Полная версия
Рымба
– Это верно, у нас так. Раздует волну, чирикнуть не успеешь, – поддакнул Волдырь. – Хочешь самогону еще?
– Хочу.
– А слезы?
– Ничего, меньше пописаю. Зато голова не болит.
– Нос у тебя синий, Слава. – Волдырь уже прилично захмелел и радовался возможности поговорить. Он налил самогон в стаканы, из одного выпил, а второй поднес к губам рассказчика. – От водки небось?
– Вероятно, – ответил тот и выпил.
– На сливу похож. Тебя точно Славой зовут, дружище?
– Славой, Славой, слава тебе господи. Да и какая разница? Главное, живой остался…
– Эт точно! – Волдырь икнул, быстро пьянея. – Но чё-то мне не верится, что тебя Славой зовут… Я тебя буду звать Сливой, ладно?
– Хоть персиком, – вздохнул Слива.
Слезы все текли по его скулам, но лицо от самогона порозовело и разгладилось.
– Может, ты есть хочешь? Больно быстро оживаешь. Чудеса…
– Не знаю. Видимо, еще не все здоровье пропито… – Слива помолчал и добавил: – Мне ведь Богородица сегодня являлась, помогла. Я, когда тонул, думал – всё. В глазах темнеет, сил больше нет. Рук не поднять, ног не чую… Вспомнил Ее, Пречистую Деву, перед смертью. Волной накрыло, и вдруг понимаю как во сне, что меня волной этой по дну катит. Из последних сил пополз – и темнота… Потом раз – и свет включили. Голубой такой… Идет по песку женщина, тоже вся в синем, красивая. Кругом солнышко светит, даже птички чирикают… «Ну что, раб Божий Святослав? Хочешь жить, дурашка?» «Хочу, Матушка!» – говорю. «Живи, раз хочешь», – говорит… А голос – как у Светки Ильиной из девятого «Б». Мягкий, будто вельвет. Перекрестила меня, ладошку теплую на темечко мне положила и пошла. Опять все вокруг потемнело, ветер задул, гляжу, а вместо Девы старуха уходит, седая и страшная. Очухался уже здесь…
– Вон оно что! – пьяненько усмехнулся Волдырь. – Я было подумал, что ты захмелел и бредишь, а теперь понял. Это Манюня тебя раньше нас попользовала. Без нее не обошлось. Не ожил бы так скоро. Так как насчет каши?
Но Слива уже спал. Ладно, утро удалее, подумал Волдырь, сдернул клемму и ощупью полез на печь.
Глава 5
Смута и подарки
«…Пришла рымбарям пора платить царским сборщикам налоги. На большую землю надо ехать, везти пять коробей ржи и овса, куньи шкурки или медные деньги.
Делать нечего – почесали мужички в затылках, покумекали и решили, что легче заплатить и жить спокойно, чем придут и отберут. Не с руки бодаться с царской, а значит и с Божьей властью. Всякая ведь власть от Бога. Да и церковь не мешало бы построить, а то негде с Богом говорить. Не язычники же мы, чтобы камню в лесу молиться.
За весла сели, песню запели. Паруса к ветру поставили, лодки к берегу направили.
А на берегу опять тревога: воевода из Корелы ополчение собирает, снова война, говорят. С ляхами или с литаками – все одно опять со свеями. Те всегда рядом, граница острогами щетинится. В общем и целом, налоги забрали, еще больше велели собрать. Мало того, приказали троим топорничкам явиться в войско на своих лошадках.
Бабы повыли, старики покряхтели, дети покричали. Проводили защитников в поход, жизнь труднее стала. Рук не хватает.
Тут холодный год выдался. Снег лежал до лета, а в сентябре снова выпал. Земля не успела родить, голод подступил. Надеялись на охотников, а лось с острова уплыл, и пушной зверек куда-то подевался. Вороны ближе к деревне перебрались.
