Полная версия
Расскажу…
Какой-то очень красивый дом или квартира, я не помню. Помню только огромную комнату. Светлую-светлую. Стоит большая-большая кровать. Вся в белых пуховых подушках. И, как в старинные времена, кружева на кровати внизу. Все белое, пушистое, как мне казалось, мягкое, очень красивое, и меня маленькой во все это опустили. Помыли и опустили, и укрыли. Мне было хорошо-хорошо. Была такая стеклянная дверь, и оттуда шел свет, и они там сидели в столовой – или пили чай, или разговаривали. И я блаженно заснула, а проснулась оттого, что лежу вся мокрая. Боже мой! Как сейчас помню. Я открыла глаза и поняла, что я просто описалась. И мне стало так стыдно и страшно, что я заплакала навзрыд, стала звать маму от стыда, оттого, что я, как мне казалось, взрослая девочка, и я себе такого никогда не позволяла, и тут в гостях, в этой потрясающей пуховой кровати… Прибежала мама. Она даже не успела поругаться – выбежала тетя Таня, жена дяди Пети. Сказала: «Ничего-ничего-ничего! Не обращай внимания. Это все ерунда-ерунда». Мама только хотела мне сказать: «Что ты наделала!» Но даже это она не успела сделать. Как-то этот инцидент был сглажен всеми, но на меня произвел сильнейшее впечатление. По сегодняшний день я помню чувство стыда. Как я могла такое совершить? Наверное, совсем еще была маленькая. А потом мы почему-то оказались под Воронежем, в селе под названием Хреновое. Ударение на «вое». Совсем недавно я давала интервью и написала «село Хреновое». Ну, естественно, не поставили ударение, а потом кто-то прочитал и сказал: «Ну ты даешь! Что же за село такое? Что ты так неприлично выражаешься. Вроде на тебя непохоже». Я говорю: «Да нет, почему?» Потом только поняла, вы уж поверьте мне, сто лет в обед и все равно плохо иногда соображаю. Но так оно и называется – Хреновое. Там рядом есть конный завод.
Наверное, это было уже после войны, потому что папа был с нами, он вернулся с фронта инвалидом, с туберкулезом легких. Мы все были напуганы и жили под дамокловым мечом из-за этой болезни, поскольку в Москве комната девять метров, у папы открытая форма, вечный кашель, отдельное полотенце, отдельные чашка, ложка, вилка, но все равно и мама переболела, и Рудик, а позже переболела все-таки и я. Но в тот период брат мамы предложил поехать именно в это село Хреновое. Папе – на кумыс, да и нам всем вроде как подышать и отъесться немножко, отпиться молочком. Мы поехали. У нас был маленький домик, была коза, потом какие-то куры. Потом был… Но это уже отдельный рассказ, под названием «Пинька». Естественно, огромная собака была, на которой я всегда ездила верхом, и лежала, распластавши руки, прямо на ней, как будто она моя подушка. Мы все обожали животных: и я, и мой брат, и мама с папой.
Папа ездил работать на конный завод, Рудька носился там на лошадях и наслаждался. Папа пил кумыс, я не знаю, пила ли я, но то, что я пила козье молоко – это точно. По сей день я его очень люблю. Наверное, все идет из детства.
Так вот, там, в этом Хреновом, со мной произошло несколько удивительных вещей. На всю жизнь осталось в памяти вот что: утро, папа идет на работу, я выхожу из домика, где мы жили, и провожаю его за калитку. А там был круг такой, как маленькая площадочка, и вот до этого места я должна была его проводить. Иду себе, иду, естественно, с папой за ручку, дальше он меня целует и говорит: «Я пошел. Возвращайся домой». И тут я вижу, что вокруг ходит очень высокий, очень красивый красного цвета петух и косит на меня глазом. Я была маленькая, мне казалось, что он практически моего роста. Он такой: «ко-ко-ко» – и кругами вокруг меня. Папа уходит. Я чуть-чуть трушу, но вида не подаю. И пытаюсь идти назад. Вероятно, мою трусость петух почувствовал. Вдруг со всего маху он взлетел и сел мне на голову. Размахивает крыльями, а своим когтем продирает мне кожу под глазом… У меня по сегодняшний день под левым глазом шрам.
