Здесь, отдыхая от дел, Авельянеда останавливался на денек-другой и, созерцая деревянный омфал, размышлял о судьбах мира, который обретет свое оправдание в тот самый момент, когда ракета, объятая священным огнем, совершит рывок в бесконечность. Побрякивал на ветру китайский бамбуковый колокольчик, дымилась на столе нетронутая чашка кофе, а Разумнейший из людей переживал мистическое слияние со всем сущим, как восточный мудрец, постигающий тайну вселенной в созерцании древнего храма.
Однако чем глубже он проникался мечтой о космосе, тем отчетливее понимал, что покорить его можно, лишь собрав в кулак все ресурсы Земли. Задача была слишком дерзкой, слишком амбициозной, чтобы решить ее силами того клочка суши, что дан ему в управление. Так некогда Святая католическая церковь не представляла себе спасения человечества до той поры, пока власть римского папы не утвердится на всех пяти континентах: лишь наполнившись молитвами всех верующих на земле, храм Святого Петра мог воспарить к небу и увлечь за собой, подобно буксиру, остальной человеческий род. Путь Империи сходен, с той только разницей, что для обручения с небом ей требуются не молитвы, а сама Земля и богатства, сокрытые в ее недрах. Ракета не взлетит, пока земные уголь и нефть, молибден и уран, бериллий и цинк, туллий и галлий, цицерон и протон – вся периодическая таблица, черт ее дери, – находятся в руках у буржуев и идут на выделку дамских шляпок и сувениров, вместо того чтобы служить вековечной мечте. Омфал останется неподвижным, пока на флагштоках утраченных Испанией городов болтаются самозваные тряпки, а могилы Кортеса и Писарро попраны индейскими полукровками. Лишь как следует утвердившись на Земле и стряхнув с нее буржуазный морок, можно устремится к высшей цели. Это знали еще Юлий Цезарь и Бонапарт, и ему, их наследнику, не свернуть с предначертанного пути.
Вскоре у него нашлись единомышленники.
Однажды, в первых числах марта (солнце садилось за проволоку, над космодромом вилась легкая апельсиновая дымка), Авельянеда получил телеграмму от глав Италии и Германии с приглашением поучаствовать в небольшом закрытом совещании в Вене. На встрече предлагалось обсудить важные топографические и геодезические вопросы, а также “некоторые частности послевоенного межевания, картографирования, демаркации и мира во всем мире”. Всё это напоминало объявление о конференции землемеров, но Авельянеда сразу учуял тайный посыл. Больше того – он давно ждал его, ждал, что однажды протянется с другого конца Европы дружественная рука и предложит ему военный союз. Заинтригованный, он отменил предстоящую поездку на каучуковый завод в Севилье и, предуведомив авторов телеграммы, что с радостью примет участие в совещании, отправился в Вену.
Перелет занял двенадцать часов, и всё это время, вглядываясь в хрустальную синь, сквозившую в иллюминаторы “Палафокса”, Авельянеда думал о том, что момент истины приближается. Он ждал этого момента сорок лет, и все сорок лет словно продолжал сидеть на коленях отца с той газетой в руках, мучительно переживая позор, покрывший его отечество. Пора было наконец спуститься с отцовских колен и смыть этот позор, вернуть Испании место, по праву принадлежащее ей на земле.
За бортом, царапая небосвод, дрейфовали на юго-запад гигантские айсберги – вершины сначала Пиренеев, а затем и Альп, – и вид этих громад еще больше укреплял Авельянеду в его решении, ибо показывал тождество его мечты о земном господстве с мечтой о небесном. Сама земля отчаянно тянулась ввысь, к небу, вставала на цыпочки, чтобы воссоединиться с солнцем, радугой, облаками, светом звезд, и нужно было лишь помочь ей сделать последний рывок – утвердить на Земле такую власть, которая возглавила бы это движение.
