Полная версия
Зона затопления (сборник)
– Да уж как нельзя! – всполошилась Валентина Логинова. – Как нельзя, тётя Уля! Проходите, пожалуйста.
Ульяна Павловна оттолкнулась от опоры, поправила черный, надетый поверх серой шали платок, захромала в большую комнату.
У изголовья гроба горели две свечки, освещая покойницу. Остальная комната была темна. По обе стороны от гроба – стулья. На двух кто-то сидел. Ульяна Павловна не разглядела кто. Лишь черные силуэты.
Один из силуэтов качнулся, слегка нагнулся к покойнице, и раздался голос Фёдоровны:
– Вот и Ула дотелепалась.
Фёдоровна знала ее молодой, в нездешней одежде, говорившей по-русски с трудом, и потому могла, имела право называть ее Улой.
– Здравствуй, Ульяна, – произнес второй силуэт голосом бабы Зины. – Садись вот…
Ульяна Павловна хроманула к гробу, остановилась. Постояла, взялась за мыски туфель покойницы. Подержалась, глядя на ее лицо – освещенный овальчик. Овальчик был маленький, стянутый, как крепкими нитями паутины, морщинами. Жизнь не давала этой паутине завладеть лицом, а теперь жизнь умерла, и паутина стянулась; стянула, видимо, не только лицо, но и все тело… И сейчас Ульяна Павловна удивлялась, какая, оказывается, ее подруга тщедушная. Или стала такой только в гробу. Или за те несколько недель, что они, жившие на разных концах деревни, не встречались.
Осторожно, чтобы не завалиться налево, Ульяна Павловна повернулась, добралась до стула сначала руками. Постепенно, держась за спинку, села.
– Чё, как ты, бедолажка? – спросила Фёдоровна и сразу добавила: – Совсем тебя не видать… Мы уж думали посылать, чтоб проверили… Вишь как, – Фёдоровна кивнула на покойницу, – третьего дня бегала, а нонче лежит.
– Лежи-ыт, – повторила плачущим распевом баба Зина, а Ульяна Павловна, все продолжая глядеть на маленький, обрамленный белым платком овальчик, ответила:
– Я давно не бегаю. Курам зерна сыпануть – и то история… Наверно, не перезимую уже.
– Так не говори, – остановила Фёдоровна строго. – Там, – приподняла глаза, – там знают, кому когда. Нам нельзя загадывать.
– Я и не гадаю. Я сказала – «наверное».
– Хе-хе, – вдруг тихо засмеялась баба Зина, – а три кузова дров Генке-то заказала.
– Что же – не замерзать же.
– Это правда. Не замерзать.
Замолчали, поглядывая на Наталью Сергеевну, старясь представить, понравился бы ей разговор или нет… Неспешно, вволю говорить им доводилось редко – дела, заботы съедали время, и обменяться нехитрыми новостями, мыслями, поспорить, просто язык почесать случалось лишь в магазине, или на пристани в ожидании катера, парома, или в такие вот ночи прощания со старым человеком. С молодыми прощаться было слишком больно, и старухи заходили туда, где стоял гроб, на несколько минут, плакали, задыхаясь, и, ослабевшие, поддерживаемые под руки, выходили на улицу, тащились домой… Да и не было давно прощаний – город забирал покойников…
– Глядеть надо друг за дружкой, – сказала баба Зина. – Вдруг чего, и будем неприбранные.
– Да глядим же, глядим, – с усталой досадой вздохнула Фёдоровна. – Я внучат каждый день гоняю: «Беги погляди, как там эта, как эта… Шеве́лится?» Прибегут и радостно так: «Шевелится!» И мне шевелиться сразу охота.
– Так это твои в окошки всё тыкаются? – угла-ми обвисших губ улыбнулась Ульяна Павловна. – А я думала, воры какие.
– Да какие теперя воры. Теперя и пьют как по необходимости.
– Ой-ой, Зинаида, не сглазь! – Голос Фёдоровны стал не просто строгим, а каким-то строго-испуганным. – Не сглазь! Им только повод дай лить в себя. Завтра вот… – Фёдоровна осеклась, присмотрелась к Наталье Сергеевне, не изменилось ли от последних слов выражение ее лица. – Мы, Нат, им не дадим заливаться. Ты не любила, и они пускай, если уважат, держутся.
– Они сде-ержутся, – отозвалась баба Зина, уже забыв, что сама только что говорила о слабо пьющих теперь мужиках. – Бутылки прятать придется.
