Полная версия
Чернокнижник
Я усмехнулся – все эти «Коли Караченцовы» и «Ваньки Глазуновы» давно знакомы – нормальные московские понты. Спросил только:
– Тат, а он разве Ванька? У него же, по-моему, другое какое-то имя?
– Боря, Ванька – это сын Ильи Глазунова. Тоже художник. А вчера еще Виталий приезжал. Ну, помнишь, я тебе рассказывала… Скрипач. Лауреат международного конкурса, между прочим. Ты прикинь – привез мне свою бабу стричь. Где он ее нашел, в каком Зажопинске?
– Что – так плохо?
– Да ну, Борь, лимита. Зеленая кофта, красная юбка…
– Тат, я, если забыла, тоже не москвич…
– Ой, да ладно тебе, Горелов. Ты – гражданин мира. У тебя, слава богу, этой провинциальной ограниченности в помине нет. За что и ценю… Ты, кстати, скажи – сейчас-то как? Чем жить собираешься?
– Как фишка ляжет, Тат. Ты же знаешь – я не загадываю.
Я прикрыл глаза – вроде как не настроен больше общаться. Татка замолчала – очень понятливая дама. И – хорошо…
Яркие пятна заполнили пространство под зрачками: багровые, сливовые, вишневые – переливались они и выплескивались из глаз, заполняли квартиру, подъезд, улицу и город целиком.
Пережив первые минуты прихода у Татки, я вышел на улицу.
Сразу понял: что-то не так. По ощущениям, должен быть день. Над Арбатом же сгущались сумерки. Я поднял голову, увидел стремительно несущиеся друг на друга темные облака: небо опускалось, приближалось, светлый край его становился все меньше, тьма неудержимо и безоглядно падала вниз, на меня. Дикая радость охватила внутренности, я раскинул руки – и пальцы удлинились, натянулись перепонки, крыльями распластались рукава черного пальто. Тьма накрывала, ветер подхватывал; прикасаясь ко мне, становился ураганом, вырастал черной воронкой над головой, засасывал внутрь моего мозга прошлое и будущее, стискивал и мял пространство. Время потеряло звук: немота поглощала меня – не мертвое молчание, а – пустое; беззвучный крик, разрывающий слух. И вдруг – ликование обернулось ужасом, сжало горло; тьма стала густой и ворсистой, дотрагивалась до меня своим копошением, залезала в рот, в нос, в уши; давила меня, схлопывалась черной дырой. Я кричал – но звука все не было, пытался оттолкнуть шевелящийся рой, но только глубже в нем увязал; падал, проваливался в черноту и видел белую вспышку, слепнул от страшного сияния – еще больше, чем тьма, оно пугало – и пытался расцарапать свою грудь и вырвать сердце, чтобы прекратить нескончаемый этот кошмар. И тут откровением развернулось внутри: меня нет. В спирали времен потерялось «Я». Борис Горелов, авантюрист, трижды судимый, уроженец Харькова – где он? Теперь «Я» стал кто-то другой. Но кто? Мелькнуло в чужой (моей) голове: схожу с ума. И вдруг все заслонили слова – каменно-серые, водянисто-холодные, сладко-разлагающиеся, – они были Вселенной, были мной. И рядом с неизбежностью слов съеживались и черные дыры времени, и свернутые миры пространства, и потеря своего сознания; слова разъедали, будто кислота; иглой невыносимой боли проникали в сердце. От ужаса я умер.
…Ожил на Таткиной тахте – колотило меня на все девять баллов; лицо заливал пот, скрюченные пальцы шарили по груди; зубы громко стучали. Окончательно смог прийти в себя только через полчаса; за окном светало, часы показывали пять с четвертью. С помощью Апрельской восстановил хронологию: по ее словам, я вышел из квартиры вечером, часов в одиннадцать; что было потом – она не в курсе; под утро услышала внизу стоны, – я сидел возле скамейки у подъезда, изо всех сил давил кулаками на глаза. Дальнейшее понятно: пожалела, добрая душа, притащила к себе. Рассказал ей свой глюк; она ненадолго задумалась, потом покачала медленно головой:
– Честно, Борь, я о таком еще ни разу не слышала. То, что ты рассказал, обычно не на приходе бывает, а на отходняке. А че хоть за слова-то были? Запомнил?
Слов я не запомнил.
Пора было возвращаться на Вильгельма Пика. Меня ждала новая работа.
