bannerbanner
Сага о стройбате империи
Сага о стройбате империи

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Кресла из актового зала Нарын ГЭС были вынесены, а сам зал, с наклонённым в сторону сцены полом – сплошь заставлен письменными столами, но их всё равно не хватало, и за некоторыми сидели по двое, лицом друг к другу или с торцов. Была какая-то весёлая странность в этих наклонённых столах, а на сцене стояли две большие школьные доски и рояль, на котором иногда играли те, кого в детстве учили музыке.

Народу было много, был он, в основном, молодой, собран со всех концов страны, с разным опытом, с разными подходами, информацией и даже типом мышления, и многие сложные вопросы – узловые, на стыке интересов и территорий, и те, с которыми никогда и никому не приходилось иметь дела, часто решались в порядке трепа или общего «мозгового удара». Кто-то взбирался на сцену, рисовал на доске свои проблемы и обращался к залу: «Товарищи!» Все предложения с мест, даже самые нелепые, выслушивались, и всегда находилось единственно оптимальное на сегодняшний день решение. Это рождало удивительно радостное ощущение – мы можем всё! Так было и с отводным строительным туннелем – его почти решено было бить на левом берегу – и достаточно длинным – ташкентцы не исключали вероятности широкой насыпной плотины. Но приехавший из Кызыл-Таша красавец главный инженер в два счета доказал её невозможность из-за отсутствия больших карьеров щебня в округе, перечислил автозаводы и их мощности на перспективу не могущие обеспечить транспортом и половины начатых строек, и т. д. и т. п. Длина туннеля при бетонной плотине сокращалась метров на триста, и уже была нарисована на доске излучина реки, охватывающая правый берег, и, кажется, первыми сказали тбилисцы: «А что, если?» Потому что развязка дороги на левом берегу, совершенно отвесном у створа, требовала больших проходческих работ, высокого скола склона. И строительный туннель, замкнув излучину, перенесли на правый берег, где дорога уже была, едва пробитая, осыпающаяся и узкая, но все-таки была…

* * *

В воскресенье Карпинский показывал Алисе новый Ташкент, ставшее, застывшее в архитектуре время, знаки богатства, а не жизни. Восстановленный после землетрясения глинобитный Ташкент превратился в современный город с подчеркнуто восточным колоритом от множества голубых изразцовых куполов, венчающих не только мечети. А она помнила год землетрясения, стойкий запах беды, запах гари и глины разрушенных очагов, тонкую пыль этой пересохшей за века глины в воздухе, палатки вдоль улицы Чайковского; большие, типа асфальтовых, котлы с пловом – запах общей еды и беды… Плакаты в коридорах САО Гидропроекта – «Трясёмся, но не сдаёмся» и ещё что-то вроде: «И вытри сопли, ты в Ташкенте, а не в Скопле»; и перекрытия этих коридоров, под которые они вставали при очередном толчке… И огромным шрифтом, через всю газетную полосу: «Ташкентцы, дети мои…» – обращение какого-то аксакала, сочетание слов, от которого до сих пор сдавливало горло.

Был конец февраля, ледяная корочка заморозка на асфальте и неожиданный ночной снег, утром он под напором солнца валился огромными комьями с деревьев, стремительно таял, оседал, тёк ручьями и рушился с крыш, воздух был прохладен и резок, и только тогда осознался, принялся новый Ташкент – напористой благодатью погоды, непокрытой головой, замёрзшими без перчаток руками… А в Москве не течёт, не тает, не светит так жарко, не звенит от капели, не знобит от резкого воздуха… Они зашли в кассы Аэрофлота, и она взяла билет на следующий день, хотя поначалу собиралась лететь вместе с Карпинским и Кайдашем; но билет был, и она уехала на день раньше, чтоб не выбивать «барабанную дробь хвостом» еще один день… И даже успела на последний двенадцатичасовой автобус, который шёл из Оша в сторону Кызыл-Таша.