Перебивалась деревня одной рыбой, а в октябре мороз ударил снова, сети подо льдом остались. Побежали гонцы деревенские по льду на материк, муки купить на остатние заначки, а там уж голод, мор и черные вести. Никто из ополченцев не вернулся, все как один полегли. Вместо них свейские рейтары Ганса Мунка приближаются, последнее забирают. У кого нет ничего, вместе с избами сжигают.
Едва успели гонцы восвояси убраться. И как назло, свежего снега за ними не выпало, метели не выдалось, остались за рымбарями следы до самого острова. По ним и явился отряд, как черти из преисподней.
Деревня ворота закрыла, так рейтары первых три дома сожгли, мужиков-хозяев на штыки, на алебарды подняли, у остальных всё подчистую вымели. Молодежь деревенская за околицей молчком отсиделась. Иначе всем бы смерть.
Потек народ из наших мест кто на Русь – на юг, кто в лесах хорониться. Дома бросают, поля волчанкой заросли, покосы ивой.
Урхо и Таисья старые уже были, некуда им было бежать да и незачем. Жили-доживали, держась друг за друга. Старший сын их, Урхо-младший, в лес ушел. Он удачливым был охотником, в отца, чем мог – родителей подкармливал. Дочь их молодая, Лийса, замуж вышла в Новгород, а оттуда ни слуху, ни молвы.
Тут царь державу разделил хитро. Половину оставил боярам, половину отдал на разор своим холопьям, опричнине. Те хуже врагов народ драть стали. Теперь уже остатний люд не на юг, а на север побежал, с Ладоги через наши места в Лопские погосты, в глушь и пустынь.
А опричники резвятся, последних купцов да дворян без суда на кол сажают да и простых посадских и земских разоряют. Налетают, как татары, как рейтары, избы жгут. Пугают православных собачьими головами. Совсем не стало жизни в наших землях.
Нечего и удивляться, что снова год голодный выпал. Зимой земля промерзла до камней и до костей, а летом от засухи растрескалась под солнцем.
Но не всё еще горе людики вычерпали. Пришла беда – открывай ворота. Дошли известия, что разбиты царские войска и вся наша пятина свейскому королю принадлежит теперь по договору. Вот уже свеи в наших землях хозяевами разъезжают. Прислали своих переписчиков, народ считать, налогом облагать. А народу-то и не осталось. В прибрежных селах девять душ из десяти пропадом пропали, даже в Рымбе, на что уж друг за друга все держались, и то больше половины люду сгинуло.
Всё же и сюда добрались на лодках. Прошлись солдаты по деревне, а в деревне три дома жилых, остальные три – брошенные. И три пепелища черными трубами. Вот и вся деревня. В первой избе вдова ополченца с тремя детьми допризывного возраста, в другой – инвалид на одной ноге, с кошкой и собакой, а в третьей – Урхо с Таисьей.
Когда военные переписчики вошли в дом, дед с бабкой сидели на лавке в углу под образами.
– Кто с тобой живет еще, старик, кроме твоей старухи? – спросил по-русски офицер в шляпе и кирасе.
– Никого более.
– Где твои дети?
– Ушли.
– Потрудись называть меня “господин капитан”. Куда они ушли?
– Бродить, господин капитан.
– Что есть “бродить”?
– Ходить туда-сюда…
– Господин капитан!
– Господин капитан…
– Зачем ходить туда-сюда?
– Хлеба ищут, господин капитан.
– Когда вернутся?
– Не знаю, господин капитан. Может, никогда.
– С виду ты не голоден. Что ты ешь?
– Есть немного ржаной муки, вяленой рыбы и сушеных грибов, господин капитан.
– Покажи.
Урхо показал.
– Это все? – удивился тот.
Урхо кивнул.
– Sök! (Обыскать!) – велел офицер солдатам.
Те полезли в подпол и на чердак, затопотали по сараю и в пустом хлеву. Старики сидели опустив глаза.
– Det är tom, Herr Kapten! (Пусто, господин капитан!) – доложил унтер.
– Сколько детей у тебя, старик?
– Сын и дочка, господин капитан.
