Полная версия
Чернокнижник
Он замолчал. Я попросил разрешения посмотреть книги.
И правда хотел глянуть – но была и еще одна мысль. Мне почему-то приспичило узнать – что же такое я привез этому Комментатору от Киприадиса? Что могло быть внутри? Может, он все же откроет пакет – надо просто чуть подождать?
Но он убрал его куда-то в прилавок.
Книги стояли на полках как попало – иногда тесно прижавшись одна к другой, иногда развалившись привольно, чуть приоткрыв страницы, заманивая. Я аккуратно перебирал толстые и тонкие томики, разглядывал корешки и обрезы – встречались золотые и серебряные – читал, где мог, названия. Из всего, что увидел, заинтересовал меня только старый, 1903 года издания «Граф Монте-Кристо» на русском языке – и то исключительно с точки зрения внешней красоты: темно-синяя кожа на обложке, удивительные иллюстрации. Книгу я читал; ее все зэки читают – и все на первом сроке.
Потом мы пили чай. Чай у него был странный – светло-желтый, без сахара, вкусом больше напоминавший какую-то траву, вроде смородиновых листьев или чабреца – но вкусный. Он рассказывал о себе, но немного. Оказалось, не киргиз и не казах, а китаец, но в Москве живет с детства, поэтому по-русски говорит хорошо, без всякого акцента.
Я вспоминал тоже – почему-то все время Харьков; мой дом – двадцать первый по Бармалеевой, с решетками на балконах и маскаронами в виде львиных морд. Вспоминал пересечение Рымарской и Бурлацкого спуска, где берет начало Университетская улица…
Комментатор слушал внимательно, с интересом, переспрашивал, уточнял; очень понравилось ему происхождение еще одного названия – района Москалевка: не от «москалей» вовсе, как считали некоторые, а от двух еврейских имен – Моська и Левка. Район был воровским; пока отцу – главному инженеру фабрики «Красный водник» – не выделили квартиру, мы жили там; сосед дядя Паша был маминым любимцем – культурный, сразу видно, – говорила она до того самого дня, как бабка-горбунья из второго дома не объяснила, кто он такой и чем занимается. После этого мать, потрясенная до глубины души, запретила мне ходить к дяде Паше в гости, а сама здоровалась с ним сквозь зубы. Я-то, конечно, быстро наплевал на ее наказы и поучения – и почти каждый день после школы бежал первым делом к нему: там был телевизор, всегда полно вкусной еды; там я научился играть в карты…
Так и сидели – почти по-семейному; посетителей не было – и тут я снова услышал это…
Опять – ту же самую уродливую музыку без мелодии; странно, что я ее узнал. Но ведь узнал, это точно была она, доносилась откуда-то рядом, видимо, из соседнего помещения. Наверное, я вздрогнул, потому что Комментатор оборвал свою фразу на середине, взглянул на меня внимательно, сказал:
– Что, пробирает?
– Да, жутковато, – признался я. – Что за музыка, не знаете?
– Альфред Шнитке, Concerto Grosso. Первый концерт.
Я почему-то почувствовал облегчение: факт, что у терзающих скрипочек был автор и название, странно успокоил. Объяснять ничего не стал – но Мингьярович меня понял: не спрашивал, не смотрел, молча допивал свой чай.
В лавку вошел тощий студент в наушниках, за ним – дама с болонкой на руках. Владимир Мингьярович поднялся им навстречу – показывать, улыбаться, продавать. Я попрощался и вышел. Жаль, не получилось все-таки посмотреть, что в свертке…
Захотелось пройтись. Поколебавшись с минуту, отправился по Крымскому мосту пешком. Где-то на середине замер: стоял, глядя то на мультяшный Кремль, то вниз, на воду; а то рассматривал первые пламенеющие листки, что, покачиваясь в своем меланхоличном принятии смерти, сами стремятся под ноги.
Я простоял на мосту сорок минут – без сожалений, беспокойства, без мыслей; я почти растворился в прозрачном воздухе, в слабых позывных прохладного ветра; ощущал себя разлитым в гудящей и движущейся всеобщности – я был опорой моста и черной лужей в асфальте, был теплым лучом солнца и густой шапкой наползающей дымки.