– Проводить Наталью Сергеевну нужно хорошо, – сказала Ульяна Павловна.
– Эт само бы собой…
– Я о том, что неизвестно, как с нами будет.
– Ох, ты опять гадать начинашь!
– Здесь даже гадать не надо – выселят со дня на день, пораскидают снова кого куда.
Фёдоровна и баба Зина отметили про себя это «снова». Не простое слово, из тех, что обычно говорят, чтобы усилить речь, – за этим «снова» маячила погрузка в вагоны в далекой то ли Литве, то ли Латвии, долгие недели пути сюда, потом годы переездов с места на место, и в итоге – их район, в то время почти недоступный, беспросветно глухой, определение: «навечно».
Шестьдесят с лишним лет, против воли родных, которым вскоре дали свободу, соплеменников, Ульяна Павловна жила здесь, нашла мужа, родила детей, и вот теперь ее снова насильно будут переселять.
– У-у, – качнула рукой, но не сразу, после минуты-другой какого-то оцепенения, Фёдоровна, – это еще вилами по воде… Помнишь, и тогда все заполошили: «Срочно! Срочно!» А так и остались.
Баба Зина с готовностью поддержала:
– Весной сказали: «Огороды не садите – бесполезно. Все под воду уйдет». И чего? И отсадились, и урожай сняли.
– Слава богу, что не поверили. Слава богу.
– А Шумиловы вон поверили – без картошки остались. Сейчас покупать собиратся.
– И Малыхи, которые Комлята. А у них и покупать не на что…
– Во-во! Из добрых людей в нищебродов превратились каких-то… О-ох, дергают, дергают. Сколько уж дергают. Как, скажи, приказ им дали всю жизнь здесь заране прикончить, – разговорилась баба Зина. – Мало им мест, где никто не живет, – там и строй плотины свои, топи землю пустую. А все к нам, к нам. От реки уж ничего не осталось. Порой так меле́т – пешком перейдешь. А чего – там ведь тоже плотина вверху, они то откроют, то закроют. Как боги прямо…
Словно испугавшись, что так много и с такой горечью произнесла слов, баба Зина захлопнула рот, с тревогой глянула на покойницу. Та лежала спокойно. Бесконечно спокойно. Ничто ее больше не потревожит, не огорчит, не порадует. Больше не откроет глаза, не скажет… И Фёдоровна с Ульяной Павловной сидели справа и слева от бабы Зины неподвижно, как-то тоже не по-живому спокойно. Не спорили, не соглашались. Молчали.
Бабе Зине стало страшно; она заметила, что одна из свечек почти догорела, и приподнялась, задавила огонек пальцами. На место огарка поставила другую свечку, но уже не церковную, а из магазина, которые держали в каждом доме на всякий случай.
– Ничего, Наташ, – пробормотала, – ничего, все по-людски сделам. Мужики и могилку хорошу вырыли, рядом с Денисом Степанычем. Так что вместе будете. Вместе.
– А детям удалось сообщить? – вспомнила, забеспокоилась Ульяна Павловна. – Родственникам?
– Да звонили. И вчера, как только случилось, и сёдни. Едут вроде… Брат обещался завтра утром.
– Он в Кутае же?
– В Кутае. Больной, говорит, совсем тоже. Но утром обещался.
– Примчатся завтра, примчатся, – успокоила и себя, и подруг баба Зина. – Все как положено будет – и проводим, и помянем.
– А я вот думаю, – заговорила Ульяна Павловна, – если уж будут нас разгонять, то на родину уехать. Все эти годы даже думать боялась, а теперь… Ведь до сих пор зовут… Дети все здесь, в России, – русские. И я русской стала. Только если придут и прикажут: «Собирай вещи», – я – туда. – Старуха надсадно, с бульканьем и хрипом, заплакала. – И… и мужу скажу: не по своей воле. Снова гонят… Что уж тогда…
– И правильно, Уль, правильно, – твердо, со злостью даже сказала Фёдоровна. – Едь, если есть куда. Родная земля все-таки… Только не верю я, что до такого дойдет.
– До чего-о?
– Ну, что вот придут и прикажут. Скорей оттуда нас, – она потянула голову вверх, – призовут. – И тут же зашептала: – Прости меня, господи…
Вошла Валентина Логинова. Постояла, будто ожидая разрешения сесть. Не дождалась, опустилась на крайний стул. Старухи молчали, с появлением еще одного человека потеряв нить разговора.