Глава 2. Загадка
Сентябрь 1994 года
Должность называлась громко: директор дирекции Илионского фонда поддержки русской культуры. Вот так я теперь представлялся и уже подумывал о визитных карточках. Я приходил утром, точнее, приходил уже потом, когда снял наконец квартиру; в первый же месяц – поднимался со второго этажа на третий. Пил чай, читал газеты, беседовал с Константином Сергеичем – он много знал и хорошо рассказывал. Было ощущение, что в мутном, все сметающем потоке я удачно зацепился за валун и теперь наблюдаю и греюсь на солнышке.
Почему русскую культуру должен был поддерживать именно Илионский фонд, я так и не понял, но источник доходов просёк довольно быстро. Над головой была прочная крыша в лице чиновника, ответственного за оформление российского гражданства; почту Фонда заваливали просьбами о «содействии». Это содействие, с легкостью оказываемое Киприадисом, и приносило деньги – в виде «добровольных пожертвований». Кроме того, имелась недвижимость: фонду принадлежали чуть ли не все помещения бывшего Института. Как случайно обмолвился Киприадис, здесь не обошлось без помощи патриарха, которому удалось склонить «некоторых людей в Кремле» на сторону фонда. Весьма туманное объяснение, но одно было ясно: фонд платил копейки за аренду здания целиком, а сдавал кабинеты по отдельности и совсем по другим ценам.
Схема ничуть меня не удивила – она тогда была везде, утверждалась всеми как альфа и омега новой жизни. Укради или достань: по знакомству, дешево, бесплатно. Потом продай – баснословно дорого, с наваром в двести процентов – меньше не имеет смысла; бери чужое, называй – «мое». И – будет твоим, станет собственностью, прирастет к тебе, как кожа, и уже никто не усомнится в твоем праве. И бывшие парторги и передовики производства, отгородившись от пугливого стадного «нельзя» с его прокисшей моралью, брали, доставали, тащили, крали – кто-то легко и азартно, кто-то – нахраписто, скотски, чуть что выхватывая ствол и смакуя любимое слово «разборки».
Аутсайдеры, задыхаясь от желчи, гордились непричастностью, вспоминали золотое социалистическое время и Сталина, каждый вечер смотрели и читали непременно все новости, чтобы за ужином, догрызая курицу, злобно подытожить: ворье!
Я пытался определить свое место. Вынесло на берег, прибило – и плыть дальше вроде не хочется. Был поленом, стал мальчишкой, обзавелся умной книжкой…
Вдруг потянуло на другое. Читать, разговаривать, чувствовать себя в теме. Такой вот… отпуск за свой счет. А может, просто повелся на красивое, гордое, звучное – ре-фе-рент! Помощник президента фонда!
Все люди ведутся на слова. Только не все это понимают. А я понимал: еще бы, после трех-то ходок! Любой нормальный зэк знает, чем может обернуться безответственное отношение к языку: фильтровать базар на зоне – вопрос не филологии, а выживания.
На воле, которая пока оставалась не до конца понятой и освоенной, мне нравилось слушать. Люди говорили много: в телевизоре, в очередях, в метро. Говорили по-разному: смачно выплевывали ругательства, лихо сочиняли новояз, оголтело мстили словам за свои несбывшиеся ожидания и разбитые надежды. За три года, что меня здесь не было, демократия превратилась в дерьмократию. А выборы прочно сцементировали с вышедшим из подполья на свет божий словом «пидоры»… Вот кто, скажите, пойдет голосовать после этого? В нашей стране у свободного волеизъявления, главного рычага либеральных ценностей, просто не было шансов. Я специально поинтересовался у Киприадиса – он знал английский, – с чем рифмуется слово «выборы» там, в Америке. Он немного удивился, но ответил – мол, «элекшн» рифмуется с «эрекшн»: американцев, англичан и прочих англоговорящих выборы возбуждают.
Я несколько раз пытался поделиться своими наблюдениями, но друзья отмахивались, а то и смеялись. Зря. Я представлял себе картину – я ее, откровенно говоря, почти нарисовал – «Уполномоченный дилер беседует о мерчандайзинге с эксклюзивным дистрибьютором». Картина мне не понравилась – не выражала она той философской напряженности, что я в нее вкладывал. Но название осталось: один мой приятель выучил наизусть и во время глюков над ним думал.