Откуда вдруг появился он – холодный, мокрый, кашляющий – густой, совсем не московский даже туман? Я потряс головой, протер глаза, захотелось вынырнуть в прежнее прозрачно-осеннее… Мутновато-белая пелена послушно уходила, опускалась вниз – к земле, к ногам. Вокруг плодились новые звуки, чужие краски – я больше не узнавал свой мир. Мост остался мостом – так ли? По обе его стороны лепились теперь деревянные дома, лавки, лачуги; наверху, над головой, встречались их крыши; пахло всем на свете – рыбой, мясом, овощами…
И была ночь…
…И ночь вдруг пронзит новый выкрик: «Король умер!» И раздастся хохот, отзовется кто-то рядом: «Да здравствует король!»; где-то опять – в который уж раз за последние полчаса – затянут все ту же песню. С верхнего этажа выплеснут на улицу помои, из открытого окна донесется ожесточенная ругань: хозяин, сдающий чердак желающему поглядеть на завтрашний въезд Его Величества, заломил чересчур высокую цену…
Люди, живущие здесь, на Лондонском мосту, – особый народ; даже говор у них иной. Они привыкли смотреть на свой мост как на отдельный город, истинное сердце Англии; мне приходилось слышать, что считают они Лондон и Саутворк не более чем пригородами. Обитатели моста составляют корпорацию. Здесь, на одной улице длиной в пятую часть мили, каждый знает все о каждом. Здесь существует своя аристократия – почтенные старинные роды пекарей, мясников, по шестьсот лет торгующих в одной лавке. Местное население спесиво и невежественно. Они, кажется, воображают, что нескончаемое шествие, движущееся через мост день и ночь, гул криков, ржание коней, мычание коров и вечный топот – единственная в мире ценность, а они – хозяева, единые владетели этой ценности. Это и понятно – нет в Лондоне места, откуда было бы лучше видно любое торжество – будь то въезд короля в город или зрелище…
…Внизу, на Темзе, то же веселье: переговариваются и смеются в лодках, громко восхваляя нового владыку Англии. Пройдет мимо городская стража, расталкивая гомонящую толпу, не обращая внимания на завязавшуюся драку. Простоволосая беременная баба потащит упирающегося пьяного муженька домой, а он заплетающимся языком говорит, что сына должно назвать Генрихом – никак иначе. В таверне какой-то оборвыш, вообразивший, как видно, себя менестрелем, нараспев читает стихи собственного сочинения – все о том, какой прекрасной станет жизнь при новом короле, Генрихе VIII…
Мне тоже вдруг станет весело; точно карнавал закружит в голове мысли, заставит слова сложиться в рифмы; и я произнесу первую строчку вслух: День этот – рабства конец, Этот день – и начало свободы; Он и печали предел – радость с него началась…
И я поспешу домой – завершить то, что начал так удачно; сложить стихотворную оду новому царствованию, которое – верю в это всем сердцем – ознаменуется добрыми и славными деяниями, подарит Англии восходящее солнце свободы и непременно затмит ужасы минувшей эпохи…
И точно в ответ на мои чаяния, вдруг сверху, с одной из опор моста, упадет и покатится полуразложившаяся голова. Дай Господь, чтобы отныне Лондонский мост не использовался для демонстрации казненных, для устрашения непокорных…
Я подниму глаза – и увижу отсюда, как на той стороне возвышается Белая башня лондонского Тауэра…
– …Эй, ты, смотри, куда прешь!
Я вздрогнул. Очнулся. Злобный лысый мужик уже бежал дальше – кажется, я нечаянно его толкнул…
Я – на мосту. На Крымском мосту. Туман пропал, Кремль на месте, до метро – пилить и пилить. Холодно.
Интересное ощущение. Такого со мной еще не было. Глюк – без винта. Да какой подробный! И – вот что еще: я был точно и внутри и снаружи одновременно. На Лондонском мосту. Видел, как соскочила с какого-то кола распухшая, синяя, с высунутым языком голова. Фу, мерзость! Потом – Тауэр.
Тауэр. Пятый класс, английский язык. Сейчас – музей; когда-то – тюрьма.
Это все Комментатор.
«Туман… Лондон…»
Навеяло, блин…
Глава 3. Предательство
Октябрь 1994 года
Месяц выдался богатым на события – правда, не мои, а исторические. Три дня назад опять уронили рубль – курс рухнул сразу на штуку. Первым делом мероприятие обозвали. «Черный вторник»… Ну, что ж… Оптимистичнее, чем «кровавое воскресенье». Броское название вроде как одомашнило катастрофу. Люди будто утешались, находили в двух простых словах моральную компенсацию. На фоне происходящего даже отставка министра финансов и какого-то еще министра не вызвала подобающего ажиотажа. Позавчера специально купил шесть разных газет, проверил: точно, про «черный вторник» написали все. Три – в заголовках.