Повестка встречи, проходившей в одном из бесчисленных сусальных залов замка Шенбрунн, над которым отныне вместо австрийского флага развевался германский, вполне оправдала его ожидания. После необходимых прелюдий – дружеских похлопываний по плечу, лобызаний, ужимочек и экивоков – два обаятельных диктатора, немецкий и итальянский, синхронно переглянулись, откашлялись в кулачок и, разложив на столе необъятную карту, предложили ему участвовать в разделе мира. Все трое – с разной степенью совершенства – владели языком des Sturm und Drangs, так что в переводчиках не было ни малейшей нужды.
– Мужайтесь, – сказал немец, сухонький бледнолицый бонапарт с повадкой фельдфебеля, ряженного в генеральскую форму. – Развязка близка.
– Да, да, – подтвердил итальянец, потирая маленькие пухлые ручки. – Большая будет буча.
В душе Авельянеды хлопнула пробка от шампанского. Это были именно те, кого он искал.
Желая немого помучить своих новых знакомых, он внушительно помолчал, несколько дольше, нежели следовало, удержал иронично приподнятую бровь и, лишь когда на лицах хозяев появились первые признаки беспокойства, не колеблясь указал на карте всю западную Африку вплоть до Трансвааля, обе Америки и Филиппины.
Диктаторы поперхнулись от такого аппетита, но посовещались и дали свое согласие. Немец попросил оставить ему Европу западнее Мааса, Польшу, Скандинавию с Гренландией и всю Россию вплоть до Камчатки, итальянец – восточную Африку, Ближний Восток и Индию с прилегающими островами. Лежащую на столе депешу японского императора, который заявлял о своих скромных претензиях на Австралию, Индонезию и Китай, решили обсудить позднее.
Засим, выдержав театральную паузу, несколько смазанную их собственным лихорадочным нетерпением, диктаторы одернули перед каудильо неприметную шторку и с торжественным видом отступили в сторону.
В просторной четырехугольной нише, вероятно, бывшей гардеробной австрийского императора, помещался громадный макет – и даже не макет, но целая Илиада, живописный рассказ о грядущей битве между силами добра и зла. По бескрайней зеленой равнине, отороченной с севера чахоточным перелеском, ползли на запад сотни миниатюрных танков с намалеванными на башенках немецкими и итальянскими флажками – неумолимый железный оползень, уверенно подминающий под себя кукольное пространство. Минуя неглубокие рвы и затянутые ряской болотца, они штурмовали вражеские позиции, где танки под английскими и французскими флажками уже вовсю полыхали картонным огнем, а горстка союзнических солдат в панике металась у чахлых пушечек, бессильных остановить итало-германский натиск. За “Панцерами” двигались мириады серых солдат – блошиный Вермахт и муравьиная Armata: врываясь в окопы, они добивали прикладами молящих о пощаде французишек и закалывали штыками оцепеневших от страха англичан. Бой кипел также и в воздухе – эскадрилья подвешенных на леске американских “кёртиссов” удирала от немецких “мессершмиттов”, яростно шпаривших по трусливым янки из крупнокалиберных пулеметов. Все детали были выполнены превосходно, нигде нельзя было отыскать двух солдат с похожими лицами.
Напротив, над туалетным столиком из темно-зеленого жилистого малахита, висела еще одна карта, поменьше, на которой будущий театр военных действий представал уже во всей своей географической конкретности, с названиями городов, красными и синими клещами наступающих армий, штриховками плацдармов и пунктирами оборонительных линий. Возбужденные, перебивая и отталкивая друг друга, диктаторы тыкали в карту указками, разъясняя, как именно будет разгромлен западный альянс, и прежде всего Франция – их главный противник на континенте. Предполагалось, что Германия ударит с востока и севера, в обход линии Мажино, попутно захватив Бельгию и Голландию, Италия – с юго-востока, в мягкое подбрюшье Савойи и Прованса, а Испания – с юга, со стороны Гаскони и Лангедока, каковые по завершению войны перейдут в ее полное и безраздельное владение. Полководцы также выразили надежду на своевременную инициативу каудильо в западной и центральной Африке: в разгроме англо-французских сил в этом регионе ему поможет Италия, чьи войска в Ливии и Абиссинии уже приведены в полную боевую готовность. На подготовку европейской кампании предлагалось потратить не более полугода – достаточный срок, чтобы обмозговать все детали и поставить под ружье нужное количество новобранцев.
