Полная версия
Промежуток
А потом я увидел, как Эм уже выруливает на трассу, исчезает за поворотом.
Автомобиль замирает в переулке, так и не приблизившись. Все закончилось, лишь позолота на серой стене.
Я опять потерял его, мое время остановилось. Каждый день, прогуливая уроки, я паломничал к его школе, пытаясь реконструировать его маршруты. Но я всегда запаздывал – на шаг или на полшага.
Я не видел его много дней. Но едва наступило лето и полетел пух, эта чья-то разорванная в клочья тоска, как Эм материализовался. Вот он вынырнул из-за колонн Дома Союзов. Идет очень быстро, блики сомнений бегут по лицу. Я за колонной. Кругом толпы и толпы.
Черт, сегодня же этот дикий плебейский марш! Идиоты стекаются по Верской, идут с книгами, прибитыми к крестам, с транспарантами «ЗАЩИТИМ ВЕЛИКУЮ ПРОЗУ!» А вот и розовые растяжки «СМЕРТЬ ПОЭТАМ!» Они развешаны так часто, так тесно, что от избытка розовой смерти начинает тошнить. Поганое дело литература. Поговаривают, мы на рубеже гражданской войны. Хотя кто и с кем будет воевать? За что? «Великая проза» – это же прошлогодний снег! Она меня не интересует. За нее я не готов сражаться. Из всех искусств для меня имеет смысл только кино. Что касается поэзии, я уже не помню, что это такое. Кажется, проходили в начальной школе. Сегодня она вне закона. Вне меня. Вне.
Пахнет дымом, благовониями, веселой травой. Люди идут и идут, точно выход на улицы может защитить их от фантома.
Лица торжественны и неподвижны – сами как транспаранты. Я следую за серебристым капюшоном. Эм почти бежит, поток несет нас к площади, и вот уже коричневый кордон, бронзовые латы, щиты, утыканные ножами. Толпы сминаются, выравниваются, пятятся. Звучит смех, гомон, медные тарелки, ржавые трубы духовых оркестров. Самодеятельность – ну к чему это? Зачем тебе туда, Эму? Что у тебя общего с этими разгоряченными физиономиями, с этими раздутыми щеками, твердостью упрямых лбов? Что тебе до «судеб нашей литературы»?
Внезапно звуки всех оркестров затихают, и Верховный священнослужитель, облеченный в мантию из нетающей сахарной ваты, поднимается на алую трибуну вдалеке. Начинаются пафосные бла-бла-бла. Толпа встречает восторженным ревом каждую фразу. Поговаривают, что священнослужитель учился дипломатии за кордоном. Там его научили говорить так красиво, что отличницы нашей школы во время трансляции его речей падают в обмороки. Дуры! Кордон обнимает площадь, с которой столбом поднимается дым. Берсерки стоят разреженно, наготове. Каждая рука скрещена с рукой соседа, каждая рука держит обоюдоострый меч (дубинки недавно заменили). Все уже знают, как хорошо он заточен – никто не нарывается. В полицейские сейчас идут левши – это престижная и высокооплачиваемая для них профессия. Впрочем, и правшам при желании можно обучиться рубить/колоть двумя руками.
В промежутках между вооруженными фигурами можно что-то разглядеть. Вау!
В центре, на раскуроченном постаменте (здесь раньше был какой-то памятник – не помню какой) устроен настоящий жертвенник. Так вот откуда дым! Капюшон Эм в опасной близости от полицейских. Его фигура сжалась, как перед прыжком в высоту. Верховный призывает всех не терять бдительности, потому что враг всегда рядом. Ну ок. Цепочка девушек в бледных платьях, с золотыми рожками в волосах ведет к жертвеннику цепочку коз. Белых-белых коз на золотистых веревках. И тех и других по девять. Козы молчат. Первая что-то меланхолично жует. Кажется, что сейчас она выплюнет свою травину и скажет что-нибудь. Но нет. Священник предлагает всем возблагодарить Господа нашего за исчезновение поэзии и после очищения площади священным дымом отведать благословенного жертвенного мяса. Одобрительный гул толпы. В воздух взлетают шляпы, чепчики, панамки, бейсболки, тюбетейки. И вдруг… серебряный сгусток вверх – это прыгнул Эм.
Он уже за кордоном, внутри кольца. Что-то кричит. Меня накрывает ужас, из-за низкого звона в ушах ничего не могу разобрать.
