Полная версия
Сага о стройбате империи
Он достал из бокового ящика тетрадку, в которую заносил все важнейшие события, а также всё полезное и поучительное, что слышал от Зосима Львовича, со своими комментариями. Возможно, когда-нибудь он напишет книгу об этом грандиозном строительстве и о Зосиме Львовиче Терехе, его начальнике. Пётр Савельевич открыл тетрадку. Прежде чем приступить к новой записи, он читал что-нибудь наугад. «Велик и могуч советский народ!» сказал на это не верящим Зосим Львович, и такая сила прозвучала в его словах, что все поверили – «сможем!»
Петр Савельевич не удержался, всю тетрадь прочёл, от корки до корки – ах, какая основа! Какая книга может получиться! Он напишет все с самого начала, как все начиналось, как мужал коллектив, как… И тут услышал, вдалеке Птицын вопит на всю улицу: «Отелло, мавр венецианский, один домишко посещал! И следом грянул хор: «Шекспир узнал про ето дело и водевильчик написал!»
Шуму будто человек сто идет. А поселок уже спит, между прочим, людям на работу завтра. Пётр Савельевич погасил настольную лампу. Выглянул в окно – действительно, толпа. Выйти бы, приструнить, но они сами притихли, остановились у его калитки, только хихикают и громыхают чем-то. То ли калитку на цепь замкнут, то ли еще чего сотворят. Погромыхали и перестали, к котоминскому дому направились. Прощаются. Разошлись, слава Тебе, Господи!
Ну так и есть, афиша от кинотеатра! Не поленились, притащили! «Блеск и нищета куртизанок!»
8. Саня Птицын во всей своей красе
Алиса с Котоминым зашли по дороге за Юрой, теперь уже Юрием Андреевичем Четверухиным, начальником участка плотины, но «куда мне до Котомы», который теперь главный инженер управления туннельных работ. Ерничающий Котомин встал в позу памятника: «Я с детства знал, что меня ждет должность!»
У манукяновских детей точеные отцовские лица, а волосы и глаза светлые, мамины… Шамраевский Акселерат вымахал выше отца, это в восьмом-то классе – «В девятом! – он приветливо взглянул на Алису. – Что-то я вас не припоминаю… – вдруг вспомнил, – А, вы подруга тети Люси Малышевой! У вас еще были длинные волосы! Зря вы их отрезали…» Повернулся к ней шамраевским профилем овна. Отец вынес на согнутом локте младшенького, Пацифиста, стал уговаривать его «стукнуть» тетю. Акселерат улыбался, младшенький что есть сил заводил за спину руку со сжатым кулачком. «Ты бы лучше папу стукнул», – сказала Алиса. Но малыш не желал «стукать» и папу, хотя Шамрай и пытался проделать это насильно – Пацифист, одним словом. А потом её вели закоулками к дому Сани Птицына, и Котомин кричал ехидным голосом: «А, это та Шкулепова, за которой мужики табуном ходили?» – и ссылался на жену пионера Пети, как на первоисточник. А Шкулепова никак не могла припомнить, когда это за ней мужики табуном ходили, и никак не могла взять в толк, кто такой пионер Петя. А это, оказывается, теперь партийная кличка Петра Савельевича Шепитько.
А у Птицыных уже и стол накрыт, и бабоньки в сборе, дети в спальне визжат, а упарившийся в хлопотах именинник стребовал себе рюмку водки, от которой совсем сомлел и прилег на диванчик. А бабоньки крутят бутылку и по очереди целуют его. Саня похож на ангела, но объятия открывает исправно.
Алиса прикладывает палец к губам, ловит за горлышко крутящуюся бутылку. И целует его. Саня же никак не может понять, кто это ещё пришел, и, не желая выпадать из кайфа и роли, продолжает лежать с закрытыми глазами, но лицо его с длинными белёсыми ресницами становится озабоченным и как бы даже обиженным. Наконец он приоткрывает один глаз.
