Полная версия
Зона затопления (сборник)
– Лапшу-то кто делат? – спросила другая старуха, Фёдоровна, старшая из большого рода Малыхов, которых чуть не четверть деревни.
– Да Валентина с Галиной Логиновы взялись.
Фёдоровна нахмурилась, повспоминала и сказала с сомнением:
– Не знаю, чё они накатают, никогда их лапши не ела…
– Вот что полотенец нет – это беда. На полотенцах гроб спускать надо.
– В магазине-то нету?
– Не-ету. Там всё резаные. Носовые платки, а не полотенца.
– Тогда хоть веревки нормальные подобрать. Не синтетику эту…
Почти не было в Пылёве изб – а их, жилых, оставалось около сотни, – где бы как-то не готовились к завтрашним похоронам, поминкам. У одних находилось в леднике мясо на котлеты, другие вызывались дать петушка (а из ранних выводков петушки как раз в тело вошли), третьи объявляли, что кисель сварят, четвертые – что блины напекут, пятые – кутью приготовят… Отец Коли Крикау, пасечник, налил двухлитровую банку свежего меда…
Люди были довольны собой, соучастием в общем деле. А главное, что там, наверху, Наталью Сергеевну отпускают без мытарств… Ее осмотрела фельдшерица и записала: «Тело хронически больной, без признаков насильственной смерти, вскрытие не требуется», – свидетельство о смерти, пообещала, будет в ближайшее время… Своего участкового в деревне не было – то есть он был на несколько деревень, жил в Кутае. И когда ему дозвонились, вопросов у лейтенанта не возникло: «Понятно – старый человек, что ж делать… Соболезную». И все.
Председатель сельсовета Алексей Михайлович Ткачук в тот момент лежал в больнице в городе, а кроме него никто не решился поднимать вопрос о месте похорон. Да и председатель, будь он здесь, может, тоже не стал бы убеждать, что лучше везти в город, не стал бы ломать этот объединивший людей порыв…
Принесли наконец-то гроб. Крышку прислонили к забору на то место, где была щель для почты, и красное пятно на сером фоне било по глазам проходивших мимо, заставляло вспомнить о покойнице, о том, что вот как оно – жил-жил человек, и нету. И со всеми так будет. Но, даст бог, так же проводят.
Общими усилиями переложили Наталью Сергеевну, поправили подушечку, подоткнули покрывало. Тихо порадовались, что покойница твердая, прохладная – по приметам, это хорошо, довольна, значит.
Потом сняли с кровати перину, на которой умерла хозяйка, отнесли в стайку, повесили на куричьи шестки. Те, старые, пересохшие, скрипнули.
– Не сломаются?
– Вы-ыдержат. Но сдвинуть надо на край, там надежней.
– И курицам спать место останется.
– Пускай петушок отпоет…
Уже когда вышли на воздух, баба Зина сказала:
– Надо прикрыть перину-то. Загадют курицы.
Нашли в летней кухне аккуратно свернутый кусок целлофана, растянули поверх перины.
– Ну вот, так лучше. Перина еще добрая.
– Может, кто из их заберет…
– Им много чего бы забрать надо. Как только вывозить будут?..
Говорили, не называя, о детях Натальи Сергеевны.
– Уж бы сами успели. Не представляю, как доберутся. Вертолет-то им под такое дело не выделят, а паро́м только в четверг…
– Не-е! Эт не старое время, когда вертолет по любой мелочи.
– На моторках, скоре всего, – предположил старик Мерзляков. – В городе целый бизнес ведь с ими…
– В городе – х-ха! От города до реки там километров пятнадцать!
– Ну, на берегу… Я не был, не знаю.
Отец Коли Крикау, весь день бродивший от двора, где делали гроб, до привалихинской ограды, но ни в чем не принимавший участия, – как-то потерянно наблюдал за работой, суетой, – весь день промолчавший, в конце концов не выдержал:
– Еще одна изба – на погибель.