Странная вещь – время. Раньше думал, как учили: поступательное движение. Камень, пущенный из рогатки: пульнешь – и летит. А на самом деле – гоняет оно по кругу, как мальчишка на велосипеде в маленьком дворике. «Залетаю я в буфет, ни копейки денег нет, разменяйте десять миллионов». Ильф и Петров. Чем не «черный вторник»? Меня, к счастью, вторник не задел – только что полученная зарплата лежала зелеными бумажками в ящике стола.
У ларька возле дома выстроилась очередь – не потому что всем вдруг понадобились сигареты и жвачка – просто покупатель начал обсуждать «вторник» с продавщицей, подключился другой, а потом третий; короче, поход за «Мальборо» грозил перерасти в митинг. Я плюнул, отошел и поймал такси; был уверен, что в метро сегодня ехать не стоит – обязательно придется выслушать все то же, с незначительными отклонениями и незатейливым матом.
Шофер попался молчаливый – большая удача. Только вот ехали недолго: оказалось, Тверская перекрыта – студенческая демонстрация. Водила злобно рявкнул что-то про мать, принялся выкручивать руль – я остановил его, дал денег, отпустил – и пошел пешком. Толпу молодняка увидел сразу. Демонстрацией их, конечно, назвали сгоряча; народу – чуть. Такое ощущение, что пришли бухнуть вместе.
Время снова нарезало круг, булькнув из глубины забытыми плакатами «Долой капитализм!», «Капитализм – дерьмо». Видно было, что сильно не парились, просто – хотелось, как в городе-герое Париже: радикализм, анархия, свободная любовь… Громко переговариваясь, «демонстранты» несли чучело из соломы в красном пиджаке. Эту деталь я решил прояснить:
– Ребят, а почему пиджак красный?
– Он не красный. Он малиновый, – отозвался парень с длинными волосами, собранными в аккуратный пучок.
А, понял. В смысле – «новый русский»…
Какое-то время я шел рядом. Орала музыка, что-то про «шар цвета хаки». Один из демонстрантов, заболтавшись, налетел на вожака с чучелом. В общей свалке чучело легко рассыпалось. Стали собирать. Помог. Подарил спасенному «буржую» в пиджаке значок «Хочешь похудеть – спроси меня как». Потом разошлись: они – сжигать капиталиста, а я – на него работать.
* * *– Боря, ты мне не поможешь? – Киприадис начал с места в карьер, даже не поздоровался. Выглядел он странно: правый рукав пиджака в пыли, галстук сбился набок, выражение лица – озабоченное…
– Конечно, Константин Сергеич, – отозвался я. – Что нужно сделать?
Оказалось – ничего героического: всего лишь отвезти очередной пакет на Рижский вокзал и оставить в камере хранения. Честно говоря, я пожалел, что пункт назначения изменился – прошел месяц с того дня, как познакомился я с китайцем-Комментатором, и меня преследовало чувство, что мы недоговорили тогда, что не расслышал я нечто важное или не спросил о чем-то. Больше всего хотелось побеседовать с ним о лондонской тюрьме и тех ощущениях, что не мог я списать на винтовой приход.
На этот раз пакет оказался куда тяжелее и больше, но я утешал себя мыслью: на вокзале обязательно вскрою его и выясню, что за ценный груз доверяет мне Киприадис.
В метро было на удивление малолюдно; сел в углу, достал книгу. Оруэлл, «Скотный двор». Помню, время от времени отрывался от текста и пытался найти в окружающих людях черты героев: вот этот, с тупой обреченностью в глазах, похож на коня Работягу; эта – с толстыми ляжками, нахально выставленными напоказ, – овца; а вот уткнулась в газетный обрывок коза Мюриэл. Вспомнил и давешнего визитера фонда – того самого, что приходил к Киприадису и так сильно задел меня своим «директор дирекции» – вылитый боров Визгун, работник интеллектуального труда.
Рижский вокзал. Пронзительный гудок локомотива – «поезд Москва – Рига отправляется с первого пути».
Я зашагал к поездам – отчего-то казалось, что распаковать посылку надо непременно без свидетелей. Как в воду глядел! Уселся на парапет возле платформы – черт, холодно! – вынул сверток из пакета, поддел ногтем серую бумагу – она порвалась, с мягким хрустом раскрывая хранимое внутри.