Валентина явно хотела что-то сказать и наконец не выдержала, спросила:
– Поминать где будем? Здесь, или, может быть, в клубе лучше?
– Здесь бы надо бы, – без большой убежденности отозвалась баба Зина. – В своей избе.
Фёдоровна уже твердо подтвердила:
– Тут-тут! Столы расставить вот так через комнаты – много поместится.
– Может, и во дворе сделать?
– Не надо, не свадьба.
Валентина покивала:
– Да, не свадьба. – И обратилась к покойнице: – Вы, тётя Наташа, не сердитесь, если мы что не так сделаем. Не всё мы знаем, помним. Можем и напутать. Поверьте, мы вас любили… любим. Пом-ним, как вы помогали, подсказывали, как угощали нас… Стояли у калитки в праздник и всем ребятишкам печенюшки давали. Как нам приятно становилось, тепло. И для каждого доброе слово у вас находилось… Как вы Витю, брата нашего, выделяли всегда… Вот скоро увидитесь. Он молоденький там…
Старухи слушали эту искреннюю, от души, но и необходимую, ритуальную речь. Слушали внешне строго, нахохлившись, а в душе ныло – вот бы и ко мне так обратились, когда я так же буду лежать, я ведь тоже немало доброго сделала… Но где будет через полгода, через год-два эта лепечущая сейчас скорбно-сладкие слова Валентина? Где будут остальные земляки?
Хоть заубеждайся, что все останется как было, но вихрь налетит неизбежно. Налетит, закрутит и разметает. И не соберешь.
Прошла ночь. Светало медленно – солнце было не в силах пробиться сквозь завалившие небо сизые, набитые дождем, а может, уже снегом тучи.
Собиравшиеся на похороны поглядывали на тяжелые брезентовые плащи, решая – брать или нет. Выходили на двор, оглядывали горизонт, ища про-света, прося ветра. По примете, конечно, дождь на похороны – хорошо, можно говорить: «Вот и сама природа плачет», – но все же неприятно, когда все мокро, склизко… Накрытый целлофаном покойник, вода на дне могилы…
И дождь пошел – крупные, холодные капли застучали по крышам, городьбе, ведрам… Капель становилось все больше, стучали чаще и чаще, и вскоре стук перерос в однотонное шипение.
Но налетел долгожданный ветер, двинул тучи, погнал их прочь.
Открылось солнце, уже окрепшее, высокое к десяти часам, стало скорее сушить деревню.
Люди встречались на улице, радовались, что так произошло:
– А я уж думал, на неделю зарядит!
– В горах опростаются.
– Там уж, может, и снег лягет.
На реке послышался звук мотора, и самые нетерпеливые поспешили к пристани – посмотреть, кто.
Это прибыл Дмитрий Сергеевич Кондаков, младший брат покойницы, старый по годам, но не по внешности. Прямой, высокий, с седыми, до сих пор густыми волосами. Под штормовкой – серый костюм, черная рубашка… Раньше он заведовал в Кутае дорожной мастерской, но давно уже был на пенсии. Да и дорог как таковых вокруг Кутая не осталось – болотины, тайга съедали их, и от бывшего райцентра до лежащего в десятке километров от него Пылёва опять, как сто лет назад, предпочитали добираться по реке. Тем более что грести не надо – моторы есть.
Кондакова доставил сын. В дюральке находились еще жена сына и одна из их дочек, девочка лет десяти… Привезли они и какую-то еду в большой корзине, несколько бутылок.
Поздоровавшись, выслушав слова соболезнования, Дмитрий Сергеевич спросил с удивлением:
– И что, тут хоронить решили?
Ему ответили тоже с удивлением и даже с некоторой обидой на такой вопрос:
– Ну да. А где же еще…
– А мы наших давно в Колпинск отправляем. Кладбище тоже затопит.
– Ну, ваше в низине, а мы-то вон, – кивнул Женька Глухих на прикрывавшие могилки сосны. – Деды умные были – увал выбрали.
Дмитрий Сергеевич хмуро покивал, оглянулся проверить, как сын закрепил лодку, и пошел вверх по улице, к дому сестры…
Вслед за этой лодкой, будто пропустив ее, привезшую самого родного покойнице человека, стали прибывать другие – уже отдаленная родня и старые знакомые из соседних деревень. Столько гостей, хоть и по печальному поводу, здесь давным-давно не собиралось.
