Полная версия
Жизнь решает все
Но сейчас черного было больше: чернело ночью небо, чернели берега, и вода в реке гляделась черной. Дрожали широкие листья кувшинок, лениво щурились на небо бутоны – еще неделя-две и раскроются, растянутся вниз по течению белыми звездами. Терлись друг о друга, перешептываясь, сухие свирельки-рогозины, судача о пропавшей весне. А жабы-то, жабы – рокотали зазывно, с потреском, с переливами. Не жабы – соловьи бесперые.
Ласка легла на мокрую от росы, духмяную траву, дотянулась до водяной глади и замерла.
– Смотри – мальки… А если долго-долго не шевелиться, они щипать начинают. Потому что глупые, не видят, что это не червяк, которого сожрать можно, а человек.
– Который сам их сожрет.
– Точно. И сдается мне, что ты сам тут как этот малек. И не только ты. Показали вам чего-то, и вы рады стараться. Или ты меня за малька держишь? Думаешь, я не вижу, что происходит? Старый хрыч не позволил тебе уехать. Свел с Ирджином, которому передал и тебя, и меня, и Орина. Главное, думаю, Орина, мы же с тобою так, свиту играем. Почему? Что в нем такого? Зачем прятать его здесь? Зачем тратить время и деньги? Зачем учить его обычаям? Речи? Правилам? Танцам? Танцам я бы лучше тебя поучила.
– Поучишь еще.
Дурной разговор, вранье явное. И молчать не лучше, потому как ясно – молчание той же ложью становится. Надо было обратно в Мельши Ласку отправлять вместе с Хэбу и Майне… И нельзя было из-за них же, её собственного желания, тысячи иных причин «за» и лишь одной «против». И теперь эта единственная причина разрослась, расцвела по весне. И вопросами в том числе.
– Бельт, ну куда ты влез?! Не думай, что и сейчас получится отмолчаться! Нет, я требую. Ты думаешь, что хорошо устроился. Ты думаешь, что нужен Ирджину и это навсегда? Удачу за хвост ухватил и теперь хоть в нойоны, хоть в шады, хоть…
Замолчала. Смотрела пристально, только в темноте ее собственные глаза были черны, как треклятая река, и белыми цветами плыли в них отблески Ночного Ока.
– Скоро, – пообещал Бельт. – Скоро я расскажу тебе.
Теплый ветер по воде, яблоневый снег. И к диким демонам заговоры. Завтра. Завтра тоже будет день.
И новый день настал. А потом еще один, и следующий за ним вдогонку. Дни летели, осыпаясь яблоневым цветом. Все было обыкновенно. Все было предопределено.
В ее глазах стучатся бабочки. Лезут друг на друга, дрожат зелеными крыльцами, вот-вот прорвут тонкую границу. Вылетят. Свирепый рой, тяжелый строй, конница крылатая. По взгляду, по следу, отыщут.
Я не близко, но слышу их. Шелест-шелест, скрип едва различимый ухом. Или и вовсе неразличимый, если прислушаться, но они у нее есть. Там, в голове. Я знаю. Откуда? Мне кто-то сказал.
Кто?
Злой старик.
– Ишь как смотрит-то, – шепелявит он, разрывая клюкой солому. – Выглядывает. Тебя выглядывает.
У старика бабочки умерли – муть внутри, пепел перегоревших дней, и это хорошо.
Безопасно.
А бабочки… Бабочек нужно убить.
Злой ветер пришел с юга. Горячий и беспокойный, он сыпал пылью на тугую, ряской затянутую воду в канаве. Растревоженные, клекотали гуси, беспокоились люди, и только хитрый Ялко, выползая за ворота, щурился, нюхал воздух, лениво приговаривая:
– Вот посушит, всех посушит. Пойдет палом, ох пойдет.
Как в воду глядел.
Занялось ночью, в амбаре. Полыхнуло радостно. Загудело, поскакав по остаткам прошлогодней соломы. Рассыпалось алым жаром по стенам, рыча, обгладывая гниловатое дерево. Давясь.
– Воды! – Бельт вылетел во двор. Один взгляд, и понятно: амбар уже не спасти. И птичник тлеет с дальнего угла, дымит, верещит голосами перепуганных птиц.
– Орин, людей выводи! Ставь цепью!
С треском и стоном проседала кровля. Колыхались стены. Роем мошкары вились искры.
– Людей!
– Пошли! Пошли, страхолюды! Шевелитесь, вашу ж мать!
Пинками, криками, ударами – во двор. Оплеухами унять истерику. Не слушать диковатого хохота Хрызни и Ялкиного бормотания. Тушить. Пока по стеночке частокола, по крышам, по знойному воздуху не добрались огненные мухи до других домов.