* * *

В «Верхней» гостинице, возле которой останавливался автобус, мест не было, но с завтрашнего дня для Алисы заказано место в нижней, построенной архитектором Мазановым замечательной «Бастилии», получившей своё название из-за средневекового вида лестничной башни и дренажного рва со стороны озера.

Какое значение имело наличие или отсутствие места в гостинице, когда над головой всеми своими полутора тысячами метров вздымался родной хребет, снившийся ей с внятностью яви. На седловине блестела какая-то игла, а дальше выглядывал двугорбый силуэт следующего хребта, уже за Нарыном, и весь абрис, как единый росчерк, расписывался в своем существовании и постоянстве… Поселок всё также спускался к реке террасами, мостовые и тротуары с арыками выписывали знакомые виражи, а одна из улиц называлась улицей Бокомбаева, оставалось только найти дом 5а и постучать в дверь.

И незачем звонить заму начальника по быту Шепитько, как ей советовали в «Верхней», пусть кто-нибудь другой звонит, он и сам двигался ей навстречу, знакомо припадая на правую ногу. Но дом 5а отыскался раньше, калитка отпиралась самым простым способом: «Матрёна, проводи гостей и запри дверь на щеколду». Алиса поднялась на крылечко и перевела дыхание, а мэр города приостановился, стараясь рассмотреть её в сумерках через огромно разросшийся, сквозящий куст сирени. Дверь оказалась незапертой, за дверью стояла девочка в голубой ленточке и шоколадный куртцхаар.

– Инка, – сказала Алиса, куртцхаар залаял, а девочка обернулась в комнаты:

– Мама, тут какая-то тётя…

И все. Можно расслабиться и, прислоняясь к косяку, ждать, когда к тебе выйдут и узнают. Светланино «здраст…» за миг до узнавания, а ты уже видишь её бледность и неожиданную худобу, лыжные брюки и голубую ленточку дочери, поддерживающую надо лбом такую же массу светлых волос…

– Ой, Люся! – охнула Светлана, – и тут же, сразу: – Я так и знала, что ты приедешь, возьмёшь и приедешь! Инка, это же тётя Алиса, лиса Алиса!

Светлана взялась двумя руками за отвороты её пальто, помогая раздеться, не удержавшись, ткнулась лицом в шею.

– Люська! – Они обнялись, прижались друг к другу.

– Светка! Ты что ж такая худышка?

Светлана вешала пальто тонкими руками, шла впереди на кухню.

– Да вот второго собиралась родить, да не вышло ничего… Больше и пытаться не буду только Инку сиротой оставлю… Мальчишка был бы…

И бабья теплота друг к другу – пили чай на кухне, потом сидели рядышком, вспоминали прошлое, рассказывали о прожитом врозь и о теперешнем.

– А Володька как?

– Да все также, приедет – увидишь! На работе никогда голоса не повысит, дома пар выпускает. Увидишь ещё… Выдали вы меня замуж, ничего не скажешь!

– А ты и ни при чем была!

– Конечно. Вышла бы за Лёву, чего там.

– Ну да! Котомин бы тогда всю общагу разнёс! И так… все ручки от дверей поотрывал!

– А ручки-то когда?

– Ну, снаружи – это в комнату ломился, а внутри, наоборот, из комнаты… Отлетел вместе с ручкой и растянулся. Это когда они с Юркой, поддатые, дружески хлопали друг друга по плечу, «Ты, ты!» Все сильней и сильней, пока не сцепились. И Котомин вывихнул большой палец. Я его затащила в комнату и закрыла дверь на ключ. А эти гаврики ходили под дверью и вопили: «Выходи, Котома, все одно побьём!» Я вправляла ему палец, а он то рыдал: «Шкулепова, больно», то рвался морды бить. Ой, он тогда сшиб с тумбочки ведро с водой, сидит в луже, а я вокруг него воду тряпкой собираю.

– Что-то я не помню про ведро.

– А тебе не рассказывали. Смягчали.