Большинство плыли сюда не потому, что так уж хотелось проводить в последний путь именно Наталью Сергеевну, так ее жалели, – нет, просто это были редкие в последнее время похороны в зоне скорого затопления. И когда по реке пошел слух, что в Пылёве хоронят старуху Привалихину, народ сначала не поверил. Долго уточняли, переспрашивали, звонили в Пылёво… Так до конца и не поверив, запаслись бензином, установили на своих «Казанках», «Прогрессах» моторы, захватили что-нибудь к поминальному столу, чтоб не с пустыми руками, и отправились сюда. Посмотреть, увидеть своими глазами. И, преодолев по реке кто десять километров, кто полсотни, видели сквозь брызги и встречный ветер, что на пристани толпится народ, по упирающейся в пристань улице бегают туда-сюда ребятишки, спешат взрослые.
«Да, что-то действительно будет. Что-то будет».
Смерть старого, обессиленного, изработанного человека – это дело, конечно, обычное, а вот прощание с ним всей деревней, опускание в ту землю, на которой прожил жизнь… От этого народ отвыкал, и это волновало, удивляло, тревожило. С этой тревогой они и выбирались из лодок на плахи пристани: «Здесь хоронить будете? Не повезут?»
Местных быстро заразила тревога. Точнее, они с самого начала боялись, что похороны не состоятся, и потому готовились к ним почти тайно. Сообщили участковому о смерти, но не стали спрашивать, что делать с умершей; фельдшер звонила в район и, по просьбе земляков, тоже не взялась поднимать тему места захоронения; когда детям сообщали скорбную весть, вопрос о том, будут ли забирать они тело к себе или в город на кладбище повезут, не задали…
Умом многие понимали, что лучше увезти Наталью Сергеевну из этого обреченного места, но никто не хотел вылезать вперед, становиться врагом старух, которые тоже мечтают лечь здесь, возле деревни, врагом мужиков, почувствовавших в кои веки свою значимость, нужность – кто, кроме них, выкопает надежную могилу, доставит к ней гроб, опустит, закопает?..
Но как хотели пылёвцы этих похорон, так, в глубине души, не верили, что похороны провести получится.
И когда вдали послышался не острый, тонкий визг моторки, а басовитый, серьезный бухтеж идущего против течения каэса, люди сразу решили: «Это – за тёткой Натальей».
Пристань, когда-то крепкая, широкая, в последние годы расшаталась, как-то сузилась. Для подходящего раза четыре в месяц парома и для редких лодок места хватало, и ладно. Но сегодня вся она была занята моторками, и с каэса – мощного высокого катера – долго кричали, чтоб дали возможность причалить.
Из маленькой каюты на палубу выбралась женщина, и местные узнали старшую дочь Натальи Сергеевны Ирину, которая жила в Томске.
Пару дюралек наконец перегнали, привязали к ствольям тальника, и катер ткнулся носом в окаменевшие листвяжные бревна пристани. Паренек-матрос накинул канат на столб, спустил на плахи сходень, по которой Ирина сошла на сушу. Следом – четверо парней в толстых куртках.
– Я за мамой, – глотая слезы, сказала Ирина. Глянула в сторону родного дома.
А там уже собрались почти все местные и приезжие. Человек за двести. Толпились у раскрытых ворот, сидели на корточках поодаль. Вяло делились друг с другом сведениями, где что ломают, кто уехал, а кто собирается… Дмитрий Аркадьевич подогнал свою огромную «тойоту»… Был тут и тот парнишка, что прошел мимо бабы Наты позавчера. Наблюдал за взрослыми и боролся с желанием, мешающей свободно дышать потребностью подойти к кому-нибудь и признаться, что он видел старушку совсем незадолго до того, как ее нашли лежащей у калитки, и что она, кажется, хотела ему что-то сказать…
– А мы уж тут все подготовили, – сказал Женька Глухих Ирине. – Могилку выкопали вчера…
– Я увезу… Вот катер арендовала, рабочих…
– И куда? К себе или в город?
– В город… Наверное, в город… Роман, сын мой, там сейчас с документами…
– Лучше бы здесь, – попытался убедить дядя Витя, – родная земля ведь.
– Все равно придется выкапывать, – сказал один из парней с катера. – Затопит.
Женька, уставший за последнее время слушать про это «затопит», возмутился:
– Какое затопит! У нас кладбище на горе. До него-то…
– Вода на двести метров поднимется. Даже больше… Весной всяко-разно ликвидировать будут… Кстати, – голос парня стал каким-то начальницким, – вы имеете право забрать родных. Нужно написать в дирекцию заявление на перенос. В городе выделяют землю…
– Да мы знаем, – сказал дядя Витя.