– Саня, здравствуй! – смеётся Алиса, и Птицын резко садится.
– Откуда ты, родная, взялась? – он снова хватает Алису в объятия. – Люсь, родная, откуда ты взялась?
Саня это Саня. Он кончал их институт годом раньше, и когда Алиса с Колей Пьяновым тоже распределились в Спецпроект, он как бы взял их под свою опеку, тем более, что Коля пришел в их группу на третьем курсе – год проболел, было у него что-то с сердцем, а на первых двух курсах Саня с Колей учились вместе и были практически неразлучны. И здесь они поначалу держались вместе, но уже втроем. Это потом их прежний руководитель группы, Харрис Григорьевич Пулатходжаев, решив уехать из Кызыл-Таша, послал представление на Птицына вместо себя. И Птицын уехал в Москву, в родную контору за назначением. Харрис Григорьевич остался ждать, все также форель ловил и кормил ухой весь «Кошкин дом», как звали Спецпроект за три небольших пожарчика, и группой руководил. А в Москве всё сомневались и тянули. Птицын успел и в отпуск смотаться, и слух пошел, что вместо него кого-то другого назначат. Все приуныли и стали уговаривать Харриса Григорьевича остаться, а у него пятеро детей, наштопал – когда успел, разъезжая по командировкам? И жена с гипертонией, которой нельзя сюда из-за высоты. А потом всё-таки утвердили Саню Птицына, и на радостях на площади была вывешена афиша – росчерк хребта, а над ним солнышко с соломенным чубчиком и в очках – вылитый Саня. И подпись аршинными буквами: «Только у нас! Инженер-эксцентрик Федор Птицын». Хотя он конечно Саня. Но, что интересно, сына Федей назвал. А далее всякие глупости программы, как и положено. Шкулепова с Колей Пьяновым очень старались, хотя «глупости» сочиняли всем коллективом. Птицын по приезду аккуратно отколол афишу, свернул её в трубку и с чемоданом, прямиком отправился в родную группу. Они тогда большую комнату занимали, в пол щитового дома. Саня, ни на кого не глядя, прошел вперёд, к столу начальника, развернул афишу сурово спросил: «Кто это сделал?»
Все онемели. Вот это да! Шкулепова опомнилась первая, робко пискнула с места: «Это я».
Птицын расплылся до ушей: «Ну, спасибо, мать! Уважила! А можно, я её себе на память возьму?» и полез к ней целоваться.
Тут все завопили, парни подхватили Птицына на руки, на плечи и понесли на улицу и дальше – мимо почты, мимо гостиницы, мимо роддома и магазина к зелёному вагончику обмывать должность. А потом в обратном порядке, мимо магазина, роддома, управления строительства назад, на должность, а Птицын сидел и размахивал бутылкой.
Можно, конечно, вспомнить, и как Птицына снимали с этой должности, вернее, как он сам себя с неё низложил, потому что «народу стало много, за всеми не уследить», и вообще. Он всю жизнь хотел породу рубить, а потом в баню ходить с веником, детям книжки читать. А на должности ни сна тебе, ни отдыха, ни субботы, понимаешь, ни веника.
