bannerbanner
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Когда ещё не столь ярко сверкала Венераполная версия

Полная версия

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
30 из 33

Прошло время, а ощущение намагниченности осталось с ними, и теперь, оказавшись в невольной физической близости посреди тел людских, в самой толчее, они медлили: уйти, чтобы расстаться? Не сговариваясь, оттягивали время разлуки. Забрались в самую гущу, завязли там. А вокруг говорят о музыке, спорят о музыке и требуют себе лишнего билетика.

Вот, недалеко от входа, замелькал белый овчинный тулуп – по нему, по белому тулупу, Николка с Аннушкой распознали в толпе Толстого-Не-Толстого, и его аманта была при нём. Зачем-то помахали им в спину. Ухватив аманту за талию и оттопырив локти, Толстый-Не-Толстой пёр напролом через толпу. Вот, загодя, едва взойдя на первую ступень, где толпа чуть разрежена, он достаёт из кармана два отложенных билета; небрежно, чтобы видели все, встряхивает ими, как будто дразня кого перед закрытыми вратами в музыкальный рай, и при этом шепчет что-то на ухо аманте своей – та уматывается от смеха.

Даже издалека было видно, как к Толстому-Не-Толстому потянулись завистливые руки из безбилетной массы. Надвинулись тени, окружили. Тут-то вдруг и произошло то невероятное, невозможное, о чём и помыслить никто не мог: махнула чья-то рука – и выхватила билеты. Махнула другая рука, точно веером, пачкой денег поманила перед носом. Указала долу, в самые ноги… Сама тень склонилась: обронила – то ли деньги, то ли билеты?

И был подлец таков, всё той же ловкой тенью юркнув в гущу тел.

– Ой! – отчаянно воскликнула аманта, запоздало приходя в себя, и, словно бы сама испугавшись своего восклицания, прикрыла ладошкой, в вязаной варежке, раззявленный рот. Немой крик отчаяния ершистым комом застрял у неё в горле.

А Толстый-Не-Толстой волчком вертелся на месте, рыскал взглядом под ногами. То ли не осознал казус мгновения, то ли не хотел верить? И тут дошло-таки, с задержкой – как похмелье после пьянки! Он дёрнулся было вдогонку… Порыв потух, не случившись, и он безвольно обмяк: поник победной головушкой, руки опустил – бежать было некуда, ловить было некого.

Точно в насмешку ему из толпы:

– А ещё билетик?!

– Да пошёл ты! – огрызнулся он в сердцах на толпу.

Обернулся Толстый-Не-Толстой к аманте своей, – та пришла в себя и тут же, накинувшись на него с досады, вышла далеко за пределы самоё себя:

– Растяпа! Растяпа! – пеняла ему и барабанила в грудь его ладошками.

– Да заткнись ты, чего орёшь, как ненормальная?!

– Ну, дурак! Ну-у, дурра-ак!!!

– Сама дура!

– Ах, вот как ты?! – Аманта захлебнулась от возмущения и бросилась прочь, изрыгая из себя бранчливые вопли: – Да что б я! Ещё раз когда?! Идиот, и видеть не хочу!!! На кой ляд мне сдался такой олух! Козёл вонючий… Остолоп… Кретин…

Остолбеневши, Толстый-Не-Толстой с тоской наблюдал, как его аманта ускользает от него, просачивалась между тел людских, точно вода между камней, и не двигался с места. А когда одумался, было уже поздно бежать вдогонку, да он и не порывался. С досады он врезался в ту самую толпу, что стеной стояла перед ним, и, орудуя локтями, двинулся напролом. Быть бы тут потасовке нешуточной, кабы человек в милицейской форме не преградил дорогу. Прихватил он за ворот буяна, за рукав потянул. Толстый-Не-Толстой вырывался, уж было совсем вывернулся из кожушка, оставляя одежду в руках милицейских, да подоспели дружинники. Милиционер взял за грудки его, встряхнул, присмирил. Они ещё долго объяснялись, жестикулируя. Наконец пошли, опять-таки размахивая в воздухе руками.