Светлана смеётся:

– А помнишь, как Юрка, чтобы сократить дорогу из туалета, полез через забор и повис на штакетине – «Котома, сыми меня, я немного забалдел!» А мы в этот туалет ходили в дождь в большой соломенной шляпе, вместо зонта, помнишь? А Малышка долго её надевала, отправляясь в туалет… Господи, дурь из нас лезла, но как же мы хорошо жили! Иногда говорят – счастье, счастье… А я, когда про счастье говорят, вспоминаю, как мы втроем дома сидим и хохочем. И чего мы тогда всё смеялись, а? Даже архитектор Мазанов говорил – «пойти в общагу, послушать, как девки смеются…» Я с Володькой и смеяться разучилась.

– Малышка как-то позвала меня во ВГИК курсовую работу посмотреть. Там в перерывах пленку крутили – Малышка смеётся – и все ходят как под кайфом.

– Я думала, она хоть там затеряется!

– Она затеряется, как же. Заходишь, везде красотки, красотки, а потом Малышка летит, глаза от любопытства на полметра впереди лица…

– Точно!

Котомин действительно пришёл хмурый, разделся, не глядя, кто там с «бабой» его сидит, пока Светлана не сказала:

– Ты хоть с гостями поздоровайся, что ли!

И он пошёл к ним в носках, нехотя, исподлобья вглядываясь. А потом как рассвет, медленно светлеющее лицо:

– Люся? – легко выдернул её из дивана на середину комнаты. – Ты откуда взялась?

Рванул в гостиницу за чемоданом.

– Сейчас привезу! С Инкой в комнате будешь спать, а ты даже и не предложила, телка!

Быстро натянул сапоги, хлопнула дверь, заурчал, укатил газик.

– Вот так всю жизнь, – улыбается Светлана, – упреки, подозренья…

6. Котомин – ныне главный взрывник и постыдные фейерверки молодости

…На груди у Котомина шрам – пырнул себя ножом. Шкулепова тут ни при чём, разве что спасала – перевязывала, сев ему на ноги, чтоб не брыкался. Но когда она уехала, и говорили «Шкулепова», он сразу чувствовал этот шрам, словно по нему царапали. Дурак, конечно, приехал сюда – сплошной зажим, сплошной волдырь самолюбия, только нутром знаешь, уверен в потенциальных своих возможностях и силах, за неимением выхода ударявших в голову. И наследственное, от отца – честолюбие, и болезненное, до потери чувства юмора, самолюбие от матери… Светку, с этой массой светлых волос, беспечным смехом, он ещё раньше в поселке засёк и очень обрадовался, когда она тоже оказалась здесь, в ИТРовской общаге, – «Врёшь, теперь не уйдёшь». – А она каблучками цок-цок до Левиных дверей. «Чего ты все смеёшься-то?» – «А что мне, плакать?» Тон-то поначалу девки задавали, вот эта троица. Он даже сразу не понял, что к чему, потом изумился – большая фонотека, книги во всю стену, откуда, с собой навезли, что ли? Навезли и все окрестные кишлаки объездили, тогда в кишлаках что хочешь можно было купить. Новалиса, например. Или подарочное издание Дон Кихота, или собрание сочинений Томаса Манна. Они хохотали у себя в комнате, и постоянно у них кто-то торчал, кто-то ставил крепления на лыжи, что-то приколачивал, москвичи, альпинисты, чёрте кто… Его тянуло туда, где за дверью можно было услышать тихую музыку и среди ночи, после третьей смены. И он стучал, придумывая, что нет хлеба или ещё чего. Но в первый раз действительно хлеба не было, а были колбаса и кефир, и только у девчонок из-под двери пробивалась полоска света. Светка спала, а обе Люськи сидели друг против друга, и Шкулепова пальцами убирала со щёк дорожки слез. Тогда он так и не понял, как можно плакать над этой радостью, которая было все-таки радостью – радостью несмотря и радостью через. И это слилось навсегда – тихая музыка, слезы Шкулеповой и светящиеся Светкины волосы – на её подушке, а не на Левиной, такая печаль и радость.