Но это конечно, отговорка. А причины, Бог знает, где зарыты. Надо вспоминать еще оттуда, когда Птицын женился, но не оженился, как хохол Хоменко говорил. Это теперь он на Жене своей женат, а женился, но не оженился он на Наталье, была тогда такая – вся мягкая, женственность и слабость, руки-ноги какие – не передать. А в те времена ещё мини носили, так и вовсе с ума сдвинешься. Но Птицын головы не терял, жениться собирался основательно, тем более, что пора, и Наталья хозяйственная и строгая, и ей пора – не маленькая. Очень они тогда основательно собирались, на Саню смотреть – так смех брал, а Наталья трогала до слёз. Птицын ухаживал по всем правилам – вечерами в кино водил, потом чаи у невесты распивал, потел, никаких тебе романсов вместе с Шаляпиным, Шаляпин на пластинке крутится, а Саня на полу лежачи, подпевает. Так вот, ничего такого, всё о жизни будущей. И напугал ведь. Наталья поначалу горе-любовь свою к женатому Фариду Амиранову верёвочкой завила, а потом тоска в глазах появилась и страх. Сидит, вся мягкая такая, ласковая, руками мягкими себя обхватила, а лицо как бы отдельно – испуганное, потемневшее и маленькое даже. А девки, что с Натальей жили, шу-шу да и за порог, а Птицын всё про то, как жить будут. Собирался «взвалить всё это и понести». Весь уж в очень большой ответственности. А она ему – в грехе каяться. Тут он и вовсе засуровел. И Наталья как на плаху собралась. Принесли бланки заявлений из поссовета, раньше было как: сегодня заполнили бланк, можно и на дому, а завтра и расписались, чтоб в поссовете не томиться. Ну, принесли бланки, он жене будущей, знамо дело, фамилию менять, а она возьми да и упрись: «Куда уж теперь, не маленькая».
Пошли к Шкулеповой – «Мать, рассуди». Впереди Малышка бежит, об одном тапочке. А Шкулепова после всей этой истории с Багиным, да ребенка скинула, лежит, сама не помнит, на каком свете. На табуретке во весь рост архитектор Мазанов – полку перевешивает, чтоб не клонилась, интерьер упорядочивает – зашёл проведать. И тут Птицын: «Рассуди». – «Да чего вы, – говорит Шкулепова, – какая разница». «Нет, – говорит Саня, – надо, чтоб одно целое». А Наталья: «Он так и всю жизнь будет на меня давить». А он: «Уступи, родная, я тебе потом сто раз уступлю! Надо так». – «Что надо, почему надо-то?» – «Вот чувствую, а объяснить не могу. Надо».
И молчание тяжёлое какое-то, Саня подвернувшейся мочалкой лоб остужает. А потом всё старается в карман её запихнуть, а она не влезает. И вдруг на колени перед Натальей встал, шут гороховый, – «Уступи, а?» И Мазанов, сидевший в углу на стопке книг, привстает с неё: «Ну, вас! Я пошел, у вас тут такая достоевщина идёт, у меня волосы на голове шевелятся». И все видят: точно, у него волосы дыбом стоят.
И тут Шкулепова решается: «Уступи, Наталья, раз он так чувствует, уступи, а?»
Наталья пишет фамилию, давится слезами: «Ты всегда его любила больше, чем меня!» Да и за дверь. А Птицын стоит посреди комнаты, как пень, в одной руке заявление, в другой – мочалка.
А Шкулепова лежит и думает о Наталье – ведь сейчас точно к Фариду побежит. Встает, тащится за Птицыным, и где-то далеко впереди на дороге видно, как Натаха ткнулась лицом в пиджак Амиранову что, как ворон, последние дни по посёлку кружил. Как вран.
А Птицын то ли сослепу ничего не видел, то ли и вовсе не знал, кто есть кто. Шкулепова всё боялась, как бы он к Наталье не потащился – «Иди домой, хватит, не наседай больше». А потом и вырубилась. Прислонилась к дереву и поползла вниз.
Саня перекинул её на плечо и домой притащил. Расстегнул пальто, а она в крови вся. Тут только он и трухнул как следует.
А потом что, потом пьянка была, весь посёлок собирался у Сани на свадьбе гулять, и весь посёлок напился по случаю отмены свадьбы.
А с должности ушёл, когда Шкулепова зеркалку выдала. Прикрыл. Только она всё равно уехала. Чтоб совсем не помереть, от любви-то.
А Багин что, Багин к тому времени на машине свежеприобретённой по посёлку и окрестностям раскатывал, и зуб уже выбил, и золотой вставил, и дверку сменил: «Променял он тебя, Люсь, на железку, на волгу-матушку». Хотя понятно – машина – утешение слабое.