Кровь льется. Я поднимаю руку, чтобы его скинуть. Он царапает мне палец. И на пальце моем указательном шрам. Я визжу. Он слетает. Папа бежит обратно. Крик-шум-гам. Меня в охапку. Выбегает мама. И вот дальше меня куда-то несут, бегут в какую-то поликлинику. Слава Богу, что глаз не выколол. Слава Богу, что только шпорой зацепил. Но тем не менее шрам так и остался на всю жизнь. После этого говорили: «Ну, Мирошниченко клюнул петух».
Потом, правда, в знак извинения соседи зарезали этого петуха и передали нам. Но никто из нас его есть не мог. Так и осталась на всю жизнь память, что не надо никогда бояться животных. Потому что они, наверное, это чувствуют. Позже я в этом много раз убеждалась.
Что еще из Хренового? Замечательные воспоминания. Однажды мы пришли из леса, я и мама. Ягоды, что ли, собирали. Входим, и вдруг я слышу – в нашей печке что-то шуршит. Шуршит-шуршит. Мама открывает. О Боже! Оттуда выползает ни больше ни меньше – птица. И не просто птица, а большая птица. И мама говорит, что это орел. Только одно крыло у него сломано. Конечно, прибегает Рудик. Мама спрашивает: «Что это?» Он говорит: «Ну, мам, мы ходили по лесу, подобрали. Там убили орла, а это маленький птенец у него остался. Видишь, он со сломанным крылом, упал из гнезда, что нам делать? Я его забрал и принес. Давай его выхаживать. А, мам?» Вот так поселился у нас маленький орленок. Его прозвали Пинька. Потому что сначала мама, естественно, ему завязала крыло, он взлетать не мог. Мы его стали кормить. Он вместе с нашими курами ходил, клевал какое-то там зерно. И всегда на горе, где птицы ходили, вместе со всеми ходил этот маленький орленочек. Ходил себе, ходил, потом подрос, крыло у него выровнялось. И он однажды взлетел, и пролетел целый круг. Все думали, что он улетел. Но не тут-то было. Он полетал-полетал, и обратно с каким-то совершенно потрясающим таким «пинь-пинь-пинь-пинь» криком стал планировать и приземлился на эту гору, где все другие птицы. Они сначала испугались, но потом к этому привыкли, потому что он и дальше так летал, а потом обратно возвращался. И еще при этом, простите, он странным образом ходил в туалет – как-то так выстреливал! И если кто-то попадался сзади, то все это летело на него, будь это собака или курица, кто-то из нас. Поэтому мы уже все знали и уходили в другую сторону. Но это он делал от восторга и от радости бытия.
И так мы безумно дружно жили. И во всем селе Хреновое знали, что здесь живут некие Катя, Петя, двое детей и орел. Он был достопримечательностью всего села. Пинька улетал и к вечеру всегда возвращался.
Там недалеко был санаторий, и в этом санатории среди отдыхающих были охотники. И вот однажды вышли они с ружьем и видят: летит низко, с огромными крыльями красавец орел, спускается вниз. Они подумали, что вот, наконец, добыча. Мама стоит внизу, ждет его. Он «пинь-пинь», выстрел, и этот «пинь-пинь» на эту нашу горку падает и умирает. С той поры я ненавижу охотников и вообще охоту. Потому что для меня это всегда убийство. И сколько бы мне ни рассказывали, что это нужно, что необходимо кого-то отстреливать, а кому-то нужно просто потешить свой азарт, свой темперамент, я этого не люблю. Они мне все не нравятся. Ужасно было грустно. И хоронили его всем селом. Удивительно, вот люди в чем-то бывают жестоки, а в чем-то удивительно сентиментальны. Уж, казалось бы, деревенские люди, режут скотину, достаточно просто ко всему живому относятся. Но вот к смерти Пиньки отнеслись совершенно по-другому. Потому что это был прирученный дикий зверь, хищник, который на добро людское отвечал добром. Он не рвал и не воровал кур, никого не убивал, потому что его здесь вырастили. И странно, он с такой нежностью относился к людям, его все гладили, он был ручной, никого даже не цапнул, не царапнул. Он был свой. Пинька и Пинька. И так вдруг незаслуженно и неожиданно был убит. Грустно.