– Сын – взрослый мужик? – Офицер говорил “мужик” с мягким “ж”.
– Постарше тебя, господин капитан. И дочка взрослая, замуж отдал. Давно уже. Нет вестей.
– Если через три месяца ты не заплатишь налог за дом, он будет гореть. Нам не нужен еще один дом для партизан. Ты меня понял?
– Так точно, господин капитан. Понял.
– А сейчас будет гореть ваша языческая часовня. Вы должны молиться на нашем языке, Лютери Реформация. Подумай об этом. Прощай.
Солдаты ушли, записав стариков в свой гроссбух. Часовня на мысу закоптила черным дымом среди елей и вспыхнула.
– Я тебе говорил про свою бабку Суоятар? – спросил Урхо у жены, когда лодки скрылись за мысом.
– Тысячу раз говорил ты мне про эту ведьму.
– А говорил я тебе про ее деда Лембо?
– Говорил и об этом колдуне.
– А говорил, что он мог бурю выпросить у Укко?
– Нет, не говорил такого.
– Лембо по-нашему значит леший. Когда великий бог Укко создал весь мир вокруг, – закряхтел Урхо, а Таисья перекрестилась, – ему нужны были помощники, чтобы смотреть за лесами и водами. В Морях жил Ахто, сын Укко, а в Лесах – Тапио, брат Ахто. В каждом озере и ламбе Ахто назначил водяника, а Тапио в каждом лесу – лешего лембо. Как-то раз поссорились леший с водяным. Казалось бы, что им делить? Один в лесу, другой в озере. Однако ссора вышла из-за богатых свейских кораблей, что везли из наших лесов по нашему озеру жирную добычу от разбоя. Оба хотели забрать ее себе и взмолились Укко о буре. Укко не возражал. И вот ураган выбросил свеев с кораблями на песок и на камни между лесом и водой. Ни водяной, ни леший достать их сразу не смогли. Что делать? Наслали они тогда на свеев ужас. Казалось свеям, что кругом, и в камнях, и в волнах, подстерегают их души мертвых людиков и столько их, что волосы зашевелились у свеев в бородах. Бросили тогда свеи корабли с добром, взяли себе на спины только деньги и пошли пешком через лес. Лишил Укко свеев разума, кто же идет в лес с деньгами вместо хлеба и мяса? Вот и разделили водяной и леший между собой добычу. Озеро подмыло песок волнами, стащило в бездну корабли с награбленным, а свеев с деньгами лембо из леса не выпустил. Кого в болотную трясину заманил-засосал, кого накормил вместо клюквы да черники вороньим глазом да волчьим лыком. Сгинули все до одного. Лембо эту историю вместе с молитвой о буре прадеду моему передал, прадед деду, дед отцу, а отец мне. Только давно это было, я подзабыл. Но ничего, нужда заставит, вспомню.
И пошел из избы на берег.
Через некое малое время добрался на остров Урхо-младший с братьями-ополченцами. Принес отцу с матерью сала, крупы, свечей восковых и валенки на зиму. Дров наколол. Вдову с детьми и инвалида с кошкой тоже не забыл.
Рассказал, что прибило свеев бурей к северному дикому берегу, погребли они вверх по реке, а дороги не знают. Чаща кругом непролазная. Встретили свеи его, Урхо, на рыбацкой утлой лодочке, всего рыбьими возгрями перемазанного. Поймали, схватили за сивые космы, веди, говорят, в столицу. Надо волоком тащить, по другой реке сплавляться, отвечает им Урхо, но тут волочь недалеко, три дня лесом. Потащили свеи свои лодки ламбами-протоками, ночевали у костров, проводника на ночь связывали, чтоб не утек. Измучились, но вышли в другую реку, быструю и темную. Скалы по берегам – как стены. Урхо встал на носу головной лодки и фарватер показывает. Гребут-сплавляются, вокруг озираются. Течение все быстрее. Хотели уже весла убрать, так Урхо не дал. Скорее надо, говорит, тут по берегам ополченцы-разбойники. Свеи давай грести во все спины, слышат – гул впереди.