Потом Светлана объяснила ему, что Шкулепова всегда рыдала над «1812 годом» Чайковского и каким-то концертом Рахманинова безотносительно личных переживаний, а тогда он подумал, что у неё что-то связано с этой пластинкой, что она что-то уже пережила, и, видимо, старше, чем выглядит. Но они были одногодки, вот Светка оказалась постарше, почти на два года, а Шкулепова ровесница, в месяц разница, в февраль. А самая младшая – Люська маленькая.

У Шкулеповой самоуверенность – до полного отсутствия желания нравиться кому бы то ни было, во всяком случае, мужикам. Все или почти все в те времена подкрашивались, ходили по коридору в бигудях, начесывали волосы, выстраивали у себя на головах халы всякие или как там у них это называлось. А тут – ни краски, ни прически – ровно отрезанные прямые волосы, которые она, небрежно собрав, затыкала шпилькой на затылке, машинально, не говоря уж о том, чтобы смотреться при этом зеркало. Постоянно падающая на глаза прядь, постоянно рассыпающиеся по плечам волосы и поиски выпавшей шпильки с отсутствующим видом. Но слушает внимательно, а глаза твердые, серьёзненькие глаза с белком в синеву, в которые не так-то просто смотреть. И ты спотыкаешься об этот взгляд, сбиваешься. А она отворачивается, волосы завешивают лицо. И всё, привет! Дальше вас слушать не будут Неинтересно. И ты злишься, да слушай же, я ведь что хотел сказать! А что ж я собственно хотел сказать? И вразнос – ты думаешь, ты одна такая умная? Тебе говорят, так ты выслушай, а потом нос вороти! И её удивление, даже виноватость во взгляде, и уже смотрит в глаза, заглядывает в лицо – Ну что ты, что ты! И бесящее сочувствие. Но всегда было немного не по себе, вдруг посмотрит через плечо и отвернется – дальше вас слушать не будут! Как она умеет это делать, он видел. А Малышка сидит при этом и таращит глаза, словно под тобой вот-вот взорвется стул, и ей неслыханно интересно, как это будет. Ну, «Малышка» – это так, для смеха, и младшенькая опять же, сразу после техникума, и Малышева, а на самом деле – будь здоров, ростом со Шкулепову да здоровяк, и талия широковата, будто смазана. Это, говорит, расти перестала, и спорт бросила. Все на диете сидела – целый день не ест, а вечером натрескается – пропади всё пропадом! Даже таблетки какие-то ела для похудения, её подначивали – Малявка, ты, видно, больно много этих таблеток ешь…

* * *

Поначалу он хотел застрелиться из ружья, причем самым классическим способом, уже ботинок снял… Ружье выбил ввалившийся следом Юра Четверухин, грохнул выстрел. Котомин рванул со стены охотничий нож, но Юрка успел подхватить его под локти, выворачивая руки за спину, и они покатились. Юрка норовил прижать его к полу, но он все-таки приподнялся и сунул нож между грудью и полом. Нож попал на ребро и соскочил, выкраивая кусок тела, и уже со стыда, наверное, Котомин постарался, чтобы этот кусок был побольше. И тут только Светка закричала. И отчетливое – что ж я, дурак, делаю?

И не вспомнить теперь уже, что ж нам было такого, почему «дурак ты, Вова», сказанное Светкой, оказалось последней каплей. Она беременная была тогда и, осторожно ступая, шла по наледи, держась за его рукав. Он вырвался, держалась-то она слабо. Ах, дурак, чего ж ты с дураком-то живёшь? Но теперь он знал, что вспоминать не вспомнишь, не во «вспомнить» дело, дело было в «понять». А понять он тогда ещё не мог. Если б мог, то стал бы спокойным и уверенным, как тот же Багин, скажем. Но тогда ему не хватало именно навыка соотносить себя и окружающих, себя и мир. И отсюда стрельба и прочие фейерверки. Было только ощущение почти подсознательное, клеточное, своей самости…

И объяснение было одно – «по пьянке». Ему и трезвому адреналин так шибал в голову, что ничего не видел, кроме красного тумана. Когда по самолюбию. По пьянке, по молодости, по самолюбию… Эмоции заливают мозги, и ничего не можешь объяснить или доказать, только орёшь какую-то корявую глупость.