И еще была очень странная история. У нас была коза, которую мама моя доила. Представляете, артистка, с холеными руками, москвичка. Ее старшая сестра, тетя Ася, закончила пансион благородных девиц. Я по сегодняшний день помню, как она, уже позже, приходила к нам на Тверской бульвар в шляпке с вуалеточкой и в черных сетчатых перчаточках (я теперь в таких играю Аркадину в «Чайке»). И вот она приходила в эту нашу маленькую комнатку на бульваре. Мама моя, естественно, давала белые салфетки, накрахмаленные. Никто не умеет крахмалить салфетки, как это делала мама. Это была какая-то закваска, с начала прошлого века. Белоснежные, выбеленные салфетки, плотные такие, твердые, отглаженные так, что они стояли всегда. Это было очень красиво. И мама всегда тетю Асю принимала с этими салфеточками. Тетя Ася была верхом интеллигентности, скромности и благородства, и мамулька моя из этой же породы. И она доила козу! Чтобы у нас было козье молоко. Вот однажды тащит мама эту козу, а та упирается. Ну упирается, ну ни под каким видом не идет, как будто нервничает и боится. Рудька ее силой, папа силой, не понимали, что такое? А я вижу, как по углу дома ползет нечто черное, скользкое, страшное, на мой взгляд, и извивается. Естественно, вопль, я кричу на все село. Все сбегаются. Боже мой, я-то думала, что это змея, но мне сказали, что это уж, а может, действительно была змея. Короче, эта змея (или этот уж), вероятно, пристрастилась к нашей козе и пила у нее молоко. Вот ужас. Что испытывала наша коза! Поэтому ее и загнать-то не могли. Что сделали с этим ужом, я не знаю – меня увели, но у нашей бедной козы пропало молоко, и какое-то долгое время его просто не было от ужаса. Я с детства панически боюсь и не люблю никаких змей, ужей, всего того, что ползет. До такой степени, что если я по телевизору вижу змею, у меня просто мурашки по телу, холодок, и я испытываю какое-то внутреннее содрогание. Вот какой урок, дорогие мои читатели.
Все идет из детства. Все наши страхи, все привычки, вообще, наверное, характер рождается с нами. Как-то кристаллизуется с детства, потому что все, что я вижу в себе сегодня, скажем, любовь к животным, любовь к природе, но достаточно, знаете, такая отдаленная – все-таки я совершенно не сельский, а городской человек. Поэтому для меня природа – это чудо. Я на нее смотрю, как на чудо. Мне все это очень нравится, но я достаточно далека от нее. Ко всему живому, всему, что существует, огромный интерес и огромная жалость и нежность. А к людям – невероятная открытость, симпатия и доверие. Они мне все очень нравятся, потому что в жизни мне попадались, как правило, очень хорошие люди. Я даже не могу вспомнить плохих. Искренне вам говорю – огромное количество прекрасных людей, не знаю, почему, но такое у меня восприятие было и осталось на всю жизнь. И мне очень хочется этим с вами поделиться. Потому что каждый раз, открывая для себя нового человека, пришедшего на встречу с тобой, на работу с тобой, просто в знакомстве с тобой, я сразу же вижу только то хорошее, чем человек мне открывается. А все остальное как-то я стараюсь или не замечать, или мгновенно прощаю. Потому что я ценю человека за все то хорошее, что в нем есть.