Ирина, не слушая, стояла и смотрела в сторону дома. Не решалась пойти туда, к толпе…
– Погодите! – измерив глазом расстояние от реки до кладбища, дернулся Лёша Брюханов. – Но здесь больше, чем двести метров. С полкилометра. Специально там место выбрали, чтоб никакое половодье…
Рабочий с задатками начальника тоже пробежал взглядом от реки до сосен и снисходительно улыбнулся:
– Подъем воды измеряется вертикально. Представь, сколько это – вертикально вверх? Девяти-этажный дом – примерно тридцать метров. А здесь – двести! Так что глухое дно будет на месте кладбища.
Ирина толкнула себя, пошла.
Женька Глухих трясущимися руками закурил, прошипел злобно:
– Пуска-ай… И тебя так же пускай утащут черт-те куда.
– Ну а что, – отозвался старший Мерзляков, – лучше так, чем весной выкапывать… Что там с ей будет весной… Увезут, похоронят, а там и мы следом.
И эти слова погасили возмущение – мужики на пристани замолчали, говорить теперь было нечего. Оставалось ждать.
Глава третья. Перед судами
Разводы давно стали в Большакове делом обычным. У молодых так чуть ли не через раз – сначала шумная, развеселая свадьба, длиннющие столы на берегу летом или в клубе зимой, а через год-два-три скандалы, скандалы и – развод.
Когда-то и сами разводившиеся, и их родня страдали, стыдились этого, а потом узнали, что не так уж страшно пожениться, а потом развестись. Даже полезно, как опыт для будущей жизни. У психологов, оказалось, и термин есть специальный: пробный брак.
Но распадались не только молодые семьи, а и взрослых, пожилых уже людей. Причем мужчины и женщины не просто разбегались в разные стороны, а ехали в район, подавали заявление, платили пошлину, ждали месяц, снова ехали в суд. В основном разводились без скандалов – наскандаливались за минувшие годы, – но, случалось, делили совместно нажитое бурно, до половика, до ведра поганого. Тут уже не жадность руководила, а ненависть друг к другу, желание помучить свою отвалившуюся вторую половину, как следует отомстить за всё, за всё…
Масляковы до такого не дошли. Развелись спокойно… Ну, не спокойно, конечно, но без пыли до потолка, без позора.
А из-за чего развелись?
Наверно, начни их расспрашивать, и не ответили бы. Не знали сами. И в заявлении написали что-то дежурное, пустое, что было в висящем на стене в суде образце.
Стали друг другу чужими после сорока, вот и всё. Раздражало, как ест муж или жена, как говорит, как ходит. Казалось, не так все делает, неправильно, некрасиво.
И отчуждение это, что удивительно, произошло после настоящего объединения, когда друг другу стали необходимы, два года жили одним, переживали одно… Это когда сын, единственный их ребенок, служил в армии. И не просто в армии, а почти полгода – в Чечне.
Но вернулся целым, крепким, повзрослевшим; пожил дома несколько месяцев и уехал в город работать. И у родителей словно разорвалось то, что их связывало, заставляло быть одним целым.
Жена, Татьяна, пропадала в магазине, который открыла со своей подругой как раз в то время, когда сын пошел в армию и потребовалось больше денег. Магазин был не в Большакове, а рядом с колонией-поселением, километрах в десяти отсюда. И это злило мужа, Юрия, – колонии местные сторонились: эти полусвободные зэки много доставляли им неприятностей, держали в напряжении; на них грешили, когда случалось воровство, бывали и драки. А тут жена, получается, жизнь им разнообразит – сигаретки по дешевым ценам, конфеты, чаёк… Юрий же все больше задерживался на своей работе, на пилораме, которой владел его сродный брат. Домой не торопился.
В выходные по целым дням могли не разговаривать, спать стали в разных комнатах, и в конце концов Юрий перебрался во времянку-бало́к, – которая была теплой и надежной – сруб с двумя окошками, на фундаменте, печка кирпичная. А еще месяца через два съездили в район, подали заявление на развод.
Сын пытался остановить, образумить, уговорить, но не помогло. Да и как-то этот разрыв плавно, без шума, без явного повода шел, что всем троим было удивительно: вроде и просить друг у друга прощения было не за что. И не за что зацепиться – Юрий не пил-запивался, не буянил, ни у него, ни у Татьяны не было никого на стороне. Но вот не могли больше вместе жить – и разошлись.