А до этого и вовсе темно: ну, Новый год, ну, компания человек двадцать, их уже слишком много для одной компании, и все это у архитекторов Мазановых. И почему-то там оказались Багин с женой, и Шкулепова с Багиным пляшут какую-то несусветную цыганщину. Шкулепова в шали и босиком, а её новенькие туфли на шпильках кто-то ставит на тарелке на стол. И багинская жена, перекрывая всех и вся, насмешливо и сипло: «Ох, ох, любишь же ты, Шкулепова, покрасоваться!»

И как ни прокручивай в памяти этот танец, всё ещё так чисто, светло, так открыто для всех и завидно радостно друг к другу, что пока что между Шкулеповой и Багиным…

А потом какой-то спор, обычный, хлебом не корми, а дай поговорить о мировых проблемах И Светлана одергивает его, но он ещё не заводится, нет Потом – продолжение уже на кухне, что-то об однопартийной и двухпартийной системах. Кто-то говорит, что зачем нам, скажем, в Кызыл-Таше две партии? К примеру, партия Тереха и… Нет, говорит Шкулепова, две партии, и пусть они между собой разбираются, а Тереха и всех нас оставят в покое. Правильно, соглашается Котомин, и мы будем пахать, как пахали, и ещё лучше. И давайте за это выпьем. Кто-то заявляет, что внутри партии могут организоваться какие-то порядочные силы, а циничный Мазанов выдает громогласное: Ха! Что порядочные силы по мере карьерного роста или отсеиваются, или перестают ими быть. А Багин говорит, что таковые вообще не идут на партийную работу. И уже хороший Котомин хватает его за рубашку на груди: А ты зачем в партию вступил? И Багин спокойно отдирает его от себя: «Чтобы иметь право голоса».

Котомин мог с полным правом ухватить Багина за грудки года через полтора, когда Шкулепова зеркалку выдала – чертёж в зеркальном исполнении. А кому бы тогда пришло в голову проверять Шкулепову которая всегда работала, как две очень хорошие вычислительные установки и даже лучше? Сама по себе ошибка не дала бы такого эффекта и, скорее всего, попала бы в разряд казусов, редко, но всё же случающихся, не совпади она по закону подлости с тектоническим разломом. И Котомин заделал такой вывал – месяц латали. Багин к тому времени стал начальником технадзора, прибежал на горяченькое, как же. Вот тогда Котомин мог ухватить его за грудки и с полным правом приложить к стенке, к арке, к чему угодно! Но он только сказал: катись-ка ты отсюда, а? Подобру-поздорову. И даже не оглянулся. Знал, что через минуту Багина здесь не будет И его не стало.

* * *

А тогда кровавое пятно расплывалось по рубашке, ахнувшая Малышка бросилась вон – за «скорой», Юра приподнял Котомина за руки, за плечи, почти посадил, Шкулепова говорила: «Всё, Володя, всё» и прижимала котоминские ноги к полу руками и коленками. «Света, простыню!» И почти села коленками на его мослы при очередной попытке взбрыкнуть. Он и сам понимал, что всё, но дернулся ещё разок, хотя у Шкулеповой лицо было, как простыня, и такие же губы. Когда она задрала на нем рубашку, кровь совсем ушла с её с лица, и он вдруг начал канючить: «Шкулепова, не говори Багину». Она кивнула и, разодрав простыню вдоль, туго перетянула его по ребрам, а он все канючил: «Шкулепова, только не говори Багину».