“Вот они, разбойники!” – кричит Урхо, указует перстом в чащу берега, а сам прыг за борт, враги даже пальнуть не успели. Потому что водопад. Гирвас – лосиный водопад, знаешь ведь, отец? Страшный и высокий. Из пены – камни острые, как рога. Пытались свеи лодки развернуть, да куда там! Все в щепки. Тех, кто выплыл, ополченцы-людики из ружей-самопалов добили, а остальных ниже по течению налимы обсосут и корюшка догрызет…
…Долго еще потом не было покоя в этих землях. То прилетят известия, что снова мы с Русью, что враг отжат от наших краев и нас милостиво освободили от налогов аж на десять лет. За верную службу, видать. Или чтоб народ на приграничную землю вернулся.
А то опять война разгорится, и враг не только Новгород – и Москву возьмет. И новый царь, Василий, сдаст с потрохами все, за что сражались. Да еще и на помощь себе в борьбе за трон призовет на Русь лютых ненавистников.
Все смутные годы Урхо партизанил в лесах. В трех ополчениях участвовал. Так и ходил бобылем, не до женитьбы ему было. Отца с матушкой поддерживал, а потом время пришло и похоронил обоих рядом. На мысу, под елями.
Сестра его, Лийса, с мужем и детьми вернулась на остров из Новгорода, спасаясь от захватчиков. Муж ее, Илья, рукастый был мужик, кузнец новгородский. В одно из перемирий брошенную избу починил, рядом кузницу построил, домницу слепил. Болота у нас рудой богаты, стал Илья породу рыть, железо плавить, топоры, насошники ковать, разный другой инструмент. Старшего сына Николку начал учить кузнечному ремеслу.
В это время вся Русь поднялась против захватчиков, у нас в лесах воевода Богдан Чулков третье ополчение собрал и гонял по ним казаков-черкасов, польских наемников из окраинских земель. Знали казацкие банды, что недолго им осталось грабить безнаказанно, оттого и лютовали, воровали-разбойничали, ни баб, ни детей не щадили.
Увидели однажды рымбари черный дым вдали, на материке. И тут же прибежал на остров мужичок из прибрежного села, из последних сил пригреб в челне Ивашка Харлашкин сын, весь черный от копоти. Догорает, кричит, село, жгут его черкасы. Совсем озверели, чуют свой конец. Со всех сторон жмут их ополченцы, скинуть в озеро хотят, так что могут запорожцы сесть в свои струги и нагрянуть сюда.
Только сказал, появилась на горизонте незнакомая лодья и прямо на Рымбу курс держит. Собрал тогда Илья-кузнец всех деревенских, а всей деревни трое взрослых да шестеро детей.
– Ты, Лизавета, и ты, Надежда, – говорит он бабам, своей жене и ополченской вдове, – берите детей и ступайте в лес. Ты, Лиза, лучше меня знаешь, где схорониться. Ты, Митрий, – говорит он инвалиду на костыле, – ступай с ними, им без мужика страшно. Побереги их. Вот тебе пищаль. Не мне тебя учить, как с ружьем обращаться. А ты, Иван, поступай как знаешь. Хочешь – дальше греби, хочешь – в лес иди, а можешь со мной остаться, гостей встречать.
– Обижаешь, хозяин, – отвечает Ивашка, – хватит уже греблей спасаться да по лесам шататься. Ну что же, встретим…
Лийса с Надеждой, слова не сказав, собрали детей, попрощались с мужиками. Повели детей в лес, Митрий на костыле и с ружьем через спину вслед заковылял. За ним собака с кошкой…
Огонь по гостям хозяева открыли тактически разумно, пока те еще не пристали к берегу. Илья стрелял из бани, прямо от уреза воды, а Иван прикрывал его из брошенной избы. Противник не ожидал такой встречи, понес первые потери, однако все же сумел высадиться, поскольку обладал перевесом в огневой мощи.