Птицын же к Котомину в забой подался да с песней: «Я был батальонный разведчик». И так наладился – вечером с сыном вместе по полу ползает, и в баню с веником по субботам ходит. И ежели забурить чего – так это, пожалуйста, хотя Котомин быстро его, как ценный кадр, в прорабы перевёл. И с любимым Шаляпиным поёт после смены, на полу лежачи, а Шаляпин наверху, на пластинке крутится. А в забое в основном собственного сочинения – «Я тебя бурю, моя порода! Я люблю твой здоровый силикоз!» и так далее. Специалист.
А теперь сидит Шкулепова на именинах у Птицына и думает: может, и хорошо, что так всё получилось, уж очень всерьёз Наталья его принимала, душу его, понимаешь, русскую, чего она хочет?.. И все эти обряды с жениханием да как жить собирается. Он, может, стращал только, чтобы ответственность за семью чувствовала, по сторонам не смотрела, только чего там, в основном на неё пялились.
А Женя Птицына всерьез не принимает. Живут вон – рассказывают и сами смеются. И в грехе не каялась, ещё чего – я же у тебя не спрашиваю про твои грехи. А вот фамилию сменила.
Бывает, конечно, доведёт – Женя ну чемоданы собирать. Однажды, пока она, задумав уехать, отзыв из командировки оформляла, билет, Птицын быстренько домой смотался, все собранные вещички в ванну, водой залил. Женя пока сушила – отошла. Цирк, смех и слезы. Так и живут. И тост за Женю, что подобрала, отмыла, замуж взяла, «не побрезговала». И Женя сияет своим большеглазым лицом. И у Феди такие же глаза, в пол лица, и оттого, что детского лица – глаза беззащитны особенно. Даже внутри что-то сжимается. И Женя такая была? А с виду обыкновенная интеллигенточка, руки-ноги как у людей.
Птицын всё-таки не удержался, спросил:
– А Наталью-то видела, нет?
– А что Наталья. Вышла замуж за своего Диму из Мостостроя, три года помоталась за ним – Казарман, Ош, Ташкент, чуть что – Витюшку в охапку, приболеет или что, а до Оша доберется, и уже легче и Витюшке, и на душе. Ползунки-пелёнки между рейсами развесит на кустах, а потом дальше. А теперь Дима большой начальник в Ташкенте. Уже не мотаются по Казарманам и Тюпам. И Наталья там. Знаешь ведь, раз спрашиваешь. И сынуля окреп. – И смеётся, – Она бы и тебя большим начальником сделала, точно! Упустил ты, Саня, своё счастье! – Шкулепова вдруг жалобно так, виновато спрашивает, – Не жалеешь, что не начальник?
– Что ты, Люсь, ты что? Ты это брось, даже в голову не бери! Мне тогда во как надоело всё, с души воротило. А тут повод такой! Удобный. Не было б причины, так и повода не найти. Ты даже не сомневайся, слышишь? Что это ты в голову взяла?.. Ты лучше расскажи, что там Малышка делает, скоро ли ВГИК свой окончит и нас приедет снимать? Все на диете небось сидит?
– Нет, сейчас по принципу: запас карман не тянет. Когда это студенческая жизнь была сытой, да ещё в чужом городе? Приедет – увидите: селёдочка! К следующему лету и объявится. Она уже договорилась – как только фильм о вас задумают снимать, её ассистентом режиссера возьмут.
– И Малявка приедет, значит! Молодец, Малявка!
Оттого, что и Малышева приедет, и обе Люськи будут здесь, Котомину стало не по себе, и с чего вдруг вспомнилось давнишнее – «если трудная минута, то чтоб обе были рядом?» Светланка вон чуть на тот свет не ушла. Но, слава Богу, выкарабкалась… Слабенькая пока, но ничего, были бы кости. Он даже забыл Манукяну ответить, и теперь тот апеллирует к Шкулеповой:
– Люся! Завтра поедем на створ, посмотришь на их дырки и на нашу плотину и скажешь. Прямо с утра.