Багин прибежал на следующий день, когда у них сидели только свои – Юра, обе Люськи, ну, и они со Светланой. Прибежал и сразу быка за рога: «Я вот раз скажу, а потом – кто старое помянет, тому глаз вон». Котомин успел только глянуть на Шкулепову и тут Люська Маленькая заныла: «Володя, это я сказала, я не знала, что ты просил не говорить». «Очень хорошо, что сказала». Багинский голос звенел, что он говорил? Видимо, что-то о ценности жизни и подлости смерти, да и неважно, что говорил, но голос, но почти крик, но убеждение и просьба… Котомин тогда как-то понял, почему именно Багина любит Шкулепова, а что любит, он понял вчера, что они любят друг друга, и что возможно, сами не знают и не узнают никогда. И в том, что прибежал, и в том, что говорил и как, было столько любви и заботы, и всё это через Шкулепову, или, наоборот, через него к ней, что Котомин подумал, что Шкулепова очень хорошо к нему, Котомину относится, хотя до сих пор не понимал, за что. И хотя убеждал, снимал стыд и тяжесть и отпускал грехи Багин, он тогда подумал ещё, что если есть у него впереди тяжелая минута, то дай, Господи, чтобы в эту минуту рядом оказались Шкулепова и Люська маленькая. Или хотя бы одна Шкулепова. Но лучше, чтоб и Люська маленькая. А Светлана чтоб дома ждала. И только сейчас удивился, почему он тогда подумал про девок «если будет трудная минута», а не о Юрке Четверухине, скажем. Ведь Юрка свой до потрохов, со школы, и сюда вместе приехали, и такой надежный, а девки, ну что с них взять, да и уехали одна за другой. Но вот приехала Шкулепова, сидит, кутается в шарф, с бабой его треплется, и будто всё в жизни встало на свои места. И до чего он Шкулеповой рад! А Саня Птицын как обрадуется, у него ведь день рождения сегодня!

* * *

Котомин ввалился в администраторскую.

– Где чемодан? – увидел клетчатый чемодан и сумку в углу, – это, что ли, шкулеповские?

Дома газик загнал в ограду, вещи поставил на порог, слил воду. Ночами еще подмораживало. За шепитьковским штакетником чем-то шуршал хозяин, бледное в сумерках пятно лица обращено во двор Котоминых.

– Гости приехали?

– Ну.

И уже дома:

– Люсь, надевай красивое платье, длинное и красивое, я тебя к Птицыну в подарок отведу. Не взяла красивого платья? А юбка хоть есть?

– У меня есть красивая косынка, я её бантом на шею повяжу.

– Ну хоть бантом, подарок же! Мы сейчас по посёлку пройдём и соберём всех. Бабы наверно, давно там салаты режут. Нет, мы к Веберам не ходим, к Веберам Манукяны ходят. У Юрки вторая дочь, три месяца. А у Шамрая второй сын. Обойдем всех. – И Светлане: – А ты с Инкой вперёд иди, только про Шкулепову ни-ни!

Лицо Шепитько все белело за оградой.

– Вы теперь соседи?

– Ну! Вся жизнь, как видишь, под неусыпным оком! Пошли, Алиса Львовна, Пошли!

7.[5] Пётр Савельевич Шепитько, зам. начальника по быту, он же – «мэр города», он же – «пионер Петя»

Светлана с дочерью через калитку вышли на улицу, Котомин с женщиной через въезд для машины позади двора, а Пётр Савельевич Шепитько смотрел им вслед. К гостинице не пошли, дальше двинулись, Котомин женщину за плечи обнимает, длинные полы охлёстывают ноги, а у Петра Савельевича в сознании взлетает чёрный флажок тревоги, взлетает и взлетает. Вот оно что, вспомнил он, девица эта раньше здесь работала, в одной комнате со Светланой жила, в ИТРовском общежитии. И флаг-то – чёрный, пиратский – на этом общежитии был водружен, вот откуда флажок! Он тогда не только словам не поверил, глазам не поверил! Подъехал, смотрит – так и есть, чёрный пиратский флаг с черепом и костьми, а вместо номерного знака табличка – «ИТРовский тупик». Вот на что образование пошло! Не зря он огорчился, увидев долгополую фигуру прямо по курсу: ну вот, ещё одна моду показывает. Петра Савельевича раздражало всякое отклонение от привычного, как-то уже забылось, что лет пять назад его также возмущали «мини» и сверкающие коленки девиц, а теперь и на колени толстых бабищ не обращает внимания. Забылось, что в своё время боролся он с женскими брюками и с узкими – на парнях, восхищаясь, что где-то, как он слышал, эти брюки вспарывали модникам прямо на улицах. Боролся он в своё время и с крашеными волосами, даже заметку в многотиражку написал – о красоте натурального волоса. Долгополая фигура расстроила его как очередная напасть, с которой бороться ему не дадут, и походка была вольная, но не так, чтоб уж очень уверенная, а оно вон ведь что…