– Как раз поспеем к сбору бургундского винограда, – пошутил итальянец и захлебнулся густым белозубым хохотом, поддержанный скрипучим канцелярским смешком немецкого фельдфебеля, чьи глаза еще плотоядно горели, прожигая в старушке Европе невидимую дыру.
Авельянеда снисходительно выслушал их, мягко перехватил у итальянца указку и поразил карту тремя точными, взвешенными движениями. Он указал на некоторые ошибки в схеме линии Мажино, посоветовал Германии не мешкать с вторжением в Польшу, во избежание сюрпризов со стороны последней, и заявил, что не только поддержит французскую и африканскую кампании, но и ударит вот здесь – указка скользнула к изножью Пиренейского полуострова. Его granaderos отобьют у британцев Гибралтар – ключ ко всему Средиземному морю. Италии останется запереть Суэцкий канал, и весь союзный флот от Леванта до Альборана попадет в одну большую безвыходную ловушку – авиация сможет расстреливать его, как в тире.
Речь Авельянеды вызвала бурные и продолжительные аплодисменты. Диктаторы подивились стратегическому гению каудильо и выразили сожаление в том, что не имели удовольствия общаться с ним прежде. После краткого и непринужденного обмена любезностями компаньоны решили, что сначала разобьют союзников в Африке и Европе, затем вторгнутся на Британские острова, а дальше будут действовать по обстоятельствам – благо, карта мира сулит еще немало приятных возможностей.
Договор скрепили бутылкой хереса из фамильного погреба Бонапартов, недавно найденного под Неаполем. Немец, известный трезвенник и аскет, пригубил из рюмки совсем чуть-чуть, дуче и каудильо позволили себе несколько больше. Итальянец завел пластинку – что-то джазовое, нью-йоркское – и принялся озорно пританцовывать в такт негритянской мелодии, покачивая крупным, породистым телом, втиснутым в мундир цвета вареной спаржи. Разомлев от вина, а больше всего от мысли, что наконец-то обрел друзей, которых ему втайне всегда не хватало, Авельянеда, краснея от смущения, поведал о своей мечте покорить космос. Тщетно пытаясь придать голосу одновременно убедительность и непринужденность, он признался, что после войны намерен построить ракету и запустить ее, скажем, к Луне или к Марсу: ведь человечество не сможет вечно довольствоваться этой крохой – тесной и несовершенной Землей. Как бы в подтверждение его слов в камине оглушительно треснул и выпал на мраморный пол маленький тлеющий уголек.
Но диктаторы, вероятно, были слишком поглощены планом предстоящей баталии. При слове “ракета” немец лишь напыщенно усмехнулся, заявив, что Германия уже кое-что предприняла в этом вопросе, и отошел к макету, где, похихикивая, принялся азартно валить указкой французских солдат. Итальянец же, в свой черед, с улыбкой приобнял Авельянеду за талию и, назидательно вздернув указательный палец, сказал:
– Да, космос, космос… Но прежде всего – Земля!
На прощанье немец прикрепил к груди каудильо золотую свастику (оказавшуюся впоследствии латунной), итальянец – платиновую (медную) римскую фасцию, после чего союзники расцеловали его и отпустили с миром – готовиться к войне.