Сказал это так, что все замерли, сжались. И несколько секунд стояли так, словно оглушенные, а потом стали торопливо расходиться. Одни направились к крыльцу, другие – к калитке. Лишь старик Мерзляков, запоздало, правда, попытался заспорить с горькими словами Крикау:
– Сын-то у Натальи пенсионер уже – он же на Севере был. Может, решит вернуться.
– Куда вернуться! – взвился Крикау, найдя повод выплеснуть то, что носил в себе от одного двора к другому. – Куда?! Тут нас самих скоро!.. В баржу́ – и подальше.
– Ну, давно переселеньем пугают, и тридцать лет назад пугали. А вот живем…
– Как на углях живем! Всё поразрушили – ни лесхоза с тех пор, ни какой работы.
– И слава богу. И так всё изгадили. Я вот своим хозяйством живу, и ничего мне не надо. Леспромхо-оз!..
– Да не будет у тебя скоро хозяйства! Сунут в четыре стены…
Двое стариков, но еще крепких, напоминающих шишковатые листвяжные столбы, стояли в узком проходе меж стайками и дровяником, посылали друг в друга дрожащими голосами эти пустые, по сути, слова и с каждым словом все больше озлоблялись. Готовы были жахнуть один другого по уху, видя сейчас один в другом врага. Так же пойманные звери, обежав несколько раз ловушку и не найдя выхода, начинают грызть друг друга.
Но разум остановил, и, сердито сопя, сильнее прежнего переваливаясь с боку на бок, старики по-шли в разные стороны. Крикау – на улицу, а Мерзляков – в огород. Сначала пошел туда, чтоб просто не сталкиваться больше с Крикау, но, когда увидел землю, появилась цель: приедут наследники, и нужно осторожно как-нибудь узнать о планах; если не захотят здесь селиться, то предложить засадить огород его, Мерзлякова, картошкой. Ведь если бросить землю, то года через два-три затянет ее пыреем, пашня начнет возвращаться к целине…
Картошка уже много лет была основным заработком местных. Перед шугой проходила по реке баржа и скупала картошку. Сейчас у Мерзлякова в амбаре, прикрытые от холода и тепла брезентом, мешковиной, стояли наготове тридцать пять кулей. Если цены остались прошлогодние, то это пятьдесят тысяч рублей примерно… Раньше и морковку, свеклу, капусту скупали, но потом что-то бросили… Еще бруснику можно продать, орехи, конечно. Грибы. Голубику… Шкурки… Край у них тут добрый, голодать не даст. Пошевелись немного – и найдется тебе пропитание, возможность получить пачечку денег.
Дёрн был тонкий, сантиметров пять – семь, а ниже шел почти голимый песок. Лишь вокруг корней наросли полоски чернозема, будто сами корни протолкнули питательные комочки туда, в светло-серую подземную пустыню.
Слой песка опускался метра на полтора, потом начиналась влажная, жирная почва с редкими камешками.
– Отсюда сосны и питаются, – сказал дядя Витя, заметив, что Коля Крикау с интересом мнет пальцами содержимое своей совковой лопаты.
– Как масло… И камушки как речные… Это что, раньше здесь, что ли, дно было?
– Получается, так.
– Хе-хе, – усмехнулся Брюханов, – раньше везде было дно. «Анимал планета» у вас ловится?
– Ну да… Но одно дело – телевизор, а другое – вот так… Гора, река вон она… а – дно.
– Следы великого потопа, – философски заметил Геннадий, тракторист, ленивый, точнее, не любящий работать руками. И сейчас он пришел лишь с топориком для обрубания корней, но так и не пустил его в ход, уступив рубить встретившийся корень другому.
Упоминание о потопе было к месту, и все уважительно закивали. Примолкли, видимо, стараясь представить время, когда вся земля или, может, большая ее часть была под водой… Но Геннадий сам разрушил эту уважительную к своему замечанию тишину следующими словами:
– А что сосны отсюда пищу берут, это вряд ли.