Ох, и измотали они его тогда! Ну, флаг приказал снять, табличку оторвал собственноручно, благо для его роста ничего не высоко, так ведь не одно, так другое. Смотришь – ночь на дворе, а весь дом в огнях, бродят из комнаты в комнату, не поймешь, кто где живет То спинки от кроватей снимут – спинки им, видите ли, помешали, то самодельную афишу на центральной площади повесят, он ведь не понял тогда, упустил эту афишу, думал, настоящая афиша, вот как подделали! А потом носили Птицына на руках по всему посёлку, вместе с этой хоругвью. И не тронь их – Зосим Львович Терех вместе с Карапетом, который тогда по совместительству парторгом управления был, – не дали дело до конца довести – «они же руководители производства, мастера, прорабы, нельзя их перед рабочими срамить!» А надо бы. Чтоб стыдно было перед рабочим классом. Да и с моральным обликом не все там было благополучно. Правда, как ни старались комсомольские патрули, ни разу с поличным не поймали. Только не бывает дыма без огня, ох, не бывает! Эта вот, в длинной шубе, еще выдержанная была, а третья с ними жила! То бутылку в нос суёт нюхать, а в ней бензин вместо предполагаемого спиртного, то тапочками в комсорга запустит или воспитательницу дверью прищемит, а Карапет – «Кого вы им в воспитатели поставили! Им же… академика надо!» Сам-то хорош. Нынче поутихли, конечно, и Птицын, и Котомин, а только все равно – несолидные люди занимают солидные должности. И наоборот. Что наоборот, рассердился Пётр Савельевич сам на себя, ничего не наоборот, время всему своё место укажет, а Зосим Львович ещё наплачется с ними, помянет мое слово! И чувствуя, как стынет лицо от обиды на неуправляемость жизни, Пётр Савельевич отправился в дом, в свой кабинет, где не позволял жене ничего трогать. Сел к столу, положил перед собой белый лист бумаги и вечное перо. Долго сидел, прежде чем вывести первую строчку: «сегодня у строителей ГЭС праздник.» И отпустило, прошло, сердце радостно отсчитывало в груди вдохновенные, просветленные минуты творчества, и он наконец чувствовал себя тем, кем и должен быть – газетчиком. У него и на титульном листе трудовой книжки написано – «газетчик», с шестнадцати лет написано! И ничего, что в книжке – шофер третьего класса, механик, завгар, парторг и так – до Зама начальника строительства по быту. Так сложилась жизнь, на все более ответственные посты выдвигала его, и не сбылась мечта в том объёме, о котором мечталось. Разве маленькая заметка выйдет, да и то урежут, сократят – однажды так сократили, что вместо компрессорного агрегата – ГЭС запустили. Очень Зосим Львович рассердился тогда, сгоряча совсем писать запретил. А только свой брат корреспондент все равно выделяет его, первым делом к нему идут, первая информация – из его рук. Да и о нём расспрашивают, о жизненном пути и вообще. Не удержишься, расскажешь что-нибудь, а они и напишут, значит, интересна его жизнь для широкого читателя. А Зосим Львович опять сердится. В последний раз спросили у него, не фронтовик ли, нога вот… Не удержался, рассказал, как пионером не побоялся, сообщил куда надо про кулака, прячущего хлеб, и повесить его враги хотели, как Павлика Морозова, но он сорвался с петли, и вот, нога… Про ногу он зря, конечно, Ах, сюжеты, сюжеты, каких он только не примерял на свою жизнь!

На страницу:
4 из 8