Итак, два с лишним месяца трудился я на благо Илионского фонда. За это время я понял, зачем понадобился Киприадису аферист с тремя ходками. Интересовал его живо мой круг знакомых и приятелей – в первую очередь, разумеется, тех, кто только начал выбираться в легальный бизнес, превращая вчерашние «бригады» в общества с ограниченной ответственностью. Это к ним он меня сразу же и направил – договариваться о «благотворительных взносах». Киприадис получал деньги, бывшие мои кореши – налоговые льготы и реноме «меценатов»; короче, довольны были все.
Несколько раз Константин Сергеич давал серьезные поручения – например, собрать гуманитарный груз для наших соотечественников то ли в Абхазии, то ли в Грузии. Точно не помню, да и не важно. Я обошел знакомых – и пять грузовиков с едой и одеждой отправились по назначению.
Киприадис частенько захаживал в мой кабинет: говорил со мной ласково и внимательно, давал читать книги. Помню, в одной рассказывалось о мифическом месте, где люди забыли названия вещей и стали крепить к предметам бумажки с напоминанием; потом забывали, что означают напоминания, – и записи приходилось увеличивать. Меня поразила эта история, но не сюжетом – не так уж и редко люди перестают называть вещи своими именами, – а наркотическим происхождением. Только под кайфом можно было написать такое, и, судя по всему, приход – в той или иной степени – был знаком всем великим писателям. Многие из них и дни свои закончили, как нам, творцам другой реальности, и положено – самоубийством или сумасшествием… Представил себя вдруг в Ленинке, в огромном зале, работающим над диссертацией… Тема… Ну, типа так: «Сортовой каннабис и мировая литература»…
Размышления прервал Киприадис. Как всегда, ухожен, хорошая обувь, одеколоном разит избыточно – но в целом приятно. Усмехнулся:
– Ну-ну, Борис Николаевич… Опять не при делах? Стыдно – с таким-то именем…
– Это вы зря, Константин Сергеич, – отозвался я, не вставая, – с Ельциным мы только зовемся одинаково. А разница между нами серьезная: он пьет, а я колюсь…
Но он уже отвлекся от проблемы занятости сотрудников – и пошел рассуждать о творческих псевдонимах, о том, как они меняют судьбу. Загнул что-то насчет «влияния имени на личность»…
Я возразил:
– Вряд ли, Константин Сергеич… Вы, к примеру, можете назвать меня не Борей, а Мишей – что изменится? По сути – ничего…
– Это, Боря, Шекспир в свое время уже сказал: «Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть нет…»
– Ну, для этого Шекспиром быть не надо. На зоне я по-другому слышал: Иван останется Иваном, хоть долбани его диваном.
Киприадис мелко рассмеялся. Потом добавил, посерьезнев:
– И все-таки, ты знаешь, я склоняюсь к мысли, что все не так просто. Господь не зря потратил целый день только на то, чтобы дать сотворенным существам имена. В первобытных культурах имя считалось священным – где-то свое имя скрывали, чтобы труднее было навести порчу…
– Константин Сергеич, и вы верите во всю эту муть?
Он вздохнул коротко:
– Боря, ну почему сразу «муть»? Вот ты, я знаю, Библию не читал – а ведь на страницах священной книги Господь ни разу не открывает людям своего имени. И когда Моисей задает прямой вопрос – мол, как к тебе, Боже, обращаться? – он получает странный как минимум ответ: я есмь Сущий. Что в буквальном переводе звучит так: «я – это я»…
– Свифт, – заметил я.
Киприадис удивился:
– При чем тут Свифт?
– Это он в старости, боясь сойти с ума, повторял все время: «Я – это я». Вроде как напоминал самому себе. Может, и у Бога были те же мотивы? Или, например, Господа на самом деле звали Джонатан Свифт?
– Богохульник, – усмехнулся президент. – На эту тему, между прочим, высказывались многие великие умы. Самое интересное предположение звучало так: слово «Я» может быть произнесено только Богом… Ладно. Если тебя Библия не убеждает, возьмем Тору. Там все имена делятся на три вида: «пустые», «священные» и «запретные». Тоже не просто так…
– Зашибись, – согласился я. – Ну а в Коране что есть на эту тему?
Киприадис посмотрел на меня сочувственно, но в то же время заинтересованно.
– С логикой, Боря, у тебя все в порядке, – похвалил он. – А вот в знаниях – пробелы. В Коране перечислены девяносто девять имен Аллаха – все не помню, разумеется, но вот некоторые: Милостивый, Милосердный, Отзывающийся, Знающий, Достославный… ну и так далее…
– О-па! Так получается, Константин Сергеич, что мусульманский Бог круче еврейского. Еврейский ни одного своего имени не знает – а мусульманский знает целых девяносто девять. Что, кстати, тоже странно: если Господь Милостивый, он же должен быть и Беспощадным, если – как вы сказали – Отзывающийся? – значит, должен быть и Глухим. Иначе половинчатый какой-то Аллах получается, незавершенный.