Люди волнуются, берсерки их сдерживают, не меняют дислокации. Священнослужитель (видно, как он побледнел, старческие щеки опали) шипит в микрофон: «Охрана! Взять его!» Но Эм несется так быстро, что руки охранников соскальзывают в потоки ветра вокруг него. Он совершает круг внутри круга, его лицо открыто, он кажется беспечальным, на шее болтается шнурок от портативного громкоговорителя (такие выдают в школах правофланговым), и до меня доходит смысл его крика. «Нас не уничтожить!» К своему изумлению, я слышу в толпе слабые отзвуки «что же», «то же», «о же», «о е».
Эм выкрикивает: «ПО!», «Э!», «ЗИ!», совершая почти полный круг. «Я» он почему-то смазывает. Захлебываясь воздухом, на бегу называет незнакомые имена – может быть, это имена поэтов, а может, их уничтожителей. Когда пришедший в себя начальник кордона сбивает его с ног, перед тем как упасть, Эм успевает крикнуть: «Смотрите! Облако в штанах!» Что это, что это значит? Люди вздергивают головы вверх. По глянцевой смальте неба действительно движется лохматое облако, напоминающее очертаниями человека. Становится жутко. Сейчас случится что-то необратимое. Оркестры звенят. Растерянный священник стоит на своей многоступенчатой трибуне и завороженно смотрит, как начальник охраны обоюдоострым мечом отсекает Эм руку по локоть. Публика смотрит тупо, как на киноэпизод, точно не верит, что все это действительно происходит. Эм хрипит. Черный громкоговоритель падает. Козы блеют и разбегаются, волоча золоченые веревки, выпавшие из ладоней схватившихся друг за друга девственниц. Любопытные, подсевшие на наркотик ужаса, просачиваются сквозь кордон. Зеваки и очевидцы. Лица людей пьянеют от крови и прямых солнечных лучей. Заносимые мечи бликуют. Верховный вздрагивает. Смятенье толпы не остановить. Священник смахивает седые пряди, упавшие ему на лоб, точно отбрасывает наваждение; демонически-низкий голос исходит точно не из его утробы, а откуда-то издалека: «Вот она, священная жертва. Рвите его и ешьте! Он ваш, о люди!»
Безумие обрушивается на толпу. С Эм сдирают окровавленную куртку. Его убивают по частям. Я вижу лишь какие-то промельки, взмахи секир между широкими спинами берсерков, крепко стоящих на своих кривых. Повсюду паника, восторг сумасшедших, вой и блевота, громобой медных тарелок. Люди подбирают ошметки Эм, бросают на жертвенную решетку. Огонь терзает то, что минуту назад было человеком, а в эти секунды он еще, кажется, жив. Шипенье и запах крови, железа, крови. Охранники вытаскивают дымящиеся куски, вгрызаются в них желтыми зубами. Их теснят зеваки, тянут руки к остаткам тела, наконец страшный крак – и всё, кудрявая голова, залитая тоской, катится по ступенькам, но я этого уже не вижу. Я бреду прочь, не обращая внимания на тычки. Глаза мои закрыты. Да и есть ли они у меня?
Я больше не хочу, не могу смотреть на этот мир.
Тромбоциты
1. Обед
– Я должен тебя предупредить, – заметил тяжеловооруженный Старший, обращаясь к новичку, возникшему справа.
Мы стояли из последних сил. Приказ остановиться и подпирать собою рухнувший свод был отдан пару часов назад. Караульные ряды устали. Едва успели вытащить труп правого коллеги, погибшего на посту от базового переутомления, и бросить его в реку сосуда, как в образовавшееся пространство между Старшим и Ловким втиснулся невесть откуда приплывший юнец, который теперь легкомысленно поигрывал своим гиаломером, размышляя о преимуществах молодости. Лично меня, ведущего ремонтные работы в соседнем ряду, он не раздражал.
– Клетки в потоке. Наши задачи: следи и следуй. Если возникает опасность – повреждается свод, нужно своим телом закрыть разрыв, слипаясь с другими. То есть фактически стать фрагментом стены.
И немедленно начать плести укрепляющую сеть. Стоять, сколько потребуется. И потом-потом перейти в иное качество. Раствориться, ясно? Наша служба включает в себя самопожертвование. Разве тебе об этом не говорили?
– Починка свода – это ясно. С соседями-то бывает нештат? – другой молодой, слева, даже не попытался изобразить заинтересованность и подавил зевок.