Долго заряжать самопалы, в бане не продержишься. Илье пришлось отступить в свою кузницу. Из двух ее окон хорошо простреливалось все пространство перед избой, где засел Ивашка, а тот в свою очередь прикрывал подход к кузнице. Некоторое время защитники Рымбы держали неприятеля под перекрестным огнем, но вскоре тот определил численность обороняющегося гарнизона и то, что к избе подойти труднее. У кузни же задняя глухая стена оказалась незащищенной, ее-то и подожгли атакующие. Замысел их был такой: подавить огневую точку в кузнице, а потом окружить избу и тоже поджечь.
Когда огонь охватил кузницу, один из казаков попытался пробраться в избу через хлев, но получил пулю прямо из пламени. Не помогла даже кольчуга. Илья попал ему точно в бритый затылок. Казачок ткнулся лицом в лопухи огорода.
Другой нападающий был ранен Ивашкой, он лежал возле изгороди и кричал от боли, все слабее и слабее звал на помощь, остальные залегли. Иван выжидал, карауля тех его товарищей, кто полез бы вытаскивать его из-под обстрела. Но таких не нашлось.
Кузня разгоралась, пламя завыло. В бою же, напротив, наступило затишье. Ивашка понимал, что помочь Илье ничем не может, и сжал зубы, а казачки, гуси дикие, просто ждали, изредка постреливая. В это время с берега донесся крик дозорного:
– Братки, тикаем! Погоня!
После чего осада прекратилась и братки поползли в сторону своей лодьи. Ивашка, Харлашкин сын, добил раненого и продолжал стрелять вслед отступающим, бегая от одного окна к другому.
На горизонте появились паруса. Бросив убитых, казаки в спешке отчалили. Иван побежал было к горящей кузне, но у той провалилась крыша, и к пожарищу стало не подойти.
Паруса на горизонте разделились. Два направились вслед казачьей лодке, а один – к острову.
В этой лодье прибыл Урхо-младший с товарищами. Вместе с Иваном закопали они на берегу мертвых черкасов, привалили камнями, чтобы зверь не потратил. Остальная деревня вернулась из лесу, Урхо увел Лийсу с детьми от пепелища. Когда угли остыли, нашли мужики обгоревшие останки Ильи, совсем немного, завернули в рогожу. Потом вырубили гроб из сосновой колоды и похоронили Илью на мысу, на деревенском погосте, рядом с Урхо-старшим и Таисьей. Было это в Ильин день, второго августа.
Лийса с детьми вернулась жить в мужнин дом, а Урхо-младший – в отцовский. Помогал сестре детей растить, любили его племянники. Ивану, Харлашкину сыну, возвращаться было некуда, сгорело на берегу его село. Остался он в Рымбе, прижился у Надежды, ополченской вдовы…»
* * *Ночью Волдырю во всей красе приснились те картины, что он успел разглядеть на теле Сливы. Только были они как живые.
Два ворона, сидящие на ветках приземистой полузасохшей сосны, каркают и сучат лапками. Трава у корней шевелится под ветром, а берег оврага, на котором она растет, осыпается в медленную реку. Корни, обнаженные осыпью, свиваются под дерном в новый ствол, и ствол этот уже своими корнями уходит в воды реки. Из осыпающегося песка торчат сломанные человеческие кости и черепа с дырами пробоин, ржавые мечи и гнилые древки копий.
На левом плече Волдырь увидел голову старого воина в стальном шишаке. Вместо правого глаза у него шрам, длинная седая борода заплетена в косицы, на концах которых болтаются маленькие, как костяные нэцкэ, змеиные головки с живыми глазами. Воин устало морщится. Борода его оплетает всю левую руку Сливы до кисти, а рука правая так же полностью, с плечом, покрыта пейзажем речного дна, видимым сквозь толщу воды. На дне камушки, песок, ракушки и слегка мутит воду меж водорослями огромный чешуйчатый карп с пустыми глазами.
