Полная версия
Расскажу…
Я стою внизу. А самолет взлетает. А у меня билет Москва – Осло. Если б хотела, она могла бы пустить. Я бы успела. Я не знаю, куда мне деваться. Расстроенная. Нервная. Иду к какому-то начальнику: «Что мне делать?» Слезы в глазах. Понимаю, что срываю премьеру. «У меня вечером в Осло премьера фильма. Я должна стоять на сцене. Сделайте что-нибудь». Он вдруг спокойно: «Не нервничайте. Что-нибудь придумаем». Я поняла, что советские люди в беде не оставляют другого человека, такой очень правильный, нормальный, хороший советский человек. Говорю абсолютно искренне, без иронии.
Тут же связался с главной кассиршей всего Шереметьева (после этой истории мы стали с ней дружить), этот телефон я знала наизусть, и по всем вопросам – только к ней. Она уже потом ходила, смотрела все спектакли у меня в театре. Мне было с ней так легко, потому что она такая очаровательная женщина. Абсолютный профессионал. Заведующая всеми кассами билетного зала Шереметьева, которая сразу мне: «Так, не нервничать. Не плакать. Сейчас что-нибудь придумаем. Летим через Амстердам, Москва – Амстердам. Там из Амстердама прямой самолет Амстердам – Осло. Успеваем. Днем будем. Даем телекс, даем (тогда еще не было телефонов мобильных) срочную телеграмму. «А как же меня там встретят?» – «Буквально через тридцать минут – самолет на Осло, бегом туда». И я уже лечу из Москвы в Амстердам. Пью кофе, засыпаю. Открываю глаза – Амстердам.
Меня предупредили: самое главное, амстердамский аэропорт большой, там где-то в центре нужно найти какую-то дорожку, какие-то цифры, там будет представитель «Аэрофлота». Он вас проводит. Быстро перебежите, потому что там будет очень мало времени между вашим рейсом и рейсом Амстердам – Осло, всего 30 минут. У меня огромнейший красный чемодан. Там же туалеты, норка, всякие невероятные тряпки, я же должна кинозвездой представлять страну, на один вечер один туалет, на другой – другое. Этот днем, этот вечером.
В общем, нас выводят. И в первый раз я вижу амстердамский аэропорт. Это ужас. Это город. С какими-то эскалаторами, которые идут по коридору, то есть сегодня этим не удивишь, но представьте, это ж какой год! Вдруг под тобой едет земля. Народ – в одну сторону, в другую. Тут тебе и французы, и негры, и японцы, и китайцы, и шведы. Весь мир! Все это гудит. Пахнет кофе. Французскими духами. Табаком. Трубками. Наверху какие-то табло. Е, А, О… Я ничего не понимаю. Просто погибаю одна. Меня спасают только энтузиазм и французский язык. И я останавливаю всех и начинаю спрашивать, где «Аэрофлот». Никто ничего не знает, какой «Аэрофлот»?
Наконец я подлетаю к двум мужчинам в потрясающей черной форме, ясно, что идут какие-то пилоты, то ли шведы, то ли англичане. Красивые, заразы. Я по-французски: «Где представитель… “Аэрофлот”?» Он очень вежливо говорит: «Ну, я не знаю, я тоже пролетом. Я работаю в компании…» Наконец мне показывают «Центральную справочную». К этой «Центральной справочной» стоит очередь. Но я по советским законам, вы сами понимаете, без очереди, в окошко всовываю лицо. И на французском языке нервно говорю: «Помогите! Мне нужен мужчина». Громко так!
Девушка в кассе вскидывает голову и непонимающим голландским взглядом смотрит на безумную, которая воткнулась ей в окошко и очень темпераментно требует мужчину. Она что-то пытается сказать. Потом я говорю: «Мне нужен советский мужчина из “Аэрофлота”». Тут она понимает. Я говорю: «У меня всего 15 минут». Она, кажется, все поняла. И в это время раздался совершенно потрясающий мужской голос у меня в левом ухе: «Ирина, меня ищете?» Я поворачиваю голову. Стоит представитель «Аэрофлота» в красивой одежде, наш, русский. «Мы успеем, не волнуйтесь, где ваши вещи?» И мы, как шальные, дунули.