– Толстый-Не-Толстой – фарцовщик со стажем, – обнадёжил Николка. – Забашляет ментам – и отпустят его на все четыре стороны.

– Кабак твой, похоже, накрылся медным тазом.

– Ушанкой милицейской, будь она неладна…

И вдруг приступ смеха, словно падучая, сразил их, да так расхохотались, так прыскали на пару, дрожа и сотрясаясь, что в толпе уже начинали с недоумением коситься. Сквозь позывы болезненного, неуёмного хохота Николка пытался выговорить какие-то слова, но его губы ему были не послушны. Слёзы выступили, но тут же, замерзая, оперили ресницы ледяной опушкой. Нос не чувствовал прикосновений. Щёки онемели.

– У него же карманы набиты деньгами! – внезапно уняв припадок, зашептала Аннушка. – Ему, наверное, совсем не до смеха там.

– И у меня в кармане… Тысяча! – выдохнул Николка, пересмеявшись. – И не моя. А я совсем забылся. Знаешь, поехали-ка в нашу кафешку, а? От греха подальше. Я бы денежку Жорику вернул. За билеты. Заодно согреемся. Кофейку попьём… И отметим.

– Что отметим?

– Знакомство…

Аннушка потупила свой взгляд, просунула ему под локоть обе свои руки и пошла с ним в ногу, прижавшись.

Швейцар, дядя Паша, безропотно впустил их внутрь. Пока оттаивали в тепле, приводили себя в порядок в туалетной комнате, пока Николка расплачивался за билеты, в уголке освободился столик, который Жорик попридержал для них – подал кофе и по крепкому коктейлю:

– За счёт заведения!

– На ступеньках… концертного зала… – начал было Николка, и вдруг залился таким хохотом, что остановиться не мог.

Не в силах совладать с неудержимыми приступами смеха, что опять сразил их и душил порывами, как только перед глазами всплывала мизансцена, Николка с Аннушкой наперебой растолковывали во всех красках и деталях и никак не могли растолковать Жорику: как Толстый-Не-Толстой играючи толкнул всю партию и как его самого облапошили под занавес представления, что он устроил на миру. Смех заразен, и Жорик уже не мог удержаться – и прыскал, и бухал хохотом, и захлёбывался, давился смехом вместе с рассказчиками.

– А затем ещё и менты замели, – заключила Аннушка.

И смех оборвался так же внезапно, как и напал.

– Ну и что с того?! – парировал Жорик, но, почесав затылок, задумался и принялся раскладывать пасьянс на пальцах: – За руку на перепродаже поймали? Нет. Билеты на руках? Нет. А на нет и суда нет! Всё остальное – просто слова о словах.

– А деньги?! – Аннушка озадачила. – У Толстого-Не-Толстого ведь карманы набиты деньгами! Что он может им объяснить?!

– А что деньги?! Не хочет, чтоб выскребли до дыр карманы, соврёт что-нибудь для протокола. Настоит, чтоб дежурный зарегистрировал задержание в журнале. А если лопух, если поведётся – мент на пушку возьмёт, да и обдерёт как липку, и притом даже спасибо дураку не скажет. С нечестным честно поступать нечестно.

– Честно поступать… – повторила за Жориком Аннушка, заморгав часто-часто. – Или поступать нечестно?

– Да ты, как я погляжу, философом стал?! – восхитился Николка, услыхав из уст Жорика столь обязательную при его делах житейскую мудрость, сжатую до двусмысленно игривого на слова каламбура.

– Станешь тут… – Жорик не договорил, что думал сказать, точно бы выдохся вдруг, и глаза к тому же потухли, как это бывает с человеком, когда внезапно вспомнит такое, чего поминать не хочется, отчего в груди червячок разымчивый зашевелится.

– Сентенцией кроешь, как туза шестёркой. Надо запомнить.