«Хороший кольщик его расписывал», – подумал Волдырь и открыл глаза. Было уже светло. Слива сидел на лавке спиной к Волдырю, упершись локтями в колени и держа голову ладонями.
– Ты чего, мил человек? Не спится? – заговорил с печи Волдырь и отметил про себя, что тот даже не вздрогнул при звуке чужого голоса.
– В туалет мне надо, отец, и рубашку мою найти бы да штаны, а то неудобно перед вами.
– Перед кем «перед нами»? Я один тут вроде.
– Извините, я на «вы»…
– Можешь на «ты», не князья, чай. Зови меня дядя Вова.
– Штаны и рубаха вон, сохнут висят. Выходишь в коридор, там дверь на сарай, там и туалет найдешь. Сможешь сам?
– Смогу.
Слива с трудом поднялся и снял с печи одежду. Медленно, через силу, натянул рубаху, спрятал разрисованное тело. Штаны положил на рундук и, шатаясь, пошел к двери. «Не мелкий, однако, мужик, – глядя на него, думал Волдырь, – как Митя, поди. И в одних годах. Гляди-ка, сам до ветру зашагал, не придется мне утку ему подавать. Молодец, “стальная воля”[5]».
Когда Слива вышел в коридор, Волдырь слез с печи, поежился – прохладно уже, достал из-под лавки щепок для растопки и привычно разжег в плите огонь. Потом налил в черный чайник воды из ведра и поставил его на плиту, сдвинув кружки́. Запихивая ноги в валенки, стоящие у дверей, прислушался, что творится на сарае, и вышел за дровами.
Чугунный настил плиты быстро дает тепло. Когда босой Слива так же медленно, пошатываясь, вернулся с сарая, чайник уже согрелся, а Волдырь сидел на корточках у печной дверцы и курил папиросу, глядя в огонь. На столе лежало в тарелке вчерашнее сало и получерствый хлеб.
– Пей чаю с салом, а хошь – кури, – предложил Волдырь. – Чаю с салом – это меня хохлы научили, когда на стройке с ними в одной бригаде работал. На чае с салом целый день можно проканать.
– Спасибо. – Слива сел на табурет, от холода сарая его потряхивало. – Есть пока не могу, а курить бросил.
Долго молчали. Наконец, уняв дрожь, Слива спросил:
– Что это за место, дядя Вова?
– Это Рымба, сынок. Деревня на острове. От Конского тебя унесло верст на сорок. До города отсюда и того дальше. Ближайшее село вон там, на материке, час на веслах, полчаса на парусе. На моторе минут восемь. Только мотора у меня нет. У Митьки есть, племяша моего. По соседству живет. Вчера они с женой тащить тебя помогали, в чуйство приводить.
– Спаси Господь, – кивнул Слива.
– Манюню надо благодарить, она раньше нас тебя пользовала. Тоже соседка.
– И ей спасибо. Бог даст, отблагодарю.
Волдырь кивнул в ответ.
– А большая деревня?
– Девять домов. Три жилых, шесть дачных, хозяева только летом. И то не всегда. Церковь есть, старая, черная, семнадцатого века. Табличка висит, мол, культурно-исторический памятник, охраняется государством. А как охраняется? Священника нет, замок сломан, службы не проводятся. Туристы мимо едут – водку там пьют… Не, я все же каши сварю, тебя качает прям. Есть у меня геркулес где-то. Хоть на воде, а все сил прибавит.
Волдырь достал из комода мешочек, с полки чугунок, из ведра зачерпнул ковшом воды. Поставил на огонь. Слива сидел, глядя в пол. Снова молчали. Через минуту хозяин, в одиноком житье соскучившийся по беседе, заговорил, шевеля кочережкой угли в печи:
– Ты, небось, Славик, парень городской?
– В общем, да, дядя Вова. Дедушка в деревне жил, а я от него уехал в город.