Про их развод в деревне поначалу не знали, но потом заметили, что Юрий сам по себе, а Татьяна сама по себе. Попытались пообсуждать эту новость и бы-стро бросили – не нашлось, по сути, что обсуждать: Масляковы вели себя мирно, даже вроде бы дружно (на огороде ковырялись поблизости, помогали друг другу), но все-таки – порознь. Отдельно.
Сын устроился в городе в строительную фирму, встал в очередь на квартиру… В селе серьезной работы давно не было – уже три десятилетия сидели на чемоданах, ждали переселения.
Ну, не то чтобы прямо сидели и ждали – что-то делали, даже избы ремонтировали, новые сараи ставили, но в голове держали, что не вечно так, что придется однажды подняться и уйти отсюда.
Часть людей сразу, еще в восьмидесятые, снялась, и эта часть, как жизнь показала, поступила мудро: тогда квартиру или дом получали без большой волокиты, и с работой было легче – рук везде не хватало.
В девяностые Большаково совсем уж было зажило как уединенный островок – на город и вообще на государство, которое разваливалось и гибло, не на-деялись, кормились своим хозяйством, тайгой; на время забыли о плотине под боком – ее бросили достраивать, и казалось, что вот-вот река размоет бетон, сметет, утащит прочь.
Но наступили новые времена, государство ожило, и возобновились разговоры, что электростанция необходима, что до запуска осталось-то всего ничего. А потом громыхнула авария на Саяно-Шушенской ГЭС, и тут заметались: срочно вводить в строй!
То, что долгие годы было хоть и неизбежным, но отдаленным, нескорым, пришло, застучало в ворота.
Летом две тысячи восьмого появились бригады зэков из колонии и принялись валить бензопилами лес по угорам.
Местные сперва возмутились, бросились к пильщикам, а те показали путевку: подготовка ложа водохранилища.
– Скоро и вас подготовят, – добавили. – Вы же ближе других к плотине.
А еще через несколько дней в клубе состоялось собрание. Прибыли представительные мужчины и женщины – какое-то начальство, – стали рассказывать о том, что строительство гидроэлектростанции наконец-то вступило в завершающую фазу и пришло время прощаться с селом. Переезжать.
– И куда-а? – плачуще спросила старушка в первом ряду.
– А ради этого мы вас и собрали, – ответили из-за установленного на сцене стола. – Будем выслушивать ваши пожелания, решать то, что в наших силах. Сейчас Станислав Борисович ознакомит вас с порядком…
И крупный мужчина в сером костюме и синем блестящем галстуке, вроде бы самый главный из начальства, напоминающий какого-то тылового офицера (местные тут же прозвали его Военкомом), стал объяснять, то и дело заглядывая в бумаги:
– Переселение регламентировано законом Красноярского края, принятым в октябре месяце прошлого года. Закон называется «Об условиях и порядке предоставления жилых помещений гражданам, подлежащим переселению из зоны затопления БоГЭС». Закон предусматривает одиннадцать категорий…
– Чего затопления? Бога-с? – раздался в зале насмешливый голос.
Мужчина не сердито даже, а недоуменно, что его так перебили, уставился на сидящих внизу, оторопел. Его выручил, видимо, его помощник – молодой человек в цветастой рубашке:
– БоГЭС – это Богучанская гидроэлектростанция. Одна из крупнейших гидроэлектростанций России.
– Так вот, – продолжил Военком, – законом предусмотрены одиннадцать категорий льготников, имеющих первоочередное право на квартиры. Это, конечно, ветераны ВОВ, далее…
– Вовы, вперед! – выкрикнул тот же голос; некоторые в зале хохотнули.
Военком дернулся и поднялся:
– Слушайте, кто там мешает… За глумление над ветеранами можно и под статью подпасть. Или на пятнадцать суток!
– О, мое переселение уже начинается, – обрадовался насмешливый – беспутный, но от природы умный парень Виталька Синицын.
– Так, покиньте зал, – приказал Военком.
– С чего это?
– Вы мешаете. Покиньте.
– А я ведь тогда не узнаю, может, я льготник какой. И вообще – тут моя судьба решается.
– Но действительно, молодой человек, – заговорила женщина, похожая на губернаторшу Петербурга, – нельзя так себя вести. Вы не даете людям сосредоточиться, уяснить важную информацию…
– А вам можно, что ли, говорить нечеловеческие слова?