Это был совершенно потрясающий полет. Красный чемодан успел из амстердамского самолета перекинуться в самолет в Осло. Я взлетаю. Лететь там очень мало. Жуткая посадка. Что-то невозможно снежное, северное, холодное. Меня уже ждал очень приятного вида красивый мужчина – представитель Совэкспортфильма. Повез сначала в посольство, потом к себе домой, там милейшая жена, накрытый стол. Потом прием, и меня уже в два часа ночи отвозят в гостиницу. А в пять утра уже надо выезжать в Тронхейм, это километров 300 или 400 – там премьера на следующий день. Я засыпаю.
Встаю утром, еще темень кромешная. Сажусь в машину. А представитель какой-то немножко «красного вида» после вечерней трапезы. Скользко невероятно. Я впервые увидела, что на колеса машины были надеты цепи. Ну, к этому времени у меня был уже свой автомобиль, и я довольно лихо ездила.
Нам надо было ехать через всю страну. И вот мы садимся, едем и вдруг я вижу, что он как будто в полудреме. Не выспался. Видно, что ему очень и очень тяжело. А я, поскольку непьющая, поспала. Мне три часа вполне достаточно. «Давайте, я поведу машину». Он так на меня косо посмотрел: «А права есть?» – «Да, есть. И более того, международные». Он говорит: «Ну, сейчас чуть-чуть отъедем. Но я могу и сам». Я говорю: «Ну, может, немножко подремлете». И он согласился.
И вот мы выезжаем за город и пересаживаемся. Иностранная машина, а у меня дома «Москвич». Это разные вещи. Он садится сначала рядом, я начинаю аккуратно ехать и думаю: «Как здорово. Я за границей. Я сижу за рулем в иномарке». Я тогда и не мечтала, что у меня когда-нибудь будет иномарка. И вообще, что я буду ехать по загранице сама. Смотрю, а представитель успокаивается и уже начинает дремать.
Мы заехали куда-то, позавтракали. Причем, что поразительно, подъезжаем, паркуемся, входим в какой-то дом. Это даже не кафе, это просто дом. Все открыто. Раннее утро. Он заходит и спрашивает: «Где можно позавтракать?» А ему: «Пожалуйста, садитесь у нас». Кофе, какие-то пироги, яичница. Быстро нас накормили. Он рассчитался. Вернулись в машину. И он спокойно говорит: «Я сяду сзади, посплю».
И я еду. Дорога скользкая – невозможно! Снега – тьма. Красивейший пейзаж. Горы, огромные деревья. Потрясающие елки. Абсолютно зимний северный ландшафт. И передо мной едут невероятные грузовики. Огромные, на которых внизу написано: «Тир». Я думаю: «Как интересно, цирк едет». «Тир, тир». Боюсь их обгонять, потому что в одну сторону машины и в другую, то есть в два ряда. И вдруг они мне мигают. Левой мигалкой. Думаю: «Чего они мне мигают?» Наверное, пойдет на обгон. А впереди никого нет. Он мне опять мигает. Потом смотрю, руку высунул, машет. Думаю, чего он от меня хочет? Мозги совершенно советские. Думаю, надо будить нашего представителя. Но еду спокойно, и ничего. Водитель ждал-ждал и умчался вперед. Я еду дальше. Потом следующий грузовик. На нем опять внизу написано «Тир». Черт возьми, что такое? Вторая машина «Тир». Дурында. Позже я поняла, что это международный знак. Это не тир в нашем понимании, где стреляют. Что это не циркачи едут. Что нормальные грузовые автомобили. И опять левой мигает-мигает-мигает… И наконец я поняла, вот ведь вежливые европейцы, он мне подсказывал, что можно обгонять. Что впереди свободно. Пожалуйста, давай, иди вперед. Я по газам, обогнала. И он мне машет изо всех сил, и я улыбаюсь изо всех сил.