– Не только ж твои древние… – И опять недосказал, махнул рукой и ушёл к себе, за стойку бара.

Аннушка с Николкой переглянулись: всполошился, видать, Жорик, осознав наконец, что Толстого-Не-Толстого едва не с поличным взяли. А вдруг поведётся? Возьмёт по дури и наведёт? Стуканёт с перепугу? Что тогда?! Впрочем, не до Жорика им было, с его кручиной.

– Хандра! – заключил Николка.

Оставшись вдвоём, одни за столиком, наедине с незамысловатыми рассказами своих историй, они проболтали до самого закрытия кафе, пока Жорик не напомнил, что их время вышло:

– Всё, ребята, закрываемся. – И руки косым крестом сложил, точно пионерский салют рукой правой отдал и рукой левой – напротив отдал. Подмигнул. И ни тени кручины не было ни во взгляде, ни в голосе. – До завтра!

Уже за полночь, провожая Аннушку до дома, Николка спросил как бы невзначай:

– А где Новый год думаешь встречать?

– Меня не будет в Москве, – ответила Аннушка и, как показалось ему, чуть взгрустнула. – Я с мамой еду к родственникам. Аж на целую неделю.

– Жаль, – расстроился Николка и вздохнул тяжко-претяжко.

Аннушка заметила его настроение, и ей эта его невольная печаль щемящей отрадой легла на сердце. Впрочем, тужить в этот морозный вечер они и не думали.

– Ну, до Нового года – ещё глаза вытаращишь, как далеко…

Через неделю – полторы, уже в самый разгар зачётной сессии, поспешая на свидание к Аннушке, Николка трясся в углу переполненного вагона метро. В руках у него была газета, сложенная аккуратным и необычным образом так, чтобы не замять полосу. Он в десятый раз с улыбкой на губах перечитывал статью, воображая, как будет её ещё раз читать и переводить Аннушке. Они сохранят газету на память, чтобы помнить и вспоминать, как однажды, одним морозным декабрьским вечером, расцвела завязь их чувств на фоне описываемых в статье событий.

В руках он держал свежий номер Morning Star:


Rock group Boney M flies out from here today… Рок-группа Бони-М вылетает сегодня из Москвы. Сначала публика вела себя сдержано, но затем реакция зрителей оказалась едва ли не такой же, как и в любом другом концертном зале Европы. Всего состоялось 10 выступлений, и на все концерты места были мгновенно распроданы. С рук 6-рублёвые билеты перепродавались за 200. Один очевидец утверждает, будто собственными глазами видел, как некий молодой человек в обмен на овчинный тулуп приобрёл 2 билета…


Николка был в поту: весеннее солнце расплескало лучи свои по комнате, забралось в постель. Очнулся он мгновенно, как будто бы вовсе спать не ложился, и отпрянул от Аннушки, которую до того обнимал во сне. Соскочил с постели на пол. Сон как рукой сняло.

– Николушка! – услышал, как спросонья слабым голосом окликает его Аннушка.

– Да? – отозвался он.

– Попить бы, а? – жалобно, как мышка, пискнула Аннушка.

Николка прошлёпал босыми ногами на кухню. Открыл кран и, сливая воду, с тоской посмотрел на гору грязной посуды в раковине. Горько, прерывисто вздохнул: праздник выдался нестерпимо долгим в этом году, до будней далеко. Налил в стакан воды, закрыл кран, вернулся в комнату.

– У нас всё хорошо? – простонала Аннушка дремотным голосом, на локте приподнимаясь в постели.

– Нормально, – ответил ей Николка.

Аннушка сделала несколько глотков и протянула ему недопитый стакан со словами:

– Я посплю ещё чуть-чуть, ладно?

– Спи, – Николка принял у неё стакан, погладил её по волосам. – Ещё рано. Спи.

Аннушка уронила голову на подушку, уютно закуталась в одеяло и прошептала, засыпая:

– Я люблю тебя.