Давайте вернемся к началу моего рассказа. XXI век. Лето. 2008 год. 30-й Международный кинофестиваль. Тут же вспоминается, что для меня вообще этот кинофестиваль. Я была много раз на нем. Просто как гость, как член делегации. Ну это было и престижно и красиво. Очень интересно. Особенно первые кинофестивали, когда приезжало очень много иностранных звезд, режиссуры, прессы, был какой-то оазис международной культуры. Шум-гам вокруг, все закрыто, запрещено, проезда нет, прохода нет, специальные пропуска, билеты, если ты член делегации. И все это было в концертном зале «Россия», на Красной площади. Сегодня вот едешь по центру, «России» уже нет, только заборы и пустая земля, которая помнит и «Аллею звезд», которую мы наблюдали каждый раз год за годом, когда какую-то «закладывали» звезду. Сколько вокруг этого было волнений. Съемок, песен.
А теперь и фестиваль проходит не там. Сейчас красная дорожка к кинотеатру «Пушкинский». А я сразу вспоминаю 8-й кинофестиваль, который проходил в 73-м году, и в конкурсной программе участвовал фильм «Это сладкое слово Свобода», где у меня главная женская роль Марии. Две серии. Режиссер Витаутас Жалакявичюс. И знаете, это совершенно другой фестиваль. Для меня. Потому что там не просто интерес к советскому кино, а конкретно ко мне. Потому что у меня, без остановки, фото-, как сейчас модно говорить, сессии, пресс-конференции, интервью, съемки, обложек тьма во всех журналах разных стран. Что-то у меня сохранилось, что-то истлело, потому что прошло очень много лет. Где-то в подвале валяется, как макулатура, вся эта память прошлых лет.
И вот наконец завершение. Закрытие кинофестиваля, и вручают первый приз фильму «Это сладкое слово Свобода». Естественно, выходит вся съемочная группа во главе с Жалакявичюсом: я, Адомайтис, Будрайтис, Родион Нахапетов. Это было невероятно торжественно. К этому вечеру я сшила себе новый туалет. В те годы найти что-то было очень трудно. Я, естественно, одевалась в то время у Славы Зайцева. У меня было очень много от него туалетов. Поскольку фигура позволяла, я просто брала у него модели. Конечно, что-то он давал мне напрокат, а что-то я покупала. По сегодняшним меркам – это низкая цена, но по тем временам – это было достаточно дорого, но очень красиво. А вот к тому фестивалю мне хотелось что-то такое совсем оригинальное.
Из одного журнала просто «слизала» фасон, нашла один отрез потрясающего бордового бархата, кажется, я привезла из-за границы, и к нему потрясающую такую тесьму – прямо золото с вишней, вышитую ленту, очень небольшой кусок, фактически она была на шее – хомутом, а дальше углом, «молния» сзади. Спина открыта. Очень красиво. Только закончились съемки фильма «Это сладкое слово Свобода», поэтому волосы у меня в то время были черные, длинные. Вообще какая-то была совершенно другая.
Прошли годы. Сегодня, когда я иду на этот фестиваль, конечно, я вспоминаю тот, где мне вручали первый приз. Но в то же время существуют нежность и радость от того, что этот фестиваль все еще есть, пусть даже теперь он совсем другой. Потому что в этом я вижу продолжение.
Сегодняшний день – это XXI век. 2008 год. Снимали обо мне фильм. Вроде бы какие-то юбилейные даты. Всем интересно прошлое. И я пробую из прошлого выудить все то, что вспоминается сейчас.