Уже тогда я увидела и узнала, что такое европейский водитель. Какие они доброжелательные, какие они вежливые, как они машут друг другу и приветствуют. А ведь это было много-много лет назад. С той поры я взяла себе это за правило. Потому что, мне кажется, что вот такое братство людей разных национальностей, но одной профессии или связанных одним делом, – это всегда очень здорово. Это очень подкупает. Мне бы хотелось, чтобы сегодня и у нас в Москве тоже появилась эта мода, она уже многими освоена, многие, так же как и я, открыли для себя Европу и Америку, и точно так же многие узнали, что такое вежливость на дороге. И мне кажется, что это входит в нашу традицию. Это очень здорово.
Второй раз я тогда провела машину в экстремальной ситуации для водителя. Очень рада, что я справилась с этим.
Сказав, что я буду писать эту книгу под названием «Расскажу…», я, конечно же, сразу стала заложницей представления каждого о том, о чем будет мой рассказ. Сразу возникает впечатление, что это нечто потаенное, то, что я хотела бы высказать и выложить на страницах печатной книги. Это не так. Я этого делать никогда не буду. Наверное, потому, что, может, слишком эгоистична. И по большому счету, не могу это рассказывать. А может быть, потому, что что-то себе в голову вбила или так воспитали. Мне всегда казалось, что это не очень прилично. Рассказывать то, что связано с другими людьми. И с их интимной частью жизни. Интимной не в смысле взаимоотношений в спальне, а в смысле их внутренних влюбленностей, разочарований, одиночества, при которых люди на время сливаются в одно целое и потом разбегаются вдруг в разные стороны. Некоторые потом начинают выливать свою ненависть по поводу того, что они расстались. Некоторые, наоборот, сладострастно вспоминают о тех счастливых минутах, которые больше невозможно повторить. Я читала не книги такие, а больше интервью в прессе. И меня это почему-то всегда коробило. И даже если эти люди, которые об этом писали, для меня были очень уважаемы, чуть-чуть таинственны, загадочны, что-то я о них знала, что-то домысливала или что-то я слышала, любые сплетни, любые рассказы, но это были домыслы, а когда вдруг я читаю с их слов конкретно и четко, меня лично это всегда огорчает и разочаровывает.
Может быть, это абсолютная глупость, но вот так я устроена. Поэтому я этого делать никогда не буду. Я прожила, и надеюсь, еще поживу, хотелось бы в это верить, невероятно красивую, яркую, мучительную, трудную, всякую жизнь. Как, наверное, каждый человек. Ее невозможно вот так взять и описать в книжке. То есть все повторить. Прежде всего, мир, который тебя окружает, людей, которые тебя окружают. Твое ощущение от них. То, чему ты посвятила всю свою жизнь. А я – так уж сложилась моя судьба – посвятила всю свою жизнь профессии. Плохо это, хорошо ли, не знаю. Это судить, простите, не вам, мой дорогой читатель, не мне, это что-то сверху меня будет или осуждать, или наказывать, или, наоборот, по головке гладить. Не знаю.
От чего это шло? Я уже начала рассказывать. Наверное, из детства, наверное, от родителей. Наверное, от бедности, в которой мы жили, наверное, от желания кем-то стать, чтобы покорить, завоевать, увлечь и вообще чтобы что-то произошло в твоей жизни, чтобы ты была интересной. Состоялась. Отчасти это сбылось, отчасти – нет. Но то, что я в своей жизни встречала и тех людей, и те обстоятельства, и те яркие минуты, мне кажется, достойно того, чтобы оказаться перед глазами читателей. Это, прежде всего, театр, в котором я работаю всю жизнь. Больше сорока лет.