– После обеда, – говорит Котомин, – я ей резиновые сапоги привезу.
Гарик высокомерно взглядывает на него:
– Я её и так не испачкаю.
– Шкулепова наша ведь, а, Манукян?
– Теперь она наша, – говорит Гарик, – раз плотинами занимается. Но мы же говорим, чтоб на честное слово.
Самая обидная фраза для туннельщиков – «Собрались мыши на конгресс» – из какого-то анекдота. Анекдот забылся, фраза осталась. Чуть что – «Ха! Собрались мыши на конгресс!»
– Эх, Шкулепова! – говорит Котомин. – Дались тебе эти плотины, занялась делом, что и мужику не поднять! Тебе бы детишек родить да хозяйкой дома быть, за широкой спиной сидеть! А плотины пусть мужики ворочают.
– Так нету широкой спины, – говорит Алиса и, помолчав, поднимает на него глаза. – Ты уже как-то говорил об этом. Когда мы с Малышкой оставались на Карасуйских озерах, потому что мне вздумалось посмотреть, как устроена перемычка, отделяющая верхнее озеро от нижнего. А вы уходили. И тогда ты говорил что-то в этом духе. Что баба должна слушаться и подчиняться, и не лезть никуда без спросу…
– И оттуда всё и началось, да? Связать надо было тебя, да на ишака. И гнать его до самой автотропы…
– А ишаки тогда сбежали, – смеётся Алиса, – Ещё утром!
9. Естественные озера и плотины
Впервые они пришли на озеро, откуда берёт своё начало левобережный приток, на майские праздники, увидели озеро с завала – неожиданно, до черноты синее. Побежали вниз по острым камням к его чернильной под горячим солнцем синеве. Первой, конечно, добежала Малышка, на ходу снимая с себя одежду, первой кинулась в воду. И вылетела – как пробка. Вода оказалась ледяной, языки льда еще сползали в неё по южному склону. Потом всё равно все купались – солнце жгло немилосердно. Два ослепительных дня и две продрогшие ночи – начало мая и высота около двух тысяч метров сказывались…
А второй раз они пришли туда уже в начале июля и почти все тридцать километров от автотропы прошли ночью, спотыкаясь, чуть ли не на ощупь угадывая слабо белеющую под звездами тропу В их распоряжении был всего один день, а Котомину больше всего хотелось порыбачить на утренней зорьке. Их и взяли довеском к компании рыбаков, и мнения женской половины никто не спрашивал. Светланка уже у самого перевала несколько раз норовила посидеть, но Котомин поднимал её и снова уходил вперед. И ишаки тогда в самом деле были, «мичуринские зайцы», они паслись там, на дороге, то ли далеко ушли от дома, то ли и вовсе были ничьи. На них навьючили девчачьи рюкзаки, и поэтому идти было легко – ночью, тридцать три километра, по каменистой тропе под звездами, в смене воздушных потоков. То влажный воздух реки с запахом мыльника, когда тропа спускалась к воде, расступалось ущелье или излучина опоясывала влажный, в высокой траве луг; то тропа снова становилась шершавой, каменистой, поднималась вверх, и скалы горячо дышали дневным теплом с запахом чабреца и сухих трав. И ошеломляющим было узнавание, чуть не на ощупь, когда-то пройденного пути, по запахам, по воздушным потокам, по едва угадываемой излучине и шапкам трёх чинар на другом берегу.
И рыба тогда ловилась Бог знает как, время отнимала только насадка червей, пока Котомину это не надоело и он, поплевав на крючок, не бросил его пустым. Но рыба хватала и пустой крючок, и Котомин еле остановил разохотившихся рыбаков. Это был странный, какой-то нереальный день после ночи пути, а вечером нужно было уходить назад, вниз, куда за ними должна была прийти заказанная Гариком Манукяном машина. Они просто ничего не соображали, пребывая в каком-то взвешенном состоянии. Спали понемногу, час-два, где как придется. Алиса тоже поспала, искупалась и, от нечего делать, пошла вниз через завал, посмотреть, как вытекает речка. Она вытекала двумя мощными рукавами, пробиваясь сквозь толщу завала, один выход был повыше, а другой, слева, – пониже и помощнее. Конечно, была и донная фильтрация – у основания казалось, звенит вода в глубине, но, может, это было только обманом слуха.