Николка усмехнулся. Ему было невозможно жаль тех мгновений, которые он называл своим счастьем и которые канули в былое – безвозвратно. Но ещё жальче было тех мгновений, которые, увы, ему никогда не суждено будет пережить.

Он посмотрел в окно. На горизонте хмурилось, и прямо на глазах ветер нёс навстречу вешнее ненастье. Одна непогода сменяла другую, и в брешь между хмурыми тучами вклинилось яркое горячее солнце, как будто смущённо напоминая о том, что не век небу хмуриться над головой.

Он оторвал взгляд от окна и побрёл на кухню – намывать посуду.


Какие виражи ни закладывает заяц на скаку, какие петли ни заворачивает, а пусть крюком, да всё равно воротит назад – к исходу своему, где все стези завязываются в тугой узелок. Так и Николка дошёл до точки: испещрил он следами стоптанных подошв околиц переулки да закоулки, а когда изнемог, то ноги сами привели его домой. Загадывал: в небе солнце высоко – отчаются ждать блудного сына восвояси. Таки дождались и встретили, как солдаты в окопе неприятельскую вылазку, в штыки, причём начеку вдвоём – жена и тёща разом.

– Где ты был? – от порога спросила тёща отчёта с Николки, вперившись взглядом прямо в глаза ему, точно выцарапать замыслила.

– У любовницы я был, – ответил Николка, не раздумывая.

– Ну, дурак… – откликнулась тёща и обратилась взглядом к дочери с попрёком: – у тебя муж. Умным только прикидывается. – И опять к Николке: – Значит, так, дорогой мой зятёк, когда я вернусь с работы, чтоб на бумажке написал мне адрес своей мастерской. Я пойду и проверю, где ты торчишь вечно и чем ты там занят. Ладно бы в гараже, как все нормальные мужики, пропадал да водку пил. А он, видите ли, художник! Тьфу – и размазать!!!

Тёща развернулась кругом, как солдат на плацу, и шагнула за порог, осерчало хлопнув дверью.

– Ну, и где тебя носило? – спросила Аннушка, когда они остались одни. – Может, ты, наконец, объяснишь?

– Я же ответил: гулял.

– Где гулял? С кем гулял?

– Бродил. Думу думал.

– И что же, интересно мне, такое ты надумал?

– Ничего.

– Совсем ничего?! Зачем же тогда думал? Наверное, всё-таки надумал хоть что-нибудь путное?!

– Да, путное.

Аннушка посмотрела в его упрямые глаза, развернулась, точно так же, как её мама, солдатиком, и вышла, с размаху хлопнув дверью.

Николка вздохнул и стал ждать, когда дверь снова откроется.

Дверь открылась.

– Тебе звонили, – сказала голова, просунувшись в щель. – Из милиции. Разыскивали. Велели зайти. Номер телефона я записала. В кухне на столе. Под пепельницей. Можешь, в конце-то концов, объяснить толком, что происходит?

– Не знаю. Ничего, наверное. Меня в троллейбусе поймали. Без билета. Оштрафовали, как зайца.

– И всё?

– А что ещё?

– Ладно. Я пошла. На работу из-за тебя опоздала. Вечером поговорим.

Голова исчезла и дверь плотно притворилась.

«Сейчас опять откроется», – не успел Николка подумать, как дверь и в самом деле отворилась.

Аннушка вошла и стала на пороге комнаты, посреди которой, опустив взгляд и руки, торчал, как репейник посреди заброшенной клумбы, Николка. Она испепелила его взглядом и вдруг сплюнула в сердцах, притопнув.

– Придурок, блин! – ругнулась и вышла, опять хлопнув дверью.

«Теперь всё», – подумал Николка, оставшись, наконец-то, сам с собой, и ошибся. Дверь открылась, и вошла Аннушка. Ни следа досады на лице, ни нотки озлобленности в голосе.