Московский Художественный театр. Что это за организм? Что это за коллектив? Что это за легендарные личности, с которыми я встречалась изо дня в день и встречаюсь до сих пор? Что это за люди? Каков механизм творчества? Когда бывают взлеты, когда бывает абсолютный распад? Когда бывает очень хорошо? Конечно, об этом написана масса книг. Снималась масса фильмов. И я рассказывала в каких-то интервью, но вот так, чтобы карандашом на бумаге, или компьютером на листах, практически никогда не описывала мои впечатления о великих актерах, с которыми я работала каждый день. Что такое, например, приход в Художественный театр, когда я только закончила студию МХАТ и получила диплом. Меня сразу же приняли во МХАТ. В этот классический, старинный, музейный, отчасти такой архаичный, в моем сознании лучший театр в мире, где был коллектив под тысячу человек, и даже больше.
В начале сентября я пришла на сбор труппы. И вот полный зал актеров: как их называли, 33 богатыря, – все народные Советского Союза, еще старики великие, огромная труппа потрясающих артистов, все цеха, – в общем, весь театр сидит.
И вот тогдашний директор театра, простите, не помню его фамилию, объявляет двух принятых в коллектив. Ирину, и дальше он не может произнести мою фамилию, у меня так, кстати, было дважды в жизни. Миро… Мире… ко… Я встаю, затаив дыхание, захлебнувшись, с одной стороны, от обиды, с другой – от страха перед всеми остальными, и от волнения. И кланяюсь, и смотрю, как повернулись, поскольку я сидела дальше, а в центре зала сидели все: Тарасова, Ливанов, Яншин, Массальский, Прудкин, Кторов, Кедров. Все великие, которых наверняка молодежь даже не помнит, а те, кто постарше, понимают, что это легенды. Они так повернули головы назад и все меня с ног до головы осмотрели. Что за чудо пришло к ним в театр? Потому что молодежи было мало, и раз уж меня взяли, то, значит, это что-то. Вот посмотрели. Я, робея, брякнула что-то вроде «здравствуйте, спасибо»… ну и села. И второго назвали, Алексея Борзунова, который точно так же рядом со мной сидит, тоже встал какого-то пунцового цвета, тоже чего-то там «хрюкнул» и тоже сел.
Вот с той минуты началась наша работа в этом театре. С самого начала мы попали на партийное собрание с привлечением молодежи, где выступала Ангелина Иосифовна Степанова, которая была парторгом. Но это было нечто. Стояла красивейшая женщина. Которая первое, что спросила, – как вам мой туалет от Зайцева? Чем совершенно меня шокировала. Она понимала значимость и значение секретаря партийной организации Московского Художественного театра, но при этом оставалась актрисой и женщиной. И это доминировало. И она очень стеснялась, как мне кажется, вот такого партийного лейбла, поэтому, кокетничая, начала с какой-то женской истории. Потом она прочитала передовицу «Правды». Все с очень серьезным видом прослушали. Особенно мы, молодые. Слушали, что от нас требует партия. А потом перешли к самому важному – дисциплине и отношению к делу.
Затянулось это минут на 30. Но я вдруг услышала крупицы того, что усвоила на всю жизнь. Все это партсобрание у меня осталось в памяти прежде всего как определенные законы, которые озвучила Ангелина Иосифовна Степанова. И они были немножко ее личностные. В этом было отношение к театру, к искусству. Прежде всего, она говорила о достоинстве, которое включает в себя очень многое. Не лебезить перед вышестоящими. Не распластываться перед режиссерами. Ценить себя. Свое искусство в себе. Ощущать себя человеком. Потому что профессия построена на том, что тебя будут унижать с самого первого шага. И каждый может сказать, что ты – ничто. Что ты бездарен. Что ты не нравишься. И вообще не нужен. А ты должен все время доказывать, что ты можешь сыграть роль. Выйди, покажи, что ты такое есть. А как может человек выйти и показать свой внутренний мир, который очень хрупок? Как может выйти на сцену человек и показать то, что он пережил? То, что он чувствует. О чем плачет. Показать лучшие стороны своей души. Перед неинтересными или, наоборот, очень интересными, людьми, которые должны поставить оценку твоей жизни. Это очень трудно. И вся профессия построена именно на этом.