И – что? Ничего сверхъестественного. Твердая – кажется, кожаная – обложка. Иностранные буквы. Бумага… Необычная. Желтоватая. Ну, книги… И все?
Разорвал обертку целиком; достал то, что скрывалось так тщательно; вновь и вновь рассматривал, листал. Три старинных, с инкрустацией и золотыми обрезами, тома на иностранном языке – по-моему, на латыни, хотя я мог и ошибиться. Я прикасался к обложкам – шершавая мягкая кожа отзывалась чуть слышным шепотом; я переворачивал страницы – и листы, плотные и тонкие, вступали разноголосым речитативом; я открывал книги и вновь закрывал – в глубине переплета рождался слабый свист, словно пытался вдохнуть туберкулезный больной.
И вдруг – понял. Дошло. Книги – да. Непростые книги. Дорогие, видимо, очень старые, ценные. Библиотека Института марксизма-ленинизма. Судя по всему – еще один источник доходов господина Киприадиса… Досадно стало: ну не парадокс ли? Такой человек… Адекватный, умный вроде… Нормально зарабатывает. А заодно – получается – книжки приворовывает? Пожал плечами, выругался чуть слышно. Три ходки за мной – но примитивной кражей всегда брезговал. Так сказать, – работа, не требующая умственного труда. Тырить библиотечные томики?
И вдруг – руки задрожали, на лбу выступил пот.
…«Поезд Москва – Рига отправляется с первого пути»…
Мыслей стало слишком много, каруселью – сперва медленно, потом – все быстрее – завертелось понимание. Молнией вспыхнуло в сознании: вот оно что! А ведь чувствовал! И – криком, то нараставшим, то затихающим в немоту, веселеньким припевом шлягера выныривало: вор! А потом – давно забытым, спустившимся из прошлого словом – порождением эпохи, находкой бесчисленных «Фитилей»: несун! Кто? Неужели – он, президент фонда, мудрый Каа Константин Киприадис? Да нет, бросьте, разве это похоже на правду? Вор – вот он, один, без всяких там алиби и смягчающих обстоятельств – Горелов, трижды судимый! Взяли с поличным. Пытался спрятать – или вывезти, продать – украденные книги. Те самые, из библиотеки Института марксизма-ленинизма; судя по всему, из отдела редких изданий. Доказательства? Какие еще нужны доказательства – вот книги, каждая стоит… сколько, интересно, может стоить каждая? – волчок в голове внезапно остановился, будто наткнувшись на препятствие. А действительно, какова цена такого тома? Тысяча долларов? Две? Сорок?
…«Поезд Москва – Рига отправляется с первого пути», – хрипло, с трудом, то ли в морозном воздухе, то ли – сквозь дыру в голове…
Но – меня, меня-то как обули! Он же просто шахматную партию разыграл! И – развел, как последнего лоха, – кого? – Горелова, опытного, между прочим, аферюгу! И – как? Да легко: вы мне нравитесь, Борис Николаевич! такие оригинальные мысли, Борис! как голова у тебя варит, Боря! Вот и все, достаточно: побежал, как пес, за хозяином, повилял хвостом, послужил, получил сахарок. Я вдруг засмеялся в голос: он ведь даже премию мне выписал – за прошлый раз, когда (теперь-то я понимал!) отвез я ворованные книги в букинистическую лавку Дома художника. Да – а что же тогда Комментатор Мингьярович? Тоже – в доле? Надо бы выяснить в следующий раз… Если он будет…
Горечь вопреки всем законам физики поднималась со дна души вверх, к глотке, наполняла рот слюной. Я попытался вдохнуть поглубже – не вышло; достал сигарету.
…«Поезд Москва – Рига…»… Я вдруг представил себе детский паровозик, который ездит туда-сюда, отправляется все время с одного и того же пути…
Надо для начала успокоиться. Надо признать: был идиотом на идиотской должности. «Директор дирекции». А ведь колобок с рожей пахана, боров Визгун, наверняка все знал. Потому и цедил слова, и смотрел так… Как? Как я заслужил – с пренебрежительным интересом: а, вот он, зиц-председатель, который вместо нас на нары пойдет – а он ниче, фактурный.