Домой Авельянеда возвращался в деятельном возбуждении, какого с ним не случалось с тех самых пор, когда ржавые танки его Первой марокканской дивизии вползли в осажденный Мадрид, а президент Хименес сплясал румбу, повиснув на уличном фонаре. Перед его глазами всё еще стояла шенбруннская карта с красными и синими клещами наступающих армий и штриховками плацдармов, только теперь эти армии действительно наступали, плацдармы захватывались, барабанщики вели вперед стальные когорты, а трусливые gabachos отступали сначала к Парижу, а затем в Нормандию и Бретань, где целыми дивизиями сдавались в плен победоносным войскам Венского пакта. Машинально нащупывая на груди прохладный металл, он смотрел на проплывающие внизу поля Лангедока и южной Гаскони и думал о том, что скоро все эти несметные пажити станут испанскими. Ресурсы, добытые здесь, он обратит в танки и десантные корабли и двинется дальше, за Атлантику, в Новый Свет. Империя Золотого века восстанет из праха, и когда блудные земли вновь соберутся под ее крылом, все силы и богатства этих земель, все их знания и премудрость будут отданы главной цели. Там, в лесах Амазонии, на вершинах пирамид Мексики и Перу, в рудниках Кубы и Аргентины будет добыт священный огонь, который наполнит чрево ракеты и вознесет ее ввысь, к звездам, на поиск новых, небесных Мексик и Аргентин.
Наверху приглушенно гудели могучие, как тысяча чертей, двигатели “Даймлер”, дирижабль прокладывал дорогу в отаре кучевых облаков, а его единственный пассажир уносился мыслью всё дальше в будущее, так, словно это он, а не “Палафокс”, хватая ртом стремительный ветер, таранил грудью бархатный небосвод.
Следующие несколько месяцев прошли в подготовке. Забросив обсерваторию и космодром, он проводил нескончаемые парады и смотры, инспектировал военные части, аэродромы и корабли, проверял на матросах и пехотинцах каждую пуговицу, каждый ремешок, полный заботы о том, чтобы в предстоящей битве народов его армия даже в мелочах показала себя совершенной. С утра до вечера солдаты Пеньи и черногвардейцы Рохи демонстрировали ему свою выучку, брали на плечо и равнялись на середину, маршировали по плацу и выполняли все замысловатые па строевого танца, всем своим видом удостоверяя готовность отправиться за вождем хоть в адское пекло.
Истинный каудильо своего народа, Авельянеда первым взбирался на стены бревенчатых крепостей, пренебрегая скамеечкой, которую носили за ним верные адъютанты, по колено увязал в грязи, участвуя в марш-броске на захваченную условным противником Вильяфранку, замерзал в глубоком снегу, переходя с отрядом горных стрелков перевал Коронас в Центральных Пиренеях, перерезал телеграфные провода и душил кур в курятниках, руководя вылазкой диверсантов в деревеньке под Монтестерио, рвал кольцо парашюта, выпадая из гулкого “юнкерса”, зависшего над бурой лентой Гвадалквивира, вытаптывал брокколи и латук в лихой кавалерийской атаке под Альфамброй. Он растворился в армии, стал ее неутомимым солдатом, на равных со всеми перенося тяготы походной жизни, ел из одного котелка с простыми мурсийцами и арагонцами, ночевал в одной, насквозь пропотевшей, палатке с погонщиками мулов, рыбаками и пахарями со всей страны. Утром он вытягивался в строю, отдавая честь имперскому знамени, и громко, торжественно откликался на свое имя во время поверки, днем постигал таинства шагистики или искусство владения навахой в ближнем бою, а вечером, созерцая пыльный померанцевый закат, писал в дневнике стихи о войне, длинные, восторженные стихи, которые ночью, в палатке, сдерживая биение чувствительного сердца, перечитывал при свете керосиновой лампы. Война стала его музой, его возлюбленной и снилась ему каждую ночь – в виде титанического трофея, который его солдаты возводили посреди пустыни из обугленных частей французских и английских танков.