Степанова прожила очень интересную жизнь, но это я позже узнала, а в тот миг поняла, что ее сила в том, что она жила достойно. И всегда оставалась благородным и внутри красивым человеком во всех ситуациях, даже совершая ошибки, – каждый человек может ошибиться.
А потом она вдруг стала рассказывать о том, что такое женщина. Как она должна выглядеть. Как должна за собой ухаживать. Не просто женщина, а актриса Московского Художественного театра. Как она должна нести свое лицо и свое «я» перед всеми людьми, куда бы ни приехала, где бы ни была: в магазине, ресторане, в поезде, на рынке, на репетиции. В Кремле, куда она ходила на заседания правительства. И так далее. Каков ее лик. Каков ее стиль. Какова ее манера. И вы знаете, я, наверное, как губка, все это впитала – услышала, почувствовала, поняла.
Надо сказать, что в то время я была очень устремлена на Запад. Еще будучи студенткой, я все время ходила по проезду Художественного театра, раньше он так назывался. Рядом, на Пушкинской улице, – театральная библиотека, где я занималась вечерами, днями, по выходным. Где готовились мы к экзаменам. И у меня там, на углу, был свой столик. Я его очень любила, и даже сейчас, давая однажды интервью для какого-то телевизионного канала, я предложила снимать в этой библиотеке. Было очень забавно, потому что там сидишь, и из окна виден переулок, Художественный театр, в другую сторону – Колонный зал Дома Союзов, Театр оперетты. Самый центр Москвы. И какая-то очень интересная театральная жизнь. Большой театр.
Мне в библиотеке безумно нравилось сидеть и заниматься. Более того, там я изучала живопись, читала книги по русской литературе. У нас преподавали два очень интересных человека – Белкин и Синявский, который тогда считался диссидентом. Так вот этот диссидент у нас читал лекции, и у меня стоит в дипломе его подпись под «пятеркой» по русской литературе. Безумно интересно читал. И я, сидя в библиотеке, естественно, вычитывала все то, о чем он рассказывал. Как он читал о Достоевском! Это было нечто. Его лекции – незабываемое что-то.
И еще у нас было потрясающее освещение в аудитории, когда он сидел с рыжей бородой и свет падал ему в глаза. Они были у него разные. Один смотрел в одну сторону, другой – в другую. Они светились каким-то непонятным одержимым восторженным светом, и его лекции запоминались… Я не столько помню Достоевского, сколько Синявского, который читал о Достоевском.
Так вот, в этой библиотеке я брала замечательные журналы. Они назывались «Синемонд» и были на французском языке, а я, как уже вам рассказывала, с шести лет учила французский язык, спасибо моим родителям, моим золотым, святым, дорогим людям, которые себе во всем отказывали, но брали мне педагога для того, чтобы Ирочка поучила французский язык, для того, чтобы Ирочка потом поехала обязательно во Францию. Они еще тогда не подозревали, что потом Ирочка давала интервью, и разговаривала, и вела пресс-конференцию по-французски благодаря им.