Тоской сдавило голову. Следующая волна раздумий нахлынула истерическим дамским всхлипом – «за что»? С какой стати? Ведь ни в чем я не был виноват перед господином президентом. Подобрал он меня – и правда, как пса шелудивого; по шерсти погладил; я, дурак доверчивый, пошел за ним… Даже собаку жалеют сентиментальные читатели прессы – собаку, которую приманивают, чтобы убить вернее, – а человек что же? В деталях вспомнил я наше знакомство: внезапный интерес его – как только услышал он заветные эти слова «из мест лишения свободы» – мелькнули, поди, лучом надежды. До этого – наверняка – потел ежесекундно от страха: а ну как поймают? А ну как посадят – его, гения, президента фонда, уважаемого человека? И тут – подарок судьбы: бывший зэк, сам идет в руки, только возьми. Он и взял.
…«Со второго пути отправляется поезд Москва – Великие Луки»… И чего я сижу? Срочно ехать в Великие Луки – может, там найду еще одного Киприадиса…
Книги – дорогой, тяжелый антиквариат – так и лежали у меня на коленях. Пальцы мяли сигарету – зачем? – ах да, я ведь хотел курить. Аккуратно положил три тома и смятую бумагу обратно в пакет, пощелкал зажигалкой: получилось, затянулся; дрожь чуть отпустила, но с мыслями ничего не мог сделать – муравьиной колонией навалились и бегали внутри черепной коробки, жаля время от времени. Куда теперь, товарищи? Как быть? Или – выражаясь высоким слогом суки-интеллигента Киприадиса – что делать? На минуту мелькнуло: послать его на три, исчезнуть вместе с книгами – пусть до конца оценит гениальность собственного замысла. Тут же, однако, поморщился: мелко, ей-богу. Вполне достойно президента фонда – но не честного вора. Значит – что же? Оставить книги в камере хранения и уйти, ничего не объясняя?
Дальнейшую судьбу книг я представлял прекрасно – как будто сам придумал несложную схему вывоза культурных ценностей. Я оставляю три тома в ячейке – спустя какое-то время их забирает проводник либо проводница поезда: направление, скорей всего, заграница – и спокойно вывозит. Где-нибудь в Риге – а может, в Лейпциге – поезд встречает представитель покупателя либо сам покупатель; все: груз сдал – груз принял. Просто.
Да, так что же мне делать? Я встал, выбросил окурок – и тут увидел их.
Двое. В форме. Идут ко мне. Сердце совершило странный кульбит. Не один раз в жизни моей это было – и никогда, клянусь, никогда я не боялся ареста так, как в эти секунды, – потому что знал: не виноват, подставили. Не выпуская из рук черный пакет с тысячами украденных не мной долларов, неторопливо пошел им навстречу. Вот один полез в карман – неужели за стволом?..
– У вас огня не найдется? – мент вытащил из кармана сигарету, вопросительно глянул на меня. Машинально кивнул головой, достал зажигалку. Они прикурили по очереди, вернули мой «Крикет», сказали спасибо.
…Перед тем как сдать книги в камеру хранения, я купил пару газет, упаковал их как следует. Потом спустился в метро…
* * *– …Здравствуй, дорогой, проходи!
Мы обнялись, Алик привычным жестом похлопал меня по спине, помог снять пальто. Странно: когда бы я к ним ни приехал, гендиректор торговой фирмы «Терек» Алик Бериев был дома, с женой, детьми и прочими чеченскими родственниками. Когда он работает? Или это мне так везет?
Я огляделся – ничего не изменилось. Восточный базар в московской трешке. Везде ковры: дорожки с розочками на полу, красные ковровые изделия с кистями – на стенах. Обои видны только в коридоре – но лучше бы их не было: тоже с цветастыми разводами. На стене у входа в квартиру огромное зеркало в раме «под бронзу», на потолке большая люстра «с висюльками». В зале «чешская стенка», заставленная хрусталем. Над телевизором – морской пейзаж, купленный, по ходу, на Арбате. Года три назад я порывался сказать Алику, что теперь так не носят, и можно уже приобрести что-нибудь поновее. Но не решился, боялся обидеть.
Он крикнул что-то по-своему жене, Мадине, – она вышла, улыбаясь, поправляя платок на ходу, чуть слышно поздоровалась – и тут же скользнула обратно в комнату.
На шум выскочил пацаненок. Увидев меня, спрятался за отца, обнял его ноги и, выглядывая оттуда, как из укрытия, радостно заверещал:
– Гяур пришел! Гяур! Скоро джихад! У вас всех будет железо в голове, на вас дома обрушатся, а вы будете выть и плакать!
Я опешил – так меня здесь не встречали ни разу. Даже Киприадис вылетел из головы. Сказать ничего не успел: Алик поймал отпрыска за ухо, спросил грозно:
– Это что еще такое? Кто научил?