Он посещал секретные заводы в Астурии и самолично следил за выпуском винтовок и пулеметов, гаубиц и мортир, сабель и штык-ножей, пистолей и мушкетонов. Бродя по сумрачным цехам, освещенным адскими всполохами плавильных печей, он ободрял уставших и усовещивал нерадивых, проверял клепку и пайку, взбирался на станки и читал небольшие вдохновенные речи о целях предстоящей войны, а иногда – мужественные стихи Кальдерона, пожиная скромный аплодисмент и благодарные улыбки покрытых копотью оружейников. Как средневековый алхимик, он подсчитывал на бумажке, сколько потрачено сулемы, цинка и олова, гремучей ртути и гремучего серебра, бертолетовой соли и медного купороса, и, не жалея спины, сам таскал мешки с этими химикалиями с потаенных подземных складов. Не желая ни на минуту покидать производство, он ночевал прямо в цеху, расстелив на цементном полу армейское одеяло, а наутро, едва продрав глаза, становился у станка и собственноручно вытачивал на фрезе какой-нибудь боек или затвор. Здесь же, у станка, он делил с рабочими хлеб и рассказывал им о звездах, о Сириусе и Арктуре, Веге и Альфа-Центавре, о том, что уже совсем скоро человек сможет прогуляться по Луне как по Пуэрта-дель-Соль – нужно только отбить у капиталистов захваченную ими Землю, и тогда каждый испанец получит свой собственный билет на небо, этакий звездный вексель, по которому позднее можно будет легко истребовать свой личный кусочек Юпитера, или Марса, или охристо-желтой Венеры. Рабочие, дюжие небритые астурийцы, улыбались, кивали, говорили: “Это точно, сеньор, билет на небо”, смахивали крошки с заштопанной робы и шли дальше вытачивать на станках пушки и пулеметы – орудия постижения космоса. Ведь небо нужно было сначала как следует взрыхлить и засеять (лучше трехдюймовыми, что вернее), а уже после обмолачивать с него звезды, на которые судьба уже вовсю выписывала испанцам бессрочные векселя.
Кульминацией подготовки явилось испытание Испанского танка. Его спустили на грунт в пронзительно-ясное июньское утро, когда вся страна отправилась к торжественной мессе по случаю дня святого Антония. На глазах Авельянеды, празднично одетых рабочих и пестрой свиты из всевозможных камергеров, камердинеров и камер-юнкеров из огромного цеха, укрытого в чреве древней карстовой пещеры, грохоча колоссальными гусеницами, сотрясая землю, деревья и зависшие над склоном низкие облака, выполз ветхозаветный Левиафан, кошмарное порождение Тартара, исчадие астурийской преисподней. Сначала появилась чудовищная “Изабель”, подобная фаллическим божествам африканских народов, неохватная, как футляр для циклопической секвойи, и только чуть погодя (стоявший рядом полковник успел выкурить сигарету) – сам танк, несокрушимый, как броненосец, великолепный сухопутный дредноут, ощетинившийся турелями, спонсонами, казематами и торчащими из них капонирными пушками – хищной свитой царственной “Изабели”. Броня для пущего устрашения была покрыта большими конусовидными шипами, а полдюжины выхлопных труб извергали облака ядовитого дыма, от которого замертво падали порхавшие над поляной бабочки и мошкара. Когда грохочущий Минотавр полностью покинул пределы пещеры, поляна слегка покачнулась, восхищенно вздохнула и взорвались аплодисментами, но один-единственный дирижерский жест каудильо разом унял хлопотливую бурю. По просьбе Авельянеды было решено тут же, не дожидаясь полигона, испытать “Изабель”. Минуту спустя из цеха появился небольшой бронетранспортер и при помощи портативного подъемного крана поместил в люк танка исполинский снаряд. По команде Авельянеды поляна заткнула уши, а сам он взмахнул поданной ему палисандровой тростью. “Изабель” издала механический звук, чуть-чуть подвинулась вправо, выбирая в долине незримую цель, и потрясла горный хребет сокрушительным выстрелом. Последствия были самые ужасающие. В васильковой дали, у рыжего горизонта, клокоча и изрыгая на ходу тысячелетнюю ненависть, сошла по скалистому склону грандиозная снежная лавина. Малахольный официант, державший поднос с напитками, картинно хлопнулся в обморок, а кирпичная сторожевая будка у входа в пещеру, помедлив, рассыпалась в прах. Авельянеда опустил трость и подарил гостям обаятельную улыбку.