На банкете сегодняшнего фестиваля, в первый день открытия, я вижу Леонида Каневского и сажусь за один столик с ним и его супругой. Я задаю наивный вопрос: «Ленечка, а ты там еще живешь, в Израиле, или здесь?» Он говорит: «Я давно здесь. Я бываю там и тут. Уже много снимаю здесь. Практически на две страны». А жена говорит: «А я вас видела, мы с вами знакомы, мы виделись с вами в Тель-Авиве». Я говорю: «Конечно, помню. Встречались. В каком-то магазинчике. На центральной улице». Естественно, тут же вспоминаю, почему я там была, что я там делала. Конечно, воспоминания об Израиле связаны с моим бывшим гражданским мужем Владимиром и детской дружбой с Виктошей Михоэлс.
Я стараюсь не рассказывать про свою личную жизнь, потому что все эксплуатируют то, что кажется им интересным, а в то же время все то, что касается тебя лично, твоей любви, твоих драм, должно все-таки оставаться между двумя людьми, которые встретились, полюбили и почему-то расстались. А вот почему, это уже их вопрос, а не предмет для обсуждения, как мне кажется, многомиллионной аудитории. Поэтому я всегда ухожу от этих вопросов журналистов и стараюсь как можно меньше давать информации. Но есть вещи, которые уже вне взаимоотношений, поэтому могу сказать: Володя уехал жить в Израиль. Потому что ему это было очень важно и нужно, многое не устраивало его здесь не с политической или общественной точки зрения, а в основном только из-за личной какой-то внутренней неустроенности и желания самосовершенствоваться и стать кем-то лучшим, чем он мог быть здесь.
Я несколько раз туда летала, просто в гости, как туристка, один раз даже с концертами, ну, как-то морально его поддержать и посмотреть, что там вокруг.
И вот ведь удивительно, как все взаимосвязано. Почему я все сейчас вспоминаю? Только потому, что в детстве на Тверском бульваре в маленький дворик-каре выходило окно нашей квартиры. А слева было окно квартиры, где жили замечательные, уникальные люди по фамилии Михоэлс. Он был совершенно замечательный актер, и его родные находились в этой квартире. Две сестры – Наташа и Нина. И дочка Наташи – Виктоша, которая всегда наблюдала из окошка, как я играю в «классики», которые я рисовала мелом, и прыгала одна во дворе. Мне было позволено, а она не выходила. Ей запрещали выходить во двор. Тогда я не знала, почему. Только потом, уже встретившись с ней в Израиле, узнала. Так вот, Виктоша сидела у окна, иногда его открывала, и мы переговаривались. Так и длилась наша дружба детская.
Наши судьбы разошлись, я прожила на Тверском бульваре до 1957 года, потом заболела туберкулезом, меня послали лечиться в санаторий «Лосиноостровский». И там я семь месяцев лежала, лечилась и выздоровела, но уже не вернулась на Тверской бульвар – нам дали новую квартиру на Ленинском проспекте, и я заканчивала 7-й, 8-й и 9-й классы уже там.
Позже, когда я уже выросла и у меня была уже своя взрослая жизнь, я где-то услышала, что Михоэлсы уехали в Израиль. И однажды, прилетев в Тель-Авив, я решила узнать, где они. Можно ли их разыскать? Страна маленькая, город небольшой. А фамилия знаменитая. Мне тут же дали телефон. Я позвонила, и как будто мы не расставались, знаете. Я сказала: «Это Ира Мирошниченко». – «Ой, Ириш, привет, ты где, приходи к нам. Заезжай к нам». И все.
Вот ведь московская традиция. Вот что такое Москва того времени, послевоенного. Вот что такое дворы того времени. Тогда все жили одной семьей. Вне зависимости от национальности, социальных слоев, от профессий. Например, под нами жил дядя Ваня, дворник-татарин, который половину букв не выговаривал. Но я всю жизнь помню, как он выходил рано утром, надевал белые нарукавники, огромный фартук, какую-то бляху и поливал двор и тротуар, а мы все вокруг бегали: «Дядя Ваня, дядя Ваня, полей нас!» И он нас всех обливал, мы в школу бежали радостные, все было чисто вымыто, красиво, и дядя Ваня такой добрый.