Нас всех здесь уже столько раз обрабатывали теорией, что объяснения Старшего с него стекли, как плазма с тромба.
– Это еще слабо сказано. Кровяные бунты – слыхал о таких? Бывает, что какие-нибудь дурачки, вроде тебя, восстают против своих функций. Отказываются затыкать собой дыры. Хотят путешествовать дальше. Выйти за пределы, как они говорят. – Странно, но Старший не разозлился и рассказывал это обстоятельно и спокойно.
– Бунты? Ну, это, приятель, сказано слишком сильно, – вмешался Левый.
Пока мы накапливались, казалось, Старший так и не привык к нему. Нас становилось все больше, но он по-прежнему держал небольшой зазор между своей оболочкой и телом Левого, хотя по инструкции всем полагалось тесниться пластинка к пластинке. Впрочем, проверять ряды сегодня уже никого не пришлют.
Голос Левого прозвучал вкрадчиво. Легкая угроза была спрятана очень глубоко, но она двигалась, и я ее расслышал:
– Как возможен сбой в столь безупречной системе, как наша? Не пугай малыша! Тебе уже скоро на покой, в рассасывание – а ему еще жить.
Старший помрачнел:
– Вы прекрасно осведомлены. Но у меня еще день.
Дерзкий «малыш» потерял терпение.
– Послушайте, – он позволил себе перегнуться к Левому, отчего весь пластинчатый ряд смялся, и Старшему пришлось дружелюбно толкнуться в его упругое тело. – Я такой же, как вы. Выполняю ту же работу. Побольше уважения, э!
– Вот и не зевай, смотри за проплывающими, – усмехнулся Старший, и юнец, успокоившись, замолчал. – В древности говорили, что если долго стоять на берегу потока, то можно увидеть, как мимо тебя проплывает труп твоего врага.
– Думаю, обойдется, – беспечно брякнул молодой впереди, которому мы тоже еще не дали достойного имени. – Да что тут может такого быть? Война?
– Все бывает.
– Вы участвовали в боевых?
– На войне не был, только слышал. Но драться приходилось.
Юнец, слегка выступив вперед, с уважением оглядел плоское тело Старшего, испещренное выщерблинами и латками, почти сплошь скрывающими канальцы и митохондрии.
По ряду держащихся из последних сил клеток прокатилась волна.
– С бунтовщиками?
– Потенциальными и вероятными.
– Наш старший коллега стал жертвой собственной иллюзии. Он так увлекался легендами, что начал воспроизводить их в реальности, – насмешливо послышалось слева.
– Вы идеолог, – презрительно бросил Левому Старший Страж, инстинктивно отодвинувшись от него и перехватив секиру, – а я практик, и знаю, что опыт работы и битвы – вот самое главное в нашем деле. Что же вас не поставили разрабатывать основные программы, а оставили цементировать пропасти? Почему же вам дали ту же простонародную работу, что и нам, смертным?
– Осторожней на поворотах, коллега, – жестко ответил тот, и стало заметно, что в его полупрозрачном теле что-то откладывается.
– Пошла писать губерния, – хмуро пробормотал Старший.
– Обед! Обед! – вдруг гулко прокатилось по кожаным рядам, и клетки вытянулись ровно, как на параде перед смотрителем.
Из стремительного потока жизни, который мы ограничивали тесными рядами, образуя живой колеблющийся берег, начали выныривать краснорожие смертники с бурдюками, наполненными долгожданным обеденным раствором. Цепляясь за наши ноги, сохраняя кажущуюся невозмутимость, несчастные разматывали гибкие трубки, подавая их нам. И пока мы прилаживались к отверстиям и жадно пили, раздуваясь от радости, смертники никли, бледнели и, в конце концов, обессиленные и обесцеленные, падали с опустошенными бурдюками и влеклись волнами всепоглощающей плазмы.
Размякнув, мы надеялись на заслуженный отдых. Но напрасно. Последняя катастрофа, которой так боялись поколения и поколения предков, внезапно обрушилась на наши сытые тела. Она оказалась куда страшней, чем легенды о ней. Не успев вдохнуть, мы распались, разрушили строй, обвалили свод, попадали в реку – а она оборвалась и —
2. Полицейские разговоры
– Что это было? Да я не знаю, бро. Какое-то безумие. Нет, ничего веселого. Давай-ка за нас. Чтобы их приказы были попроще.