– Почему?
– Да у них корни слабые. Вон по земле стелются, как мизгирьи лапы.
– Это другие корни, – сказал дядя Витя, – для опоры. А воду, питание другие качают.
– Какие?
Дядя Витя вздохнул, готовясь к объяснению.
– Видал вывороченные сосны?
– Да откуда ему? – хохотнул Женька Глухих. – Ему трос к трактору подцепят, он дернул и попёр!
– Ну видал, видал, – морщась, перебил Геннадий. – И что?
– Там есть внизу, под стволом, как хвост, но короткий. Такой – треугольником. Навроде заостренного кола получается.
– Ну.
– А от него тонкие корешки навроде жил. И вот они глубоко уходят. Поэтому сосны любят на песке расти – тепло, а корни из глубины…
– Хорош лекцию читать. Руки подайте, – позвал из ямы Дмитрий Мерзляков, младший сын старика Мерзлякова, но сам уже без пяти минут дед – дочка в том году окончила девять классов и уехала в Красноярск, поступила в колледж, а этим летом, на каникулах, заявила, что встретила парня, и он предложил ей выйти замуж.
– Чего, сменить? – взялся за лопату Брюханов.
– Меняй. Холодно там, аж сквозь свитер пробило.
Мужики засмеялись:
– Мерзляк и есть мерзляк…
Дядя Витя глянул в могилу:
– Да уж достаточно. Под два метра… Дно подравнять и – нормально. А у нас еще есть чем заняться. – И он достал из застиранной холщовой сумки, с какими обычно ходят на рыбалку, бутылку водки.
– Эх, дядь Вить, ты у нас!.. – восторженно вскрикнул Глухих, но не смог найти слова, кто у них дядь Вить, и только щелкнул пальцами.
– Да не он один. – Мерзляков вытянул откуда-то из-под свитера плоскую фляжку. – Кедровка!
Геннадий вздохнул:
– Ну вы, мужики, дебилом себя чувствовать заставляете. Сами принесли, а мы, как халявщики какие… Не додумались.
– Ничего, этого хватит. Мы ж не напиваться. Помянем…
Помогли выбраться Лёше Брюханову, очистили инструмент от налипшей земли, нашли ровный пятачок неподалеку от ямы. Уселись неровным кружком.
У дяди Вити в сумке оказались три стальные стопочки, несколько мелких, дряблых огурчиков, полбулки хлеба, порезанное брусочками сало… Все были благодарны ему и Мерзлякову, что раньше времени не открылись со своей выпивкой. А вот сейчас, после завершения дела, с легкого устатку проглотить по сто граммов, закусить, поговорить…
– С чего начнем? – спросил Женька Глухих, потирая руки.
– С чистой лучше. Кедровочку – на десерт.
– Разлива-ай!
С разливанием возникли небольшие сложности. Точнее, произошла почти непременная обрядовая дискуссия:
– Да поставь, не держи на весу.
– Как я ее поставлю? Повалится.
– Поставь и держи. Нельзя на весу наливать.
– Афанасий Иваныч, ты ж не старый еще, а приметы какие-то…
– К водке уважительно надо – это не водичка проточная. Она и наказать может.
– Эт точно, – вздохнул дядя Витя, – эт точно. Стольких она сюда уложила… Только, слышите, вот выпьем, и не шарахаться потом по деревне, чтоб догнаться. Добро? Завтра уж как следует вечером, а сегодня – не надо.
В ответ замычали обидчиво – дескать, ясно, мы же не алкашня какая, чего наставлять… Глухих так и сказал, добавив насмешливо:
– Педагог, понятно, – даже в этом надо учить.
– Женьк, был бы я педагогом настоящим, я б такой тебе подзатыльник отвесил – месяц язык в брюхе искал бы.
– Да ты мне и отвешивал.
– Ну дак, в циркулярку пальцы сувать!