Мама пекла пироги, и первую целую кулебяку обязательно делила на куски. Кусок шел, естественно, к Михоэлсам, вернее, Нине с Виктошей, наверх – Наташе. Над нами жил совершенно потрясающий доктор Левин, и ему, и дяде Ване вниз, в подвал. Вот это все раздавалось, разносилось. Плюшки, пироги пеклись, и на весь маленький дворик распространялся аромат. И все знали, что Катя печет. На следующей неделе пекли в другой квартире. И точно так же раздавали. Все это было естественно. У кого-то беда, кто-то плачет, все знают, все слышат, все понимают, почему.
Скажем, вернулась из ссылки вдова актера Зускина, который жил тоже наверху. Из театра Михоэлса, которого тогда убили. И мы видели, как они возвращались. Я как сейчас помню, мама говорит: «Ой, Зускина вернулась с дочкой». Дочку звали Аллочка, и она шла в такой беретке с золотыми длинными косами. И лицо у нее было очень красивое, белое, чистое. И мама такая же. Худенькие, измученные. Они входили во двор, а жильцы из всех окон вылезли. Все их встречали. И какая-то нота тревоги и радости, и в то же время какой-то беды, вдруг повисла. Хотя время было уже другое. И строй другой. И вообще все другое. Они вернулись из прошлого. И все их знали.
А муж Наташи Михоэлс, композитор Вайнберг, который жил на пятом этаже над нами, сочинял какую-то фантастическую музыку. Все говорили, что он войдет в историю, потому что пишет какую-то красивую симфонию. И действительно, ее премьеры были во всех залах консерватории. Но тогда мне казалось, что это какой-то ужас. Грохот. Непонятное нечто, которое громыхало на весь двор. Но все молчали, потому что понимали, что Вайнберг пишет уникальную музыку.
После того телефонного разговора в Тель-Авиве я жила несколько дней у них. В маленькой чудной двухкомнатной квартире Нины, и такая же двухкомнатная квартира у Наташи. Они рядом жили. У них был потрясающий серый кот. А Виктошка модная такая вся, вечно занята – журналистка, работающая в центральной газете, очень известная. И сейчас, я думаю, все такая же, журналистка, известная в тель-авивской прессе. И конечно, гордо носящая фамилию Михоэлс. Как национальное достояние этой страны. А когда-то она жила в нашей Москве, на Тверском бульваре.
Они меня тогда очень тепло принимали! Вот это детство, это московская закалка, это московская элитарная интеллигенция, и хлебосольная, сердечная, очень дружелюбная атмосфера, которая могла быть только в то время в Москве. Потом она переселилась к ним туда, в Израиль. Это было безумно приятно. Хотя мы не виделись столько лет. А потом опять нас жизнь развела.
Все пройдет. Пройдет и это. Это действительно так. У нас уже совершенно разная жизнь, и она, может, по-своему для каждого из нас счастливая, но был общий период в той стране.
Но, конечно, с Израилем связано незабываемое воспоминание о внутреннем потрясении, которое я испытала, когда оказалась в Иерусалиме, у Стены Плача. Никто меня там не узнавал, я закуталась платочком, и в щелочку, где были тысячи записок, втыкала и свою записочку с просьбой к Нему. А чуть позже я вошла наконец в тот самый храм и прикоснулась к той самой подлинной истории и истокам нашей религии, Гробу Господню. Но перед этим, пока меня везли к этому храму, мы ехали с делегацией и с экскурсоводом мимо другого храма. Он уже закрывался на перерыв, но я почему-то спросила: «Нельзя ли войти? Что это за храм?» – «Да там уже сейчас перерыв, он уже закрывается. Ну давайте попробуем». И мы подошли. О Боже! Это храм Марии Магдалины. И я развела руки и сказала: «Мария, я к тебе пришла, актриса Ирина Мирошниченко, которая сыграла тебя в фильме Тарковского “Андрей Рублев”. Актриса, которая ничего не знала про тебя».