– Ну, давай. – Дзик-дзик. – Хорошо! Холодное пиво, птички поют – что может быть лучше? Мы это заслужили.
– Еще как!
– Вот и расслабься.
– Фух. Но ты понимаешь…
– Забудь. Ну, за легкое сердце и короткую память! Будь!
– За короткую…
– Может, тебе на море? На недельку? До второго?
– Было бы неплохо. Но ты пойми! Это было под гипнозом!
– Опять двадцать пять.
– Они там чего-то распылили.
– Да верю, верю.
– Экспериментируют на нашем брате.
– Точно. Все так и есть.
– Я не хотел этого делать.
– Да ясное дело. А в Крыму сейчас жарковато. Но вот, например, где-нибудь под Калининградом…
– Но кого это волнует?
– А мы когда-то в Балтийске…
– Рубить – это ладно. Это по справедливости, так?
– Тут никуда не денешься, приказ есть приказ.
– Это же нештат?
– Да стопудово нештат.
– Но я же не каннибал, бро!
– А это еще не каннибализм. Хотя он у нас разрешен, да? Конституции не противоречит?
– Так-то оно так, но…
– А это не каннибализм. Это, как я понял, в ритуальных целях.
– Ты бы видел его. Пацан пацаном.
– Бро, это вопросы политики. Должен быть порядок. Он же был заговорщиком, не? Опасен для общества?
– Так-то оно так, но…
– Никаких но. Личность его установлена?
– Нам сказали: не ваше дело.
– Ясно. Под грифом «секретно». Ну и забудь.
– Думаешь, я не хочу?
– Давай-ка за отдых. За душевное лето. За тебя! – дзик-дзик.
– И ты не болей! – дзик-дзик.
– Ну спасибо. А то колени что-то стали шалить.
– Это все служба.
– Большая нагрузка. А приезжай на дачу, хочешь – с Оксанкой! Шашлычки замутим…
– Далеко у тебя? И речка есть?
– Сто первый километр. Не так уж и далеко. Речка – есть. Там все, что надо. Земляника, малина, грибы пойдут…
– Это хорошо.
– Вот и подгребай! Птички, речка, шашлычки… Слушай, это…
– Давай еще по одной.
– Ну давай. – Ч-чпок. – А все-таки как оно тебе…
– Ну давай! – Чпок, пшик. – За нас, за Россию! – Дзик-дзик.
– А все-таки какое оно? Ну, по вкусу?
– Оно?
– Да мясо. Ну… человечина.
– Тише, тише.
– Мне надо знать. Я из профессиональных соображений.
– Ладно, сейчас. Посмотри по сторонам.
– Никого.
– Наклонись-ка.
– Ага.
– Оно такое /шепотом/… незабываемо нежное. Я многое пробовал. Но такое…
– Ты серьезно?
– Цыть. И чтобы никому.
Птичьи разговоры
1. Трель
чив-чив-чинь-чинь
пиу-пиу
твинь-твиринь-тинь
чуври́у
фьюить
тень-тиринь-тинь
пиу-пиу
хьют-хьют
твинь-твиринь-пинь
фьи-фьи-фьи-тья-тья-тья-твирьвирь-
чуврри́у
2. Зяблик
Орнитологи думают, что мы издаем мелодичные звуки, когда нам необходимо привлечь внимание самок (возможно, так поступают сами орнитологи). Что мы это делаем лишь в расчете на спаривание. Лишь. Они присвоили себе смысл нашей жизни и логику наших повадок. Допускают в нас эмоциональное, но отказывают нам в интеллектуальном. Они полагают, что инстинкт правит нашим миром – такая у них привычка, навязанная им их подстреленным школьным образованием. Инстинкт и привычка – странно, но люди не замечают, что это события одного порядка.
Люди не предполагают, что пытаются расшифровать вовсе не нашу речь (которой они не слышат). Что так называемое птичье пение – это просто историческая звуковая реконструкция, тщательно воссозданные саундтреки стародавних времен – или тихая молитва, точный смысл которой уже никому из нас не ясен. Некоторые из нас таким образом лишь отдают дань древне-птичьим традициям (подобное происходит и у людей); другие и сегодня с помощью этих сигналов выкликают и заклинают бездонный космос. Они летят внутри странных звуков: «фьюить, фьюить» – и соединяются с бесконечностью.