– Ох, Боря, что же за голова у тебя… – недовольно протянул Киприадис. Я пожал плечами:
– Голова как голова. Хотите напоследок анекдот в тему расскажу?
– Давай рассказывай, – обреченно согласился президент фонда.
– Привозят в дурку пациента. Врач спрашивает: «Ты у нас кто?» Тот ему: «Наполеон». Врач говорит: «Прекрасно, будешь в одной палате с Суворовым и Кутузовым». Больной в ответ: «Нет, доктор, что вы! Мне к ним нельзя!» Врач: «Это еще почему?» – «Ну, как же! Они – генералы, а я – торт»…
Смеялся он долго…
…Про Свифта я вычитал в одной из книжек, которых здесь хватало – в шкафах, на стеллажах, а то и на полу, почти во всех кабинетах фонда. На мой вопрос «Откуда?» Киприадис небрежно пожимал плечами: бывшая библиотека Института марксизма-ленинизма.
Среди книг попадались старые, в кожаных переплетах, со вставками тонкой папиросной бумаги. Мелькнула мысль вырвать и отвезти Татке, она наверняка обрадуется. Не смог. Все-таки детство мое пришлось на социалистическую эпоху, когда за порванную книгу могли исключить из октябрят-пионеров, а уж страшнее этого ничего в жизни не было.
Подозрения относительно Киприадиса, его ко мне интереса и моей работы постепенно развеялись: все шло ровно, зарплату (немаленькую) платили вовремя. Иногда, само собой, скучал и подумывал замутить что-нибудь интересное, но быстро успокаивался. Да и обстановка не располагала: в исторические анналы всего месяц назад был вписан арест Мавроди. Офис его – красивый, на Варшавке, – штурмовал ОМОН. Как раз в середине августа я наткнулся – в самом центре, у Белого дома, – на разъяренную толпу вкладчиков «МММ»; в новостях потом сообщили, что было их около четырех тысяч. Старые знакомые, с которыми я, хоть и нечасто, но виделся, рассказали: семнадцать КАМАЗов для вывоза налички Мавроди, на самом-то деле выделили в Кремле…
…Однажды в начале сентября я заглянул в кабинет президента – и наткнулся на посетителя. Видимо, это был не случайный человек – к Киприадису он обращался на «ты», тоном фамильярным и слегка начальственным. Как только я приоткрыл дверь, президент замолчал – резко, словно давая понять собеседнику, что при мне продолжать не стоит. И я присмотрелся к новому человеку внимательнее. Был он невысокого роста, с лысиной и напоминал бы добродушного колобка, если бы не его жесткий взгляд и неприятная ухмылка. Свинячьи глазки хитро блестели. На меня он глянул мельком, обронил презрительно:
– А-а-а… Директор дирекции…
Я вскинулся было ответить, но Киприадис остановил меня:
– Борис, извини, ты не мог бы зайти попозже? Я сейчас очень занят.
Я кивнул, вышел. Почему-то тон лысого господина, то, как выговорил он название моей должности, чрезвычайно меня задело. Как будто знал он обо мне нечто такое, что позволяло складывать губы в такую вот ухмылку, тянуть это «а-а-а», смотреть, точно снимая мерку. «Директор дирекции», – крутилось в голове. Потом на ум пришло: «администратор администрации», «руководитель руководства». Работа вдруг потеряла всякий смысл, хоть я и понимал, что глупо так реагировать на случайные слова какого-то мудака. Как говаривал Ильич, жить с Киприадисами и быть свободными от них нельзя…
Президент заглянул ко мне спустя полчаса. Показалось мне – или впрямь в неадеквате? Уж не понизили ли его до охранника? Видно было – старается вести себя, как обычно, но руки трясутся, глазки бегают, галстук зачем-то поправляет… Боится – кого?
– Э-э-э… Борис… Ты не мог бы сделать мне большое одолжение? Нужно срочно отвезти вот это, – он вынул из-за спины непримечательный сверток, – одному человеку. Сможешь?