И только Тарковский, утвердив меня на эту роль, гуляя со мной по заснеженному Владимиру (мы шли вдоль реки по снежной тропинке, которую нам расчистили для завтрашних съемок – мы должны были идти крестным ходом на эту гору, на эту Голгофу зимнюю), рассказывал, как он видит эту сцену, как он будет ее снимать и что там, и кто такая Мария Магдалина. Он рассказывал мне, закончившей школу-студию МХАТ, молодой начинающей актрисе, абсолютно ничего не знающей про нашу религию, потому что нигде это нельзя было прочитать, Библия не продавалась. Я только знала из рассказов мамы, что есть Бог, что есть Иисус Христос, что есть Мать Мария. Наверное, я слышала, что существовала некая вторая Мария. Но кто она? Что она? Ее судьбу, ее историю я не знала. Это все рассказал мне Тарковский. Более того, он снял кинопробу, фотопробу, на меня надели парик с длинными волосами, до полу практически. И я в этом парике, в этих волосах плакала трое суток, проливала слезы у ног Христа и вообще видела все это Распятие.
Это очень красиво снималось. Очень эмоционально, и мне была очень дорога роль. Вот, представьте себе, что через столько лет я оказалась в храме в ее честь. Я села на ступеньки, не могла войти. И сердце колотилось. Как интересно, как все в жизни переплетено. Вот уж никогда не думала, что я, девчонкой сыгравшая этот исторический, абсолютно какой-то чужеродный для меня персонаж, сделанный на экране из моего тела, из моей плоти, из моих глаз, из моего лица и из моих эмоций, из моих слез, из моих страданий, которые были совершенно в другом веке, в другом году, войду в этот храм, и с огромной нежностью, как к чему-то очень близкому и родному, подойду к алтарю. Поэтому для меня эта страна вся сплетена из слез, из эмоций, из ощущений и счастья, открытия для себя религиозных реликвий, историй и прикосновений к ним. Из каких-то моих личных переживаний, страданий и потери близкого человека, из знакомства и заново открытия для себя друзей детства, и чего-то родного и близкого, идущего с московской улицы, с Тверского бульвара, от московской культуры, от московской интеллигенции. Из огромного количества зрителей и почитателей, которые меня узнавали, брали автографы, спрашивали про Москву, слушали рассказы, стихи и песни в моем исполнении. Приходили на мои концерты. Это было невероятно и интересно, и как-то так все переплетено, это яркая страница, которая осталась в моем сердце и моей памяти.
А сейчас хочу рассказать о Тарковском. Представьте, Школа-студия МХАТ. Я – студентка этой школы. Уже живу не с мамой. Уже вышла замуж. Мой муж – писатель Михаил Шатров. Живем на «Аэропорте». Не снимаюсь нигде – уже имела опыт и получила по затылку как следует, потому что на первом курсе я рискнула и снялась в маленьком эпизоде в фильме «Я шагаю по Москве». Сыграла старшую сестру Никиты Михалкова. Позже на том же «Аэропорте» я шла как-то по своей улице домой. Навстречу мне – Андрей Кончаловский. Посмотрел, хитро улыбнулся и сказал: «Я вас знаю, вы моего брата в фильме назвали “идиот”. Правильно сделали».
А через какое-то время он меня пригласил на пробы фильма «Дядя Ваня». И началась для меня совершенно другая жизнь. В творчестве, в искусстве, в кино. И родился уникальный совершенно фильм, и о нем я буду говорить особенно, потому что это одна из самых лучших, на мой взгляд, работ в кино (не только моих, а всей команды) и, прежде всего, одна из лучших работ уникального режиссера Андрея Кончаловского. По пьесе еще более уникального Антона Павловича Чехова, который написал великое произведение «Дядя Ваня».