Почему-то люди не допускают такое у нас. Они принимают это за коммуникацию особей внутри вида: например, пишут, что мы сообщаем птенцам о приближающейся опасности с помощью короткого «твинь» (будто мы почти не говорим с птенцами; будто у нас голосовые связки не приспособлены для развернутых разговоров). Другая группа ученых считает, что в этом случае мы издаем «хьют» (хьют твиня не слаще).
Орнитологи изучают наши тремоло, однако в состоянии различить лишь немногие звуки. Так устроен их слух – вернее, их предубеждение. На предубеждение настроены и записывающие устройства, которыми они пытаются схватить ускользающий звук. Орнитологи не догадываются о том, что между собой мы спокойно разговариваем о самых разных вещах, как и все существа. И вещества. Мы делаем это тихо. Очень тихо. А «фьи-фьи-фьи-тья-тья-тья-твирьвирь-чувррйу» – это шутка для тех, кто подслушивает птиц.
Мы подшучиваем над орнитологами.
Шепчем им в уши: «чив-чив» или «пиу-пиу». Некоторые шутники даже передают целые шифровки вроде «хьют-ррю-рррю, тюп-тюп-тюп, сии-сии-бьюз», что, по мнению людей, означает примерно следующее: тревога-тревога, внизу слишком опасно, поднимаемся и взлетаем; однако наверху тоже тревожно, будем бдительны и готовы дать отпор неведомому врагу. Неужели эта версия не похожа на человеческую жизнь?
Мы говорим обо всем, о чем думается и хочется, дорогие люди, – так же, как вы. Вороны, люди, собаки, камни, ягоды, струи дождя… – все мы говорим. И если мысли – это что-то, что не высиживают в гнезде, а ловят из воздуха, так неужели же они недоступны тем, кто летит? Конечно нет! (Конечно да.) Каждый язык – такой мерцающий, такой живой и совсем еще не окрепший. Он подобен вечному птенцу. Миры и миры распахиваются за любыми словами. Моими словами, даже если они не слышны. А я просто зяблик.
Я ловец зябких мошек и зыбких мыслей.
И это еще не все, что можно поймать на лету. Есть еще оптические эффекты. Странные совпадения. Знаки, промелькивающие тут и там, как легкие сны внутри скорлупы. Однажды в полете я увидел, как молодая человеческая самка, сидя на парковой скамейке, записала у себя в блокноте: «сигнал непрерывного взлета» и ниже «у зябликов», и в зрачок мне кольнуло чем-то необъяснимым – может быть, тем невидимым клювом, который протыкает этот мир насквозь. Но я увернулся.
Почерк этой самки напоминал цепочку моих следов. Фигурально выражаясь, она писала птичьим языком (орнитологичная шутка, не правда ли?), но из деликатности я не стал читать то, что, возможно, звало меня, пробиваясь сквозь плющ волнообразных зачеркиваний. Может быть, я бы все равно ничего не понял, хотя практически все слова, которыми пользуются люди, мне известны. Я подумал, что передо мной – какая-то особая шифровка той трели (с росчерком), которую они иногда способны выдавать – неизвестно зачем.
Не когда они хотят кого-то привлечь, а когда не могут ни с кем говорить. Я увидел, что человеческая самка сделала это без расчета на чье-либо понимание, и не стал заглядывать за плечо. У людей, как и у нас, трели чаще всего выдают самцы. Так сложилось.
Но и самки иногда решаются на это.
Они были так грустны и звучали на такой частоте, которая очень редко задействуется людьми, и не требовали понимания. Ни эта музыка, ни эта девушка.
3. Вороны
– Ты видела, как его повели? Нет, ты видела?
– Рано утром это было, ага. Поливальная машина еще не прошла.
– Ненавижу.
– Шофер всегда пьян, поливает лужи, оставляет дорожную пыль за собой. Как я тебя понимаю.
– Но как они его взяли? Неужели он не догадывался? И не мог куда-нибудь скрыться?
– Кара, кара. Она всегда неожиданна.
А он уже не подлёток, слишком медленно передвигается на своих двоих. И потом: куда он от своих книг? Ты заглядывала к нему в кабинет? Нагромождение это видела?
– Да видела. Пролетала мимо. На карнизе не засиживалась. Скользко, особенно зимой.
– Согласна. Не наше это дело – эквилибристика. Пусть синицы у людей еду выклянчивают, ну или эти олухи царя небесного – голуби. Один там у него все время ошивался – ну ты знаешь, больной, хромоногий.