– Ты помнишь хоть, – сказала Аннушка, – что в субботу нас ждут Баранники? У Генки в художественной мастерской. Выставка его работ для узкого круга ценителей. Приглашение на столе, в кухне. – И тут её голос приобрёл сухость: – И готовься, уж будь так добр, к ответному визиту. Устроим показ твоих работ. Наконец-то и я хоть чем-то могу быть полезна тебе.

Она подошла к Николке, погладила по волосам, как домашнее животное по шёрстке, встала на цыпочки и поцеловала в щёку.

– Баранники выбрали тебя в крёстные своего первенца. Ты хотел, помнится, стать отцом? Вот и станешь отцом крёстным. Жена у Генки беременная. Месяцев через семь рожать, а они крёстных уже выбирают. Я, видишь ли, не подхожу, потому что я твоя жена, а ты, как мой муж, в самый раз. Муж и жена, говорит батюшка, единое целое, а им подавай – половинки. И почему ты, а не я?! Ничего не понимаю!

Пожала плечами, закатила глаза к потолку, развернулась и пошла к двери. Задержавшись на пороге, на прощание велела:

– И смотри, будь умницей!

Закрыла за собой дверь.

Ни на душ, ни на кофе Николка не чувствовал в себе сил. Как стоял в одежде, так, не раздеваясь, и упал навзничь на диван, закрыл глаза и провалился в пустоту – в сон, из которого, словно из трясины, его медленно, рывок за рывком вытягивали долгие настойчивые звонки телефона.

Потянулся, нащупал трубку – аппарат грохнулся о пол. Глаза слипшиеся, язык непослушный. Сквозь щёлочки заплывших от недосыпа глаз Николка разглядывал телефонную трубку в руке и вздёрнутый на пружинистом проводе аппарат. Поднёс трубку к уху:

– Ал-ло… на проводе, – едва шевелящимися губами промычал нехотя сквозь полусон.

Русла тех извилистых ручейков, по которым обычно вьются мысли в мозгу, скованы дрёмой, словно река льдом по студёной зиме, но под твердью корки льда чутьё не дремлет – и он мямлит всё тем же чужим непослушным голосом, отвечая вопросом на вопрос:

– Кто его спрашивает?

В трубке назойливой мухой жужжит незнакомый голос, и Николка пытается отмахнуться от настырного насекомого.

– Дедушка Пихто, – раздражённо дышит он в трубку.

И вдруг сон как рукой смахнуло: опять из милиции?! Глаза разомкнулись. Глянул на часы: прошло чуть более часа, как его прибило сном.

Николка хрипло закашлялся, словно пытаясь прочистить горло, но тут же сообразил, что на том конце провода его и в самом деле приняли за деда, чьего имени не расслышали. И он в той же вялой тональности озвучил, кряхтя, ответ:

– В отпуске он… Не знаю. Не соизволил доложить, когда будет… Может, и через месяц, а может, раньше или позже… Звоните.

Спустил ноги с дивана на пол. Нажал на рычаг аппарата, положил трубку. Поднял с пола телефон. Поставил на место. Встал с дивана. Пошатывало.

Душ. Кофе. Папироса.

Сунул руку в карман – какая-то бумажка, сложенная вчетверо. Развернул: номер телефона. Нахмурился, припоминая, как брели от станции метро до её дома, как поднялись на этаж до двери, обитой тёмно-коричневым дерматином. Даже имени не спросил. Хмыкнул. Встреть в ряду – мимо пройдёшь и не заметишь. Не Аннушка, которую мужской глаз примечает, будь она на базаре, будь она на балу.

Смял бумажку и швырнул в помойное ведро.

Поставил на плиту сковородку, разбил два яйца. Зажёг под чайником огонь, чтобы заварить чаю.

И между тем загнул палец – мизинец: добросовестный участковый, которому велено провести работу с зайцем по месту жительства последнего.