Проглотив фразу «Конечно, отвезу, я ведь курьер», кивнул молча головой. Киприадис бережно положил сверток мне на стол, написал адрес: «Дом художника на Крымском Валу, букинистическая лавка, Владимир Мингьярович». Я удивился, перечитал. Вот так отчество. Монгол? Суетясь и беспокоясь, излишне подробно рассказал, как найти в ЦДХ эту самую лавку; еще тридцать три раза повторил, что сверток надо беречь, – кстати, надо найти сумку – я найду – нет, уж лучше я сам – после чего выбежал и через несколько минут вбежал обратно с черным пакетом в руках. И я поехал на Крымский Вал.
В Москву пришла осень. Чахлые пасынки большого города укоризненно желтели листьями; если погода была ветреной, жаловались шорохом ветвей; все остальное время молчали, прятались за домами. Роль деревьев и птиц брали на себя дома и машины. Раньше темнели крышами каменные громады; автомобили по утрам просыпались с другим, не летним звуком – заводились не сразу, а после долгого прокашливания, словно старик, поперхнувшийся «Беломором». Мягче ходили по асфальту дворницкие метлы, поднимая упавшие листья. В Москве обычно не замечаешь времени года, – такой уж он, мой город; вдруг очнешься, оглянешься – ба! Да ведь уже зима на подходе! Укутаешься потеплей и летишь дальше.
Интересное это оказалось место, садик около Дома художника. Много слышал, но прежде бывать не приходилось. Это сюда свозили ненужные памятники – так они здесь и стояли, бесчисленные Ленины и один Дзержинский. Я мельком осмотрел их – поразился стремлению человечества увековечить свои блуждания непременно в камне – и пошел прочь от свалки затертых образов и устаревших понятий.
Нужный магазин я нашел быстро; косая надпись «Лавка букиниста» красовалась почему-то с краю. Я вошел. Помещение ломилось от книг: старинных, больших и маленьких, среди них встречались брошюры и атласы. Даже игральные карты здесь были – с необычными рисунками. Мне бросился в глаза шут, подвешенный за ногу. Пахло странно. Маслом? Специями? Цветами? Продавца я не увидел, зато услышал обрывок беседы – из двери в подсобку:
– … Вам надо книги писать, – с ласковым превосходством прозвучал густой, самоуверенный голос.
– Нет, писать – это ваше, – ответил совсем другой, негромкий и чуть дребезжащий. – А я не автор…
– А кто же, если не секрет?
– Я, – тут голос сделал паузу, словно подбирая нужное, – я – Комментатор.
На этой интересной точке собеседники выдвинулись из своего укрытия и увидели меня. Первым вышел самоуверенный тип в дорогом кожаном пальто, красном шарфе с кричащим лейблом – холеный, седоватый, глаза… Посмотрел я ему в глаза. И тут же всем своим нутром понял: а ведь он сидел. И – не пятнадцать суток за хулиганку, а основательно гостил у хозяина. Он мельком на меня глянул и – тоже признал; а я стоял, как дурак, с нелепым кульком в руках; он усмехнулся, едва заметно кивнул, повернулся к продавцу:
– Ладно, Владимир Мингьярович, я пойду, пожалуй, из редакции вам позвоню.
– Хорошо-хорошо, – улыбаясь, ответил тот, – удачи вам.
Тип в шарфике вышел, и Владимир Мингьярович, продавец антикварной лавки, повернулся ко мне.
Полностью выбритый череп, какая-то потертая блуза (художник?), правой рукой перебирает деревянные четки (я видел почти такие же, только мельче, у чеченцев). Ростом он был невысок – чуть не на голову ниже меня. Возраст – под пятьдесят? Меньше? Непонятно. Глаза узкие – киргиз? Казах? Возле правого уха шрам. Вот с кем на дело идти нельзя категорически – не человек, а сплошь особые приметы. Внезапно дошло, что не только сам неприлично пристально разглядываю киргиза (или все-таки казаха?), но и он смотрит на меня в упор, и выражение лица у него…
Странное как минимум для первой встречи. В глубине зрачков изумление – потрясение даже; внимание, недоверие – то, что обозначается обычно словами «не может быть!» – и тут же – готовность признать это невероятное и согласиться с ним. Узнал меня? Вряд ли – мы никогда не встречались. Или?.. Да нет, точно – не встречались, я бы запомнил. Но – на всякий случай осторожно уточнил:
– Мы с вами где-то виделись?
Он улыбнулся; на секунду прикрыл глаза – будто смигнул необъяснимое, спокойно ответил:
– Да, возможно. Я, по-моему, видел вас в офисе у Константина Киприадиса? Нет?
– Ну, вообще да, я там работаю. Вы – Владимир Мингьярович?