– М-м…
– Ездил я к нему потом на лето. Давно это было, и далеко…
– Понятно… У меня дед лихой был, а прадед и того круче. В строгости нас, мальцов, держал. Учил грамоте… Мне от него топор остался на память, старинный, самокованный. Любой сук с одного удара берет, только плечо подымай. Один ухарь городской предлагал мне за него финский топор, острый, оранжевый. Слова даже такие говорил: вечный и са-мо-за-та-чи-ва-ю-щий-ся. Отвезу, говорит, твой топор в краеведческий музей. Но финский мне не с руки оказался. Мой лучше. Зачем мне вечный? Да и память дедовская.
Дед сам из местных был, из людиков. Помню, посадит меня, малого, на колено, как в седло, подбрасывает и приговаривает:
Вот Вотя-вос,Вотя-вос, вопитос.Вове – сликки,Вове – скокки,Вос сис си!Что сие означает, хоть убей – не вспомню. Деды с бабками померли, язык с собой забрали. Власть говорить не разрешала, я и позабыл почти все. Манюня еще, может, и помнит, так она ведьма, мы с ней редко.
Видишь, деревня-то уменьшается, как озеро хвощом зарастает, и язык, как ручей из озера, усыхает. Митька по матери помор, по отцу тоже людик, а языка совсем не помнит. Любаша – та полутаджичка, а дети их вовсе непонятно кто. Русские, одним словом… Хотя Митька, племяш мой, молодец мужик. Шапку ни перед кем не ломает, только вот шуток порой не понимает. Контузило в армии. Мозг с места сдвинут малость. Зато рукастый и самостоятельный. А Любка у него еще пуще молодца. Характер – кремень, хозяйка – золото, а уж красавица – не извольте сомневаться. Даже дочка ее, Веруня, против мамки не сдюжит. Хотя ей и неважно…
– Слушай, дядя Вова, там идет кто-то, женщина какая-то, – перебил его Слива, глядя в окно, – я, наверное, залезу за печку, а? Не по себе мне как-то.
– А как же каша? Готова почти…
– Потом, дя Вова…
Только Слива уковылял за печь, в дверь постучали.
– Заходи, Любаша! – пригласил Волдырь.
– Здравствуй, дядь Вова!
«Точно! Как у Богородицы голос!» – насторожился Слива.
– Здравствуй, матушка! Да ты, никак, с подарками к нам?
– Тут бульон в банке, бутылка молока и яиц свежих пяток. Как там твой купальщик? Пришел в себя?
– Приходит потихонечку. Твоими заботами скоро на ноги встанет.
– Ну ладно. Хорошо. Пойду я.
– Чаю хоть попей, Любаня…
– Спасибо, некогда. Митя хотел попозже зайти, проведать.
– Сейчас я Сливу покормлю да и сам к вам заскочу.
– Какую сливу?
– У нашего утопленника нос как слива. За печкой сидит, тебя боится.
– Ладно, пока, дядь Вова. Сливе привет!
Глава 6
Церковь и огарок
«…На кухне – баба голова, а на деревне – церква. В дому хозяином мужик, а в приходе – батюшка…
…Всякое время кончается, кончилось и смутное. Не так, как чаяли, конечно, но все-таки. По Столбовому миру граница со свеями совсем рядом стала проходить. А все порубежье войной разорено – ни ремесла, ни торговли, ни промысла.
Годами в Рымбу не заглядывали ни власти, ни купцы. Начисто забыли. С берега ее дымов не видно, а на ма́ндере[6] села и деревни впусте лежали, иван-чаем заросли. Пришлось нашим мужикам самим на отхожий промысел бегать. Знал Урхо-младший все леса и воды, как свои огороды. Младшего племянника Лембо да старшего Надеждина сына Ваньку охоте и рыбной ловле обучил.
Известно, что места наши пушниной богаты, а рухлядь мягкая везде за золото торгуется. Стали они втроем горностая-куницу ловить, лису-енота давить. Повезет, так и с рыси, и с барсука шубу снимали. Ну а уж медведя-волка брали редко, на заказ. Шкурки квасили-дубили, мяли-мыли-чистили.