Загнул другой палец, безымянный… и задумался, представляя складень – триптих. Нет-нет, диптих! Классический: в шкуре волка – в шкуре зайца. Одна картина – с двух точек зрения. Дурная баба в волчьей шкуре выволакивает за уши зайца из троллейбуса; заяц в волчьей шкуре в тёмной подворотне с дубиной в руках поджидает дурную бабу, что нарядилась в заячью шубку… Бред в утро летнего солнцестояния. И вдруг вопрос: а где, гражданин, вы эту ночь провели? Ну, это, положим, пустяк: дело житейское – и кому какое дело, с кем и где он проводит ночи?! Но вот чтобы развеять всякие сомнения, уж будьте любезны откатать ваши пальчики, сверим-де отпечатки с картотекой – и пока можете быть свободны. Но из города ни-ни – ни ногой.

Средний палец загнулся сам: если мент с первого взгляда не признал – потом и не вспомнит. Тьфу-тьфу-тьфу – трижды через левое плечо.

Загибая палец указательный, озадачился вопросом: знакомы ли вы с телевизионных дел мастером? Вот сантехника раз десять к ржавому крану вызывали? Вызывали! А хоть убей, ни лица, ни имени не припомнить. И уборщицу, которая каждое утро выметает сор из-под дверей, знать не знаю, как в глаза не видел и почтальона…

Ухватился Николка за большой палец – не гнётся…

На столе пустая тарелка и ополовиненная чашка чаю. Во рту привкус яичницы да чувство сытости в желудке. Сжевал – и не заметил. Зато припоминает, что в кармане была бумажка с телефоном, которую скомкал и, не подумав, выбросил в мусорное ведро.

Стрелки на часах убежали за полдень.

Николка сложил посуду в мойку, полез под раковину, раскопал в мусорном ведре записку, сунул в карман.

Закурил папиросу и размечтался, как бросит всё, сядет в дальний поезд – и на край света укатит. Вспомнилось невольно пророчество Апсары: «Покинет смертный всё: и семью, и дом – отречётся от жизни земной и, впав в аскезу, таки познает себя, пройдя через мытарства, и тогда сам отыщет путь-дорогу…» Искус что слово, а слово что сосуд – можно наполнить хмельным вином, а можно ядом.

Николка затушил в пепельнице папиросу и решительно встал из-за стола, пошёл кругами по дому, собирая пожитки: носки, трусы, бритва, зубная щётка, пачка «Казбека» да коробок спичек. Выложил на стол для обозрения… «Покинет смертный всё…» – ну раз всё, так всё. И налегке на край света!

Да, карандаши и альбом! Подавил в себе желание раскрыть альбом да полистать, иначе, с карандашом в руке, можно долистаться до самого вечера, когда семья в лице тёщи либо супруги вернётся с работы. Однажды, причём не так давно, с ним приключился подобный казус мгновения в минуту душевной слабости.

Полез на антресоли, чтобы достать оттуда кожаный потрёпанный портфель – горбатый, с медными оковками, с ремешками, и такой ветхозаветный, что такие уже давно никто не носит в руке. Верно, перешёл от дедушки по наследству – подумает прохожий. Николка не то чтобы любил этот старинный портфель, но уважал – за ёмкость и надёжность, а ещё мастер предусмотрел внутри целый набор потайных отделений: не знаешь – не обнаружишь.

Николка открыл портфель: пустой на первый взгляд – и, подобно чародею, извлёк сначала блокнот, а затем пачку купюр… бледно-болотных на цвет.

Деньги выложил на стол и задумался: как некстати случился этот милицейский телефонный звонок. Аннушка может подумать неправильно. Надо объяснить и таки придётся подстраховаться на стороне… нечто вроде алиби на всякий случай, непредвиденный. Он вырвал из блокнота листок и написал: «Я продал несколько своих картин. Вот выручка. Тебе должно хватить надолго, если не транжирить. И не болтай никому, особенно маме своей, – выманят».