– Угадали, – он протянул руку. – А вас как зовут?
– Горелов Борис Николаевич, – в тон ему назвался и я. – Директор… дирекции…
Я замолчал, вновь вспомнив ублюдка из кабинета Киприадиса.
Мингьярович посмотрел внимательнее, сказал вдруг:
– У основателя одной из самых известных в мире семей – Козимо Медичи – был официальный титул «Отец Отечества». Тоже странновато звучит, согласны?
Мне понравилось это вопросительное «согласны?» – он точно подставлял следующую ступеньку к разговору, протягивал крючок, чтобы надеть на него рыбку-ответ.
– Да, наверное, – осторожно сказал я, надевая рыбку. И вдруг спросил – очень уж хотелось проверить свою догадку: – Владимир Мингьярович, а кто этот человек, с которым вы говорили?
– О, это известный человек, – ответил продавец-Комментатор. Мне показалось – или все же в его тоне мелькнуло пренебрежение? – Обозреватель одной радиостанции.
– Он ведь сидел?
Вопрос, разумеется, был наглым – но он ответил.
– Да. А почему вы спрашиваете?
– Хотел проверить, – сказал я. – Выходит, угадал.
– Да, – он кивнул головой. – Угадали. Но, видите ли, в нашей стране, согласно статистике, отсидели почти семьдесят процентов населения. И – поверьте – среди зэков было немало умнейших людей…
Я слышал об этом. Еще в первую мою отсидку – в Краслаге – рассказывали о «режиссере Сереже»: его посадили за «изнасилование члена КПСС»; о поэтах, писателях; один из них так достал лагерное начальство постоянными письменными жалобами на «нарушения социалистической законности», что его отправили за границу. Тюрьма любит легенды. «На стене тюремной сердце и стрела, горькая легенда до меня дошла…» Лично я заинтересовался только одной. Рассказывали, будто бы, скрываясь под чужими именами, бедовала в лагере до самой смерти Фанни Каплан, погубленная пролетарской бдительностью…
Некоторое время Комментатор молча смотрел на меня. Потом улыбнулся:
– Заболтались мы с вами, Борис Николаевич!
– Можно просто Борис, – поспешно перебил я.
– Хорошо, Борис, – легко согласился он. – Вы мне кое-что привезли как будто…
– Да, конечно, – я протянул ему пакет, он взял его – бережно. Еще раз взглянул на меня – с пристальным, пронзительным вниманием, спросил:
– Борис, а вы перед тем, как в Фонд устроиться, где работали? Если не секрет, конечно…
– Не секрет. Лыжи вострил.
Он поднял бровь:
– Извините?
Я объяснил:
– Сидел я, Владимир Мингьярович. В лагере был. Работал на тамошнем производстве – лыжи мы делали.
– Вот оно что, – с каким-то странным пониманием протянул Комментатор.
– А вы почему интересуетесь?
– Да так, знаете, что-то в вашем лице показалось мне…
– Уголовное?
– Нет, напротив. Я бы сказал – драматическое. Что-то есть в ваших чертах… На литературного героя похожи…
– Это запросто, – отозвался я. – Даже знаю, на какого. Бармалей Чуковского.
Комментатор рассмеялся:
– Почему Бармалей?
– А я в детстве жил на Бармалеевой улице – это в Харькове…
– Да вы что! Там есть такая улица?
– Есть. Говорят, раньше там жил англичанин – Бромлей какой-то.
– Англичанин… И – тяжелые лондонские туманы? И – мосты над Темзой?
– Это вы о чем? – не понял я.
– Да так, – улыбнулся он. – Ассоциации. Англичанин… Лондон… Туман… Темза…
– А-а-а, – протянул я. – У меня они другие. Чуковский, стихи, детство, как я рад, что поеду в Ленинград, – а потом драка в школе и родителей к директору.
– Ух ты, какая цепочка, – удивился Комментатор. – До Ленинграда – все понятно, а – потом?
– А я, знаете, был настолько уверен, что Бармалей – это реальный персонаж, который жил на нашей улице, в моем доме с решетками, а потом уехал в Ленинград, что доказывал это до хрипоты. Во дворе пацаны верили. А в школе начали смеяться. Пришлось… защищать свою точку зрения…
Владимир Мингьярович искренне расхохотался:
– Борис, если нам еще доведется встретиться, обязательно подарю вам старое издание Чуковского. С первыми рисунками. Чтобы вы наконец познакомились с вашим Бармалеем поближе.