– Кстати, дядь Вить, а как со школой? – спросил Брюханов. – Настька моя говорит, что и по географии с химией учителей нет в этом году. Вообще, говорит, со дня на день закроют. В библиотеке половина книг упакована – не выдают.
– Ну, не со дня на день. До последнего будем учить. А учителя – побежали.
– Да-а… – Брюханов поднял стопку. – Что, помянем Наталью Сергевну. Хорошая была, не вредная…
– Может, и вовремя она отправилась, – заметил Мерзляков.
Афанасий Иванович сдвинул светлые, изъеденные по́том брови:
– В смысле?
– Здесь лежать будет, на родине…
– Она с Кутая – столичная, – уточнил самый старый из мужиков, молчаливый и вечно насупленный, но работящий, хозяйственный, Игнатий Андреевич Улаев, которого за глаза называли Молоточек: всё что-то перестраивал в ограде, стучал и стучал молотком, таскал из магазина гвозди рюкзаками.
– Да какая разница… Одна земля. А вот нас куда поразметает…
И всем как-то стало неловко, неуютно. Смотрели не друг на друга – кто на могилки, кто на ярко-рыжие стволы сосен, кто вниз, на хвою, по которой ползали вялые, сонные мураши… Слова Мерзлякова сорвали с душ коросточку защиты от страха услышать однажды приказ: «Собираем необходимое! Через неделю будет транспорт. Кто не подчинится – погонят силой».
Никто из сидевших здесь сейчас не слышал еще таких приказов, но отцы, деды, прадеды большинства – слышали. Одни при Столыпине, другие при Сталине. И были уверены, что он рано или поздно прозвучит и для них.
Да уже почти прозвучал тридцать лет назад. Но в последний момент голос приказывающего осекся. И родилось еще два поколения жителей их деревни: поколение Коли Крикау и поколение тех, кто сейчас учится в школе без половины учителей, видит коробки и ящики с собранным, готовым к перевозу школьным добром. Все ждали приказ переезжать, и если не собирались, то прикидывали, что брать, что бросить. Каждый день этим мучились, но молча, не обсуждая. Выходили утром на двор, оглядывались, и начинало крутить: что брать? как выбрать? Тут под навесом решишь навести порядок, и голова кругом пойдет – столько всего вроде и нужного, но сейчас лишнего, мешающего. И выбросить жалко, и тонешь в этом обилии, в том, что накоплено отцами, дедами, сложено в чуланах, в сараях, на вышках… Плевали, старались не думать. Но если кто-нибудь брякал о переезде, то страх тут же всплывал, разрастался, опутывал…
Первые трое выпили. Экономно, стесняясь показаться жадными, закусили. Потом выпили и закусили еще трое. Потом – двое.
Молчали, слушая, как, упав в живот, водка начинает разбегаться по телу горячими искорками. Задышалось легче, кровь посвежела… Вот искорки добрались до головы, вспыхнули, осветив что-то важное там, в мозгу, и погасли. И длившееся несколько мгновений не опьянение даже, а это странное состояние острого ощущения жизни, своего организма исчезло. Кровь вновь потекла медленно и натужно, грудь опять залила никотинная мокрота, что-то важное в мозгу спряталось в сумрак, и захотелось повторить – пустить в себя еще стопочку.
Но никто не потянулся к бутылке – знали, что не время сейчас: если дать себе волю – «между первой и второй…», – разгонишься и остановиться потом не сможешь долго, надоешь и окружающим, прося, требуя водки, и себе… Закурили, ждали, кто первым заговорит. Быть первым не хотелось, но и молчать становилось тяжело.
– А вот есть у природы какой-то закон, – произнес Женька Глухих. – Я заметил…
– Ну, я тоже заметил, – с усмешкой перебил Брюханов. – За летом – осень, за осенью – зима.
– Да погоди, я не о том! Я вот заметил, что человека сама природа к смерти готовит…
Афанасий Иванович, еще не отошедший от рассуждений, что Наталья ушла вовремя, снова нахмурился:
– В каком смысле – готовит?