А теперь самое сложное для него – прощальные слова, которые, на бумаге, ничего не могут – ни изменить, ни подсластить. Николка загодя набросал с дюжину черновиков. Перелистал блокнот, чтобы выдернуть хотя бы пару фраз. Ни одно из записанных слов не отвечало его мыслям, ни в одном не излились чувства из глубин души. Да что толку в словах?! Не поймёт она. Хуже того, вывернет слова наизнанку. Да, уж кого-кого, а Аннушку Николка хорошо знает, потому как любит, – к тоске своей, всё ещё, кажется, любит. Или, быть может, привык любить? Ему трудно жить на белом свете без любви. «Красота физическая, если не озарена изнутри светом, меркнет очень быстро – и чем ближе перед глазами маячит, тем тускнее её закат», – глаза выхватили отдельную строку, и Николка захлопнул блокнот.

Но тут же открыл блокнот, вырвал страницу и быстро-быстро набросал пару кривых строк:


Аннушка, прощай!

Я уехал на край света – навсегда.

Не держи в душе обид. Забудь меня. Переверни эту страницу своей жизни и будь счастлива. Ты молода, красива и умна – ты достойна большего.

Бог даст, свидимся когда.

P.S. Ключ от двери под ковриком.


Остро, едва ли не звериным чутьём, Николка почуял, как поворачивается к нему судьба, но то ли боком, то ли задом, то ли лицом – он пока что не представлял себе, каким образом. Однако осознавал казус мгновения: сколько ни загибай в надежде пальцы, как ни вороти голову на перекрёстке, а себя не обманешь – не вселенная вертится вокруг твоего «я», а круговерть затягивает песчинку твоего «я» в неведомую петлю…

Оставил записку на столе. Сложил свои пожитки в портфель, закурил папиросу и переступил порог дома, закрыв за собою дверь.


На вокзале толпа людей: и в зале ожидания, и в кассах, и на перроне. Неудачное выбрал время – отпуска, да и дачники на взводе. Подошёл к расписанию поездов и принялся изучать южные направления… как никогда, сейчас ему необходимо тепло. Велика страна, подумалось с ехидцей, а податься бездомному бродяге некуда.

Вышел покурить. И задумался: разве время бывает удачным или неудачным, разве время выбирают? Оно просто течёт, то убыстряясь, то замедляясь от истоков к устью – и несёт щепку от того, что было, к тому, что будет…

Сунул руку в карман – опять эта бумажка с телефоном. Глянул на автоматы. Все заняты. И побрёл в толпе, куда подальше, – и от вокзала, и от метро. Вскоре набрёл на свободный таксофон. Набрал номер по бумажке, и двух длинных гудков не отгудел аппарат, как в трубке зазвучало нетерпеливое: «Алло! Я слушаю. Алло!»

– Это я, – после недолгого раздумья признался Николка.

– Думала уже, не позвонишь. Я даже имени твоего не знаю. Дура! Не спросила ни адреса, ни телефона. Мои все на дачу поехали. Вернутся только в воскресенье, поздно вечером. Я одна дома. Ты придёшь?

Здесь, по крайней мере, ждут и рады… пока ещё ждут.

– Да, – ответил Николка.

– Когда? Ты где сейчас?

Хотел сказать, что на вокзале, но вдруг передумал.

Он вспомнил отблеск глаз в темноте. Прерывистое горячее дыхание. Биенье сердца и щемящее томление в груди. И тайн неразгаданных явь…

– Я даже не спросил, а как тебя зовут.

– Копейкина я, Настя!

– Через полчаса, – сказав, вдруг подумал: как странно, зачем это мне, почему вдруг завертелось всё вокруг…

– Я жду – не дождусь…


Вот и привал на долгом, едва ли не бесконечном пути. Какой же он тебе бродяга? И не беглец, что в шкуре зайца от себя к себе бежит кругами. Отчего покинул дом родной? Что ищет и куда бредёт? Нет, не бродяга, не беглец, не путник – странник он.

Художник

Разбирал чувства на запчасти

…Он увидел следы работы высокого художника. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза…

На страницу:
30 из 33