Она лазала по стыкам того, что летело справа и слева, и вдруг поняла, что всё это сделано не за один раз.
Торопясь, она пробиралась через навал ломаных глыб – углы, поверхности сломов не успели даже заветриться, какая-нибудь тысяча-другая лет всего. Под ними – слой мелкой гранитной щебёнки, сцементированный песком и глиной и уплотнённый верхним набросом. По острым сломам камней было трудно идти даже в кедах.
Прибрежная полоса озера оттого, что спала вода, обнажилась мертвенным лунным поясом, но серый цвет острых камней был налетом органической жизни, такой скудной на этой высоте, при холоде и глубине озера. И она долго отмывала один из камешков, чтобы выяснить, что же он такое на самом деле. Такие темно-серые, в синеву граниты шли по левому, южному склону и распадку Волчьих ворот, забитому моренами от не успевающих таять лавин. Под ними, образуя мосты и гроты, бежит Волчий ручей, и ошеломляюще пахнет елями, теми, голубыми, что растут выше Волчьих ворот, тогда уже выпустившими зелёные побеги с оранжевой кисточкой на конце. Южный склон – это не точно, то есть он, конечно, южный, но южный – тёплое слово, а здесь всё наоборот, южный склон более суровый. У киргизов все гораздо точнее: северный – Кунгей Ала-Тоо – обращенный к солнцу. А южный – Терскей Ала-Тоо, даже не знаешь, как это сказать по-русски.
Тропа вдоль озера шла по северному, обращенному к солнцу склону, с хорошо видимым отсюда, за одиннадцать километров по воде, мягким, кажущимся песчаным бережком второго завала, как говорили, отделяющего нижнее озеро от небольшого верхнего. По южному же берегу тропа была только до Волчьих ворот, до последнего летнего выпаса, где стояла юрта. А дальше – уже скалы, и там могли пройти разве элики, в те времена водившиеся там стадами, и их даже можно было заметить на снежных склонах по крошечным снизу галочкам рогов…
Значит, толчка было три, но как могло получиться, что вторым был осыпной, уже сцементированный слой? Случайность, тысячелетние игры природы, так похожие на разумный, хорошо рассчитанный замысел…
Ей очень хотелось посмотреть, как «сделана» перемычка, отделяющая верхнее озеро от нижнего. А перемычки, скорее всего, образовалась параллельно-одновременно, и можно будет увидеть, как сложён берег. Это было сильнее неё – взвешенное ли состояние после бессонной ночи и пути под звездами, нетерпение ли и боязнь, что она не скоро попадет сюда?.. И хотя никого из всей честной компании нельзя было поднять с места, а Малышка ещё не вернулась с Волчьего ручья, – Алиса всё-таки пошла по северной тропе к истоку, прихватив ковбойку – на случай встречи с местным населением и мелкашку – неизвестно для чего.
Одиннадцать километров – это по воде, тропа же вдоль озера была изматывающей – вверх-вниз, экономящая не расстояние и высоту, но близость к воде. Берег изрезан, почти фиорды, за полтора часа Алиса не прошла и четверти пути, хотя это километров шесть-семь. На очередном, самом высоком подъеме тропы, идущей здесь по краю обрыва, она остановилась и огляделась. Озеро лежало глубоко внизу, по его густой синеве тянулась от устья золотая рябь, а там, куда уже падала тень хребта, синева сгущалась до черноты и была неровной, клубящейся бездонным провалом. Красота озера казалось отрешённой и почти зловещей.