– Ну вот помните… Вот ты, Афонь, дядь Вить, Игнат, помните, какой тётя Ната была высокой, мясистой. Да ведь?
– Ну. И чего?
– И как похудела, уменьшилась вся. Вроде и не болела, а так… И вряд ли голодом себя морила… А это природа ее готовила, чтоб в гроб легко легла.
Одни кряхтнули недоверчиво, другие усмехнулись. Лишь дядя Витя покивал:
– Ну да, ну да…
– И многие старики вот так – тают, высыхают…
– Жалко, что не в своей кровати померла, – вздохнул Молоточек, ломая на короткие палочки сухой сучок.
– Да нет, умерла-то на койке. Даже в себя пришла, говорят, что-то сказать пыталась.
– А у меня в избе до сих пор смертная лавка стоит, – сказал Афанасий Иванович. – Дед на ней отошел… Однажды лег и: «Всё, не встану уже». Бабка, мать стали его стыдить, грехом пугать, а он: «Не балабольте, дайте путем с жизней попрощаться». И ночью – всё… А бабка в свою смерть не верила, в район велела везти себя, в больницу, а через неделю обратно привезли, чтоб рядом с мужем…
– Но ведь не все же умирают такими, как Женька сказал… ну, подготовленными, – вспомнил тракторист Геннадий. – Вон… извини, Димон, – обернулся к Мерзлякову, – дядя твой, Михал Петрович, до семидесяти с чем-то дожил, а такой горой оставался. Чуть спины не поломали, когда тягали гроб. С «запорожец» был…
– Быва-ат, – вздохнул Женька. – Он здрюком жил, здрюком и помер. Помню, сидит уже никакой у ворот, трухлявый весь, а все равно видно, что сила… Да, быват… А уж тех, кто раньше времени умер или убили, я не считаю.
– Да это понятно, – отозвался дядя Витя. – По природе умереть, это тоже умудриться надо. Рак вот – одних за месяц сжирает, другие годами от боли кричат…
– Чего-то мы совсем в темень сошли, – поежился Афанасий Иванович. – Давайте-ка еще по глоточку.
– Какой повод, такие и разговоры, – устанавливая на пружинящей хвое стопки, отозвался Женька.
Дядя Витя стал осторожно разливать.
– Есть в твоих словах, – сказал, – доля правды. Но главное – человек с годами внутри меняется. Я вот раньше думал: последние старухи у нас перемрут, и больше не будет платков, валенок, сказок, Николай Угодник не будет никому больше являться. Слова забудутся наши, по-городскому заговорим… Мы тут в шестидесятые очень городские все были… А постарели, и все повторяется. И одежда, как у дедов и бабок наших, и говорим, как они почти, и травками лечимся… Зинаида на бобах ворожит, а такая правильная была: «Никаких мракобесий!»
– Что, действительно? – не поверил Коля Крикау. – Я думал, она всегда такая…
Пожилые мужики захехекали, вспоминая бабу Зину, других старух, стариков, себя в прошлом.
– Ну, поехала первая партия, – кивнул дядя Витя на рюмки.
– А как в городе хоронят! – вспомнил Лёша Брюханов, когда выпили за всех, кого с нами нет, закусили и помолчали. – Я вот года три назад в Красноярск тётку хоронить ездил, мамину сестру…
– Какую это? – наморщился, вспоминая, Молоточек. – Валентину, что ли?
– Но.
– Валентина, хе-хе… С детства как городская себя вела, все уехать мечтала. После семилетки уехала и исчезла.
– Исчезла! – возмутился Брюханов. – Она чуть ли не все столовые с кафе под контролем держала!
– По бандитской линии, что ль, пошла? – кхэкнул Женька Глухих.