Тот взвизгнул – «Больно!» – потом насупился и пробурчал:
– Так дед говорит…
Алик обреченно кивнул: понятно, мол. Отпустил мальчишку.
– Извини, Борь. Деда сюда перевез, а у него с головой плохо совсем…
– Да ладно, плюнь. Нормально все.
– Ты что хочешь кушать, Боря? Плов есть, макароны есть…
– Ничего не хочу, Алик, не голодный. Ты лучше скажи: то, что я оставлял у тебя, – цело?
– Обижаешь, брат, – чуть улыбнувшись, протянул Алик. – Конечно, целое все, на кухне пылится…
Хорошо. Это хорошо, очень. Здесь, у Алика, накануне прошлого ареста я оставил свою алхимическую лабораторию: перегонный куб, баночки-скляночки-колбочки, шприцы и ингредиенты.
Алик Бериев на самом деле – Али; лишняя буква в конце – уступка столичным партнерам: «Пойми, брат, Али – это как-то… слишком… очень уж… мы же не сможем в мэрии сказать: мол, так звали зятя пророка…»
Поднялся Алик два года назад, в те драматические времена, когда чеченцы и тверские делили площадь у Киевского вокзала. Сначала было у него два ларька, потом пять, потом – магазин, второй, четвертый – так и возник гендиректор новой торговой фирмы. Подружились мы совершенно случайно: ресторан – компания – общие знакомцы – ну, давай на брудершафт. Уже потом я выяснил, что Алик – золотое дно; вернее, даже не он сам, а его сестра, Амина, детский врач. Рецептурный бланк с четырьмя штампами – или, как у нас говорят, терка с четырьмя колотухами – для винтового главная отправная точка, условие счастья. Я помнил еще времена, когда солутан продавали без рецепта – но тогда он был мне не нужен: вот она, вечная драма несвоевременности.
Сам Алик наркотой вроде не баловался, хотя, по-моему, имел отношение к героиновой сети – да и не мог не иметь, потому что бизнес этот в основном был под чеченцами. Надо мной шутил беззлобно: уверял, что сижу я на винте исключительно потому, что это наркотик для интеллигентов – нравиться он мне, разумеется, не может. Тем не менее, старший его сын, четырнадцатилетний пацан, всегда был готов слетать в ближайшую аптеку за солутаном, а Амина безропотно отоваривала меня рецептами: так велел им Алик. У Бериевых можно было переночевать, к ним позволялось зайти вмазаться, если негде, можно было варить.
А мне тогда было надо – именно так, по-другому не скажешь: надо было утешить и успокоить вставшую на дыбы душу; надо было каленым железом выжечь из головы суку-Киприадиса; надо было прорыть новые ходы из той кротовой норы, где я оказался. Поэтому я сразу же отправился на кухню, почти ощупью пробираясь по длинному темному коридору – кто это строил, какой урод?
В углу возле окна, замерев над пустой чашкой, полуприкрыв глаза, сидел неподвижно старик. Я не сразу его заметил. Одет он был в широкие спортивные штаны, длинную фуфайку и вязаный жилет. Седые волосы покрывала маленькая тюбетейка. В руках старик сжимал деревянную палку.
– Дед мой, – кивнул Алик. – Совсем плохой. Да ты не обращай внимания, делай то, что надо тебе. Он немного того…
– В смысле? – я покосился на старика: сумасшедшим он вроде не выглядел – скорее, каким-то отрешенным. Коматозник.
– Да сын у него в деле был, менты застрелили. Младший, последний – дядя мой.
– Соболезную, – посочувствовал я. Алик махнул рукой:
– Да я его и не знал почти. Жена осталась и ребенок – дочка, полгода ей.
Я достал с верхних полок свое оборудование, нашел пузырек с солутаном – вроде не испортился…
– А, русская собака! – Старик вдруг ожил, раскрыл глаза, голос его раздался так неожиданно, что я чуть шприц не выронил. – Колоться пришел? Глаза себе выколи. Не нужны глаза, раз Аллаха не видишь!
Он поднял палку, угрожающе ею потряс, произнес длинную фразу на чужом языке – красиво, похоже на стих или песню.
– Это чё сейчас было? – спросил я Алика.
– А, это по-арабски, из Корана.
– Да я понял, что не по-русски. Перевести можешь?
Алик прикрыл глаза, вспоминая, и процитировал:
– «Будет между ними вражда… э-э-э… и ненависть до дня воскресения. Они зажгут огонь войны – а погасить его сможет один лишь Аллах».