Озеро, созданное неведомо для чего, почти недоступное и поднятое к небу. И неожиданность мысли, что это зрелище не для человека, что это – не положено видеть. И порыв ветра, всего один, шум кустов боярышника и шиповника, накатившийся и удаляющийся за спиной. И ледяной холод, стянувший череп. И мелкашка, бесполезная в таких случаях.
Вечером все ушли вниз, к автотропе, а она осталась «выяснять отношения с Богом». С нею осталась Малышка. Вот тогда-то, когда они оставались, Котомин кричал, что у него нет оснований относиться к ней, как к женщине. Женщину он одну бы на озере не оставил. До того он был взбешён. Каприз он ещё мог понять и, если надо, выбить, но тут было другое, с её нетерпением он ничего поделать не мог. А Малышка только смотрела на него умоляющими глазами и пыталась успокоить: «Володя, Володя, у нас ружьё, с темнотой мы ляжем спать и не будем жечь костёр, Володя успокойся». Она боялась, что он скажет что-нибудь непоправимое.
Пройдя совсем немного, примерно половину того, что Шкулепова прошла одна, они едва успели поставить палатку-серебрянку в сае с небольшим ручьём, почти иссякавшим ночью – тучи уже закрывали небо, и первые капли дождя забарабанили по палатке. Оттого, что небо было закрыто тучами, ночь была очень теплой, они мгновенно уснули под шорох дождя и проснулись от голода среди ночи, в темноте, в тишине, с редкими звуками тяжело падающих капель. Хлеба было всего с полбуханки, сырая картошка и с полведра уже очищенной рыбы. Они разожгли небольшой костер, который можно было увидеть разве с того места, где не было никаких троп, и жарили рыбу, насаживая её на прутья. Вокруг сияли мокрые кусты, и не было никакого страха. Потом мылись у озера, пытаясь глиной смыть сажу с рук. В той стороне, где они останавливались днём, горел большой костёр, в его свете бродили большие ломкие тени, видимо, очередные рыбаки пришли порыбачить. От большого костра на берегу озеро, укрытое, как крылом, облачным покрывалом, казалось обжитым и почти уютным.
Они отправились в путь с рассветом, взяв с собой только хлеб и нож. Алиса надеялась, что там вдруг окажется какой-нибудь обрыв, и можно будет посмотреть, как устроена перемычка. Обрыв в самом деле был – в том месте, где оторвался ледяной припай, и по вертикальному срезу было видно, что перемычка образовалась за счет ледниковых морен и селей, а нижняя – скорее всего образована более ранним, мощным селевым сдвигом, вызвавшим местное землетрясение и обвалы… Они съели хлеб, макая его прямо в озеро, а к верхнему озеру так и не спустились, только посмотрели на него с гребня перемычки. Озеро было светло-зелёным, видимо, неглубоким, промерзало зимой до дна и ещё не совсем оттаяло. Назад они почти бежали, тем более что за нижним озером тропа шла под уклон. Они прошли тогда, наверное, километров семьдесят – тропа вдоль озера никем не меряна, а они прошли её в оба конца, да те тридцать километров, что отделяли озеро от автотропы… Рюкзаки были лёгкие – серебрянка, два одеяла, стеклянная банка с жареной рыбой, пяток картофелин.
К дороге вышли в сумерки, небо светлело только на западе, в разрыве ущелья, но машины, обещанной Гариком Манукяном, не было. У обеих распухли щиколотки, и только это заставило их спуститься к реке и немного подержать ноги в холодной воде. Малышка старалась скормить ей рыбу из банки и не ела сама, уверяя, что она и так не помрёт, а Шкулеповой каждый грамм веса дорог. Что-то без конца шуршало в старом сене, и они все светили спичками, пока не убедились, что это мыши. Одна из них сидела в щели между камней и смотрела оттуда бесстрашными черными бусинами глаз. Речка шумела совсем рядом, в её шуме слышались голоса, они обе различали оклики, даже отдельные слова, голос Гарика и шум машины, выскакивали из кибитки, боясь, что их не найдут. Но всё это был обман слуха и шум речки.