На обложках этих журналов были западные звезды. Для меня была как удар под дых – фотография Моники Вити! Итальянка. Суперзвезда. И муза Антониони. Я пересмотрела несколько фильмов с ней на кинофестивалях. Я читала о ней. Я видела ее портреты. Мне она так нравилась! Вот для меня она была эталоном звезды. Мне хотелось быть не то что похожей, но куда-то туда уходящей. Вот в эту европейскую культуру. Хотя в это время были безумно модные и Клаудиа Кардинале, и, конечно, Софи Лорен, и Элиз Тейлор, и Анук Эме, и замечательная Жанна Моро, конечно, она забивала во Франции всех других актрис, она считалась самой сломанной, странной, очень яркой актрисой, но… Моника Вити для меня была особенной! И, наверное, оттуда пошли мои белые волосы, наверное, оттуда пошел такой стиль, абсолютно свободный в одежде, пластика определенная.
Хотя пластика у меня была заложена еще раньше Ильей Рутбергом. Совершенно великим нашим человеком, который начинал и был увлечен пантомимой. Еще до школы-студии МХАТ я год занималась в театральной студии Михаила Шатрова по вечерам, а днем учила французский язык. И в этой студии одним из предметов была пантомима, которую вел Илья Рутберг. У него были две самые что ни на есть любимые ученицы: я и Аида Чернова. А Аида Чернова работала потом у Любимова и делала свои пантомимические постановки. Открыла свой пантомимический театр. Я по этому направлению не пошла, но овладела этим искусством достаточно хорошо для тех лет. На меня возлагал огромные надежды Илья. И пластика пантомимическая, балетная, мне очень помогала в работе. Она давала какой-то свой стиль, свою манеру и пластику жизни.
Все во мне было настроено на Запад. На Европу. И может, поэтому очень многие критики писали, что все мои роли – это практически европейские женщины, хотя я играла советских женщин, но с налетом абсолютно европейского стиля. Может, я и внесла какой-то вклад в кинематографе, но в небольших объемах, потому что все-таки я была прежде всего театральной актрисой и есть театральная актриса. Я от очень многих ролей в кино отказывалась. Потому что мне нужно было для съемок уезжать, мне предлагали поездки в другие города на несколько месяцев, но я понимала, что тогда со своим репертуаром выхожу из обоймы первых актрис театра. Это для меня совершенно невозможно, и поэтому я отказывалась от кино. Но тем не менее те роли, которые были все-таки сыграны, имели всегда свой стиль и все-таки европейский уровень и класс. И я к этому очень четко стремилась и очень четко это отслеживала и делала. Потому что это нравилось и публике, и режиссуре, и критике.
Так вот, все мои мысли были устремлены на Запад, а тут женщина – актриса Художественного театра. Не скрою, вначале мне казалось все немножко нафталинным во МХАТе. И наши легендарные женщины – тоже. Но это было моей ошибкой. Наверное, это свойственно молодежи и современности. Мне хотелось делать все по-другому. Мне хотелось по-другому и современно играть. Что я потом и делала. Но, став постарше и узнав их получше, я стала видеть в них самое что ни на есть ценное и дорогое, что мне было безумно интересно. Неважно, как они одевались. Как они существовали. Как они общались друг с другом. Очень отчужденно. Без панибратства.
Там были четыре ведущие актрисы: Тарасова, Андровская, Еланская, Степанова. Они были совершенно разные. Они все были, как сегодня бы сказали, звездами. Тогда вообще это слово не употреблялось. Оно было неприличным, потому что это что-то такое сиюминутное, модное. Они были Мастерами. Они были чем-то вечным. Потому что можно сыграть какую-то одну роль, прославиться и вот тут же прямо на небе засверкать, а потом точно так же сгореть. А те актрисы, про которых я говорю, они жили, играя самое лучшее. И жили по законам, так сказать, уже состоявшихся и навсегда устоявшихся… звезд рубиновых на Кремлевских башнях, понимаете? Которые уже невозможно погасить. Потому что в них не было сиюминутности. В них была вечность. Вечность в подходе к работе. Вечность в умении создавать шедевры. Вечность даже ошибаться и провалить некоторые роли. Мучиться от этого. Но потом обязательно создать что-то другое. Потому что они были изначально талантливы, изначально живы, и изначально очень требовательны к себе, и неуспокоенные абсолютно. До последних дней.