– Он трехпалый. Впереди одного пальца нет.
– Точно. Но знаешь… и мне случалось бывать в гостях у того человека.
– Прямо в комнате? Да ты что!
– Когда к нему приезжали знакомые, и все выходили курить на балкон. Конечно, я была осторожна.
– Еще бы! Без приглашения!
– Мне даже удалось стащить бутерброд с колбасой…
– Ты в своем репертуаре.
– Не бог весть какой колбасой, но чтобы не утрачивались навыки.
– А пуговицу где нашла? Перламутровую?
– На столе у него, под лампой. Он на нее часто смотрел, будто бы разговаривал с ней. Или сам с собой.
– Знаю. У них это называется: реликвия. Важная для человека вещь, связанная с прошлым.
– Прошлое – вот я и взяла.
– Свистнула!
– Зачем ты так говоришь? Это для музея. Прошлое – к прошлому. Между прочим, вещица – настоящий винтаж. Сейчас здесь уже такое не делают.
– Никогда не делали. Это от платья. Что, думаешь, я не знаю, что его носила та девушка, которая к нему приезжала?
– Да, конечно. Не волнуйся. Уже не приедет. Да и его не выпустят, если уже не того. Не пустили в расход.
– Как ты можешь такое говорить!
– Ну, во всяком случае, она не приедет.
Я видела, он получил от нее письмо. Давно это было. Дымил всю ночь. Порвал его, а потом заклеивал такой липкой лентой… узкой.
А широкие липкости они развешивают, чтобы ловить мух.
– Зачем им мухи? Они же их не едят?
– Не знаю. Люди любят убивать.
– Да ладно, этот и мухи не обидит.
– Вот его и взяли.
– Но пуговицу ты стащила раньше.
– Я не жестокая. Конечно, потом. Не хотела, чтобы она ему напоминала все это.
– Платье продавалось в магазинчике через дорогу.
– У нас?!
– Они оттуда выходили как-то – и вечером она пошла с ним в кафе в этом платье.
– А ты тоже не промах!
– О чем ты?
– Ведешь расследования. Просто Шерлок Холмс!
– А кто это?
– Не важно, проехали.
– Пуговки блестели… Теперь там сделали склад оружия.
– Вот это знаю. Ничего интересного.
– Да, были времена… Красивое платье, человеческого цвета. У них тела такие. Тонкое платье. Голое. Шелк, да? Пуговки часточасто – и заканчиваются высоко. При ходьбе все ноги видно.
– Ты считаешь, она красивая?
– Худосочна, но может быть… а впрочем, человеческих мерок нам не понять.
– А мне она не нравилась. Мерзавка носила такие серьги… с перышками. Ради них замучили кого-то из наших.
– Может, просто кто-то подобрал потерянные – мы ведь тоже так делаем. Надеюсь, ни одна птица не пострадала.
– Не поручусь. Странная самка. Нечеткая какая-то.
– Да, что-то такое зыбкое в ней было. Правда, я и видела ее всего пару раз.
– Ясно. Уже не увидишь. Она его бросила.
– Может быть, но все-таки его жалко. А что случилось?
– А ты не видела? Они не пара.
– Да нет. Они хорошо смотрелись. Узкие, длинные.
– Ты не понимаешь. Молодая самка, ей были нужны птенцы. А чем они занимались? Какие-то бумаги перебирали все время. Его бумаги. Кричали, но явно не в любовном пылу. Ты хотя бы раз видела, как они спаривались?
– Что ты! Подглядывать бы, как некоторые, не стала. Что они, подопытные?
– Ты меня осуждаешь?
– Нет, но…
– И что-то я не верю, что эти люди вообще начинали вить гнездо.
– Ты знаешь, куда его увезли?
– Мое любопытство не простирается так далеко. Может, сразу на кладбище?
– Голуби знают точно.
– Ладно, потом их расспросим. А сейчас полетели к булочной.
– К «Братьям Караваевым»? Вчерашние пирожки?
– Ага.
Несовместимость
1. Инга
Дарт приехал поздно, в сумерки. Они были искусственными, как многое у нас (но чтобы сказать это с полной уверенностью, понадобилось бы отыскать за диваном учебник физики или, по крайней мере, вспомнить, что он давно выменян на детский крем, без которого руки так сохли, что у меня не получалось переворачивать страницы).