– Слушай, ты знай, когда смеяться, а когда…
– Ну, тебе можно шутить…
– Ладно, хорош, – осадил обоих дядя Витя. – И чего с ей? Плохо проводили?
– Не то чтобы… – Брюханов задумался, подбирая слова поточнее. – И людей много пришло, венков – гора. Под поминки целое кафе отдали… Но вот другое… Прощались в морге – там особая комнатка: серая, темная, гроб на постаменте таком… Всё быстро, всем неловко. Потом на пазике довезли до кладбища… часа два ехали, плелись по пробкам… Доехали, вынесли, скорее застегнули крышку, и – всё… На поминках сидели выжатые все… Нехорошо, в общем, как-то…
– Город, он мертвых не любит, – вздохнул Афанасий Иванович.
Молоточек добавил:
– Да и живых не особо.
– Ну а как по-другому там? – спросил Коля. – Если люди живут на каком-нибудь двенадцатом этаже, как им дома прощаться?
– Лифты грузовые есть…
– Ну, в них не каждый гроб влезет.
– Хм, дядь Миш бы точно не влез…
– А пятиэтажка если – там никаких лифтов. И корячься по лестнице…
– Нет, там не принято в квартире прощаться. Ритуальные залы всякие…
– Крематорий есть еще…
И мужики снова надолго замолчали, стараясь представить эти ритуальные залы при моргах, крематорий, где, как показывают в фильмах, сжигают покойника на глазах у родных: закатывают гроб в печь, в огонь…
– Фуф, ладно, – тряхнул головой Афанасий Иванович. – Никто не знает, как его похоронят.
– Да почему? Тёть Ната наверняка знала, что здесь вот, рядом с мужем.
– Не надо за покойника говорить. Может, она в больницу хотела.
– Ну, в больницу, может, и хотела, но уж в крематорий-то точно не хотела.
– Про него и не знала.
– Да все знают.
– Интересно, а в Колпинске есть крематорий? – задумался Женька Глухих.
– Скоро узнаешь, – хмыкнул Брюханов.
Женька дернулся:
– Чё?! Ты чё-то, Лёха, хочешь, не пойму?
– Переедешь, говорю, и узнаешь.
– Нет, – готовность к драке у Женьки тут же пропала, – в Колпинске я жить не буду. Здесь где-нибудь…
– Где – здесь где-нибудь? Здесь всё морем станет.
– Ну, скатаю избушку на горе… Или зимовье оборудую – их вокруг полно брошенных.
Дядя Витя прищурился:
– А от квартиры откажисся? Туалет теплый, ванна. М?
Женька подумал, поморщился и отмахнулся:
– Ладно, как бог даст. Не искушай.
Солнце клонилось-клонилось к тайге и, коснувшись верхушек лиственниц, сразу потускнело, стало быстро гаснуть. И через полчаса наступили сумерки, на полную мощь заработали дизели электростанции. Теперь часа три в деревне самое хорошее время. Уютно. Можно посмотреть телевизор, починить под лампочкой белье или зимнюю одежду, без которой скоро не выйдешь за дверь…
Было время, электричество давали по всей деревне круглые сутки, даже рассматривали возможность вести сюда линию от Усть-Илимской ГЭС. Но потом решили, что невыгодно, да и утвердили проект строительства еще одной ГЭС, ниже по течению реки, водохранилище которой затопит Пылёво. А позже начались перебои с топливом.
Особенно тяжело было в ноябре-декабре, когда дня почти нет, солнце проползает по кромке горизонта и уже часа в четыре темнеет. И в избах темно. И тогда кажется, что совсем ты в яме какой-то, берлоге… В конце девяностых, правда, ситуация немного улучшилась, и хоть в любой момент телевизор не включишь, но уж вечер со светом гарантирован.