Алла Константиновна Тарасова играла последний спектакль, и я имела счастье играть ее дочь, хотя ей было 78 лет, а мне… Непонятно, почему, но дочь. Никому бы в зрительном зале в голову не пришло усомниться в том, что я ее дочка, а она моя мама. Потому что она на сцене была молода, энергична, экспрессивна. Это был последний ее спектакль за неделю до смерти. Через неделю ее не стало. Так вот, играя этот спектакль, перед вторым актом мы сидели под сценой. Потом надо было по зажженной лампочке подняться на сцену, потом по следующим ступенькам – на высочайший станок. Это нужно было одним махом пролететь, и сверху со станка бежать вниз.
Там были совершенно дикие декорации, это одна из самых первых постановок Ефремова, когда он пришел к нам в театр. Старики сами его позвали во главе с Аллой Константиновной Тарасовой. Спасать театр. Пришел Ефремов. И мы ночами репетировали этот спектакль – «Валентин и Валентина». И состав был мощнейший. Валентина – Вертинская. Валентин – Киндинов. Две мамы Валентины – Тарасова, Георгиевская. Я – старшая дочка, «прохожим» выходил сам Ефремов. Все играли. И суперсовременные декорации, железные станки. Совершенно ничего не вписывалось в понятия Тарасовой о слове «декорация». Ефремов говорит: «Да, Алла Константиновна, все будет красиво, все будет современно». – «Хорошо», – тихо сказала она. И вот в свои за 70, сверху по этим станкам, она должна бежать вниз, и как бы попадать в комнату Валентина, и видеть там свою дочь, и понимать, что она там провела ночь. И она потерянная должна была кричать: «Ты, ты, ты была здесь! Дрянь!» И бить ее по лицу. Та – в шоке. Алла Константиновна – в истерике. Я – в растерянности, поскольку старшая сестра, и вроде как понимаю всегда свою младшую. И в то же время жалко маму. Бегу за ней.
Представьте себе, сцена гигантская, и вот мы сидим внизу, должна зажечься лампочка, сидит Алла Константиновна, вся такая в платочке, сосредоточенная, собранная, взволнованная перед этой сценой, как будто нет ее безумных лет, ее огромного опыта и славы. Как будто она только сейчас начинает творить. Боже мой, как здорово, в этом, наверное, внутренняя молодость души, в том, что до последних дней человек остается по большому счету ищущим, молодым, робким. Это потрясающее качество истинного таланта.
А в это время в маленькой курилке под сценой сидят рабочие и гогочут, и рассказывают анекдоты. Нормально. Так всегда, везде и всюду. Алла Константиновна вскакивает со стула, летит на цыпочках туда, открывает дверь. И я слышу шепотом: «Что это за безобразие? Это Художественный театр! Как вам не стыдно!» В это время зажигается лампа, нам надо уже выходить на сцену. Она обратно бегом… Впрыгивает на эту лестницу, бежит наверх, на сцену, потом на сцене еще на одну лестницу, видит Вертинскую, и кричит: «Ты, ты была здесь?!» Бегом по этим станкам. Пощечина. «Дрянь!» Вопли, рыдания, аплодисменты, и мы с ней уходим за кулисы. Я – за ней, честно, задохнувшись в свои, сколько мне там было, я уже не помню, лет 27. Со всей своей танцевальной подготовкой так иду и, качая головой, говорю: «Алла Константиновна, ну скажите мне, пожалуйста, в чем же секрет вашей молодости?» Она обернулась ко мне, убрала у меня челку со лба: «Вечная эта твоя челка на глаза. Знаешь, я тебе так скажу, Ирина, я всегда любила и всегда была любима! Вот в чем секрет». Хитро так улыбнулась и пошла. А я подумала: вот настоящая Женщина! И усвоила для себя еще один урок – что такое женщина и актриса Художественного театра.