На улице в эти предночные часы тоже хорошо. Прохладно, но не холодно, и хочется посидеть на крыльце или на лавке, поговорить с кем-то дорогим, давно знакомым, подумать, повспоминать. Звуки и запахи становятся в сумерках острее, мелкая травка на дворе пахнет едковато, но и приятно, как скошенная. Слышен шум переката, из стаек несет теплой скотиной; подоенные коровы вздыхают, свиньи трутся о стены, куры устраиваются на шестах, переругиваясь и тут же друг друга успокаивая тоненьким квохтаньем…
В избе Натальи Сергеевны людей много, но они стараются не шуметь, разговаривают полушепотом, берут предметы осторожно, нетвердо, будто без спросу.
Большинство сидит или толкётся на кухне, обговаривая завтрашние похороны, пытаясь решить недорешенное… Например, как доставить гроб на кладбище. Грузовики, какие остались, сломаны, на телеге не повезешь – стыдно. Не девятнадцатый век. Осталось или на руках, меняя друг друга (хоть и недалеко, но почти все время в горку), или на «тойоте».
Владелец «тойоты» – Дмитрий Аркадьевич Привалихин, двоюродный племянник мужа Натальи Сергеевны, отец удачливого предпринимателя Олега, еще в детстве прозванного Аллигатором не от имени только, а скорее за мертвую хватку в любом деле. В девяностые Олег уехал в Красноярск, разбогател на торговле и подарил отцу внедорожник. И вот Дмитрий Аркадьевич вызвался довезти родственницу до могилки.
– Заднюю дверь подниму, закреплю, вставим гроб в багажник, – говорил он.
– В багажник, – ухмыльнулся старик Мерзляков.
– Да это не как у «жигуля» багажник! У меня – заднее сиденье сложить, и два метра длины!
– Тише ты! – испуганно осадила Привалихина самая молодая из женщин здесь, но тоже почти старушка Валентина Логинова.
– Большая машина, – подал голос Женька Глухих; после кладбища он пришел сюда, и ему налили уже две маленькие рюмочки. – Она и так на этот… на катафалк походит.
– Зато пролезает туда, куда и вездеход не пролезет…
Вошла тяжело, при каждом шаге заваливаясь налево, словно левая часть у нее перевешивала, Ульяна Павловна Игнатова… По-настоящему она была не Ульяна, а Ула, и не Павловна, а как-то по-другому. Фамилия же Игнатова у нее – по мужу.
Ульяна Павловна из ссыльных. Их когда-то много жило и в деревне, и по району. Но одни уехали, когда можно стало, другие поумирали. Сейчас от них остались только фамилии, которые носили их дети и внуки: Крикау, Шнайдеры, Гафнеры, Эккерты, Шроо, Кайхеры – да нерусские кресты на кладбищах. Ульяна Павловна была последней в Пылеве, кто помнил другую землю, далекую, с которой ее насильно увезли сюда.
Родилась где-то в Литве или в Латвии – она не любила рассказывать о своей прошлой жизни. Но местные знали, что ее семью отправили в Сибирь после войны – за связь то ли с немцами, то ли с лесными братьями; поселили в Большакове, это село здесь же, на реке, километрах в семидесяти… Через несколько лет Ульяна вышла замуж за Игнатова, и он перевез ее в Пылёво. С тех пор она тут и жила, родила пятерых детей.
В восьмидесятые приезжали к ней молодые люди с ее родины. Поговорили о чем-то тяжелом – кончился разговор криками Игнатова, который гнал людей за ворота: «Никуда она не вернется! Тут дом ее!»
Они уехали, Игнатов года через три умер, дети разъехались еще до этого, а Ульяна Павловна осталась. Старела, дряхлела… Ничем не отличалась от коренных жителей. Может, только голосом. Не словами, а именно голосом – каким-то нездешним тембром, что ли. В молодости, говорят, вообще ворковала, приятно было слушать, но и теперь голос выделялся, и человек, не видя ее, узнавал и улыбался: «Ульяна Паллна».
– Можно? – хоть и задыхаясь от ходьбы, подъема по ступеням крыльца, но все равно мягко спросила она, приваливаясь к боку печки.