Громко, одноголосо визжали бабы. Скрипела цепь, дребезжало ведро, падая в колодец. Стонал ворот. Поднимали ведра, передавали по цепочке слабых рук, плескали, кормили пламя паром. Оно шипело, отплевывалось, расползаясь больше и больше. Легло на бараки, протянулось, потянулось по-кошачьи, вцепилось коготками в гонт крыши и рвануло.
– Бельт! Инструмент спасать надо! – Ирджин выскочил в одной рубахе. Измазанный сажей, воняющий паленым волосом, страшный, он прижимал к груди свитки. – К реке выходить, тут ты ничего не сделаешь!
Лаборатория пока держалась, ею огонь будто бы и брезговал, примеряясь к иному – к домику смотрителя.
– Ласка, на берег! Орин, людей туда гони!
Лошадей спасать, инструмент спасать, себя спасать…
– На стены лейте! На стены!
Слушаются, брызжут. Невысоко выходит, слабо. То ли плачет, то ли хохочет Ялко; продолжают орать блаженицы; вертит ворот Кукуй, выхлестывает в ведра Гулбе. Стоит лаборатория.
– Бельт, Всевидящего ради, если вон там перехватим….
В доме горячо. Воздух жженный лицо сушит. Рубаха затлелась, оберег раскалился, клеймом к коже примеряется. Ничего. Всевидящий да смилуется.
Ирджин бежал вниз, закинув на плечо сундук. Во второй руке – стопка книг, вот-вот выскользнут, поскачут по ступеням. Обернулся быстро. Вдвоем подхватили машинерию, потащили к выходу. В темноте стеклянная маска отсвечивала то алым, то пурпурным, чудилось – радуется этакому веселью. Выволокли во двор. Вернулись. И так еще дважды, а потом, когда пламя-таки подобралось к лаборатории и, прокатившись валом по крыше, дернуло ставенки, случилось чудо – хлынул дождь.
Тяжелые капли застучали по пыли и углям, зашипели, обращаясь в пар. Лизнули обожженную, начавшую вспухать волдырями кожу. Осмелев, развезли сажу по лицу и черную жижу по двору. Ливнем уняли пожар.
– Твоих рук дело? – Бельт сидел на краю колодца. Руки дрожали, плечи ныли, спину ломило, а горло драло от пережженного воздуха.
– Нет, – мотнул головой Ирджин, собирая, закручивая жгутом изрядно опаленные волосы. – Дождь – это не я вызвал. И огонь тоже.
Пламя оседало. Грязные озерца разлились по двору, затопили пожарище, просачиваясь сквозь черный уголь и седой пепел. А на дальнем краю неба светало.
– Хорошо, – сказал Ирджин, запрокидывая голову, пытаясь губами поймать ледяную воду. – Вот в такие мгновения и понимаешь, что жить – хорошо.
Где-то неподалеку раздался крик.
Красные-красные бабочки… Не зеленые – красные. Летают, вьются, воды боятся. Я убиваю стаями, но их слишком много.
Она их выпустила.
Я знаю. Мне сказали. Кто? Человек? Маска? Не помню. Но верю. Она. И еще выпустит. Она не виновата. Она просто не умеет управляться с ними, но я помогу.
– Иди, иди, – хитро щурится злой старик, протягивая заточенный колышек. – Тихим ходом, дальним бродом…
– Иди, – шепчет маска.
Иду. По следу. Тихо-тихо. Я умею очень тихо. Камень… Камня нету. Плохо. Темно. Дождь. Не искать – уйдет, исчезнет, опять станет далекой. Ничего, я и так справлюсь.
Я почти успел: почувствовала, обернулась, но не замерла, чтобы закричать – нырнула вбок, в ивы, и оттуда уже завизжала.
Нет, не уйдешь. Я быстрее. Я сильнее. Ловлю, сбиваю, кидаю на землю – скользко, мокро. Бью – плохо, камня нету, с камнем удобнее – дергается, вертит лицом. Зажать. Мычит. Смотрит.
Нельзя на меня смотреть!
Нельзя!
Зеленые бабочки расправляют острые крылья. Тот, кто говорил о них, не соврал. Но я исправлю. Поудобнее перехватываю колышек и…
– Отпусти ее! – и сзади становится больно.
Но я успеваю.
– Чуть опоздал… Думал успею, а опоздал, – Орин повторял и повторял, глядя на темную в серой предрассветной дымке траву, на Нардая, лежавшего ничком, на рукоять ножа, что торчала из шеи великана. На Ласку он старался не смотреть.
– Я ж сразу ударил. Как увидел, так и ударил… Думал, он просто хотел, а…
Из правой Ласкиной глазницы торчал короткий, чисто обструганный колышек. Левой и вовсе не видно было под жирной чернотой.
– Жива, но… – Ирджин, приложив пальцы к шее, слушал сердце. – Но пока лучше пусть побудет без сознания.
– Я опоздал, – повторил Орин и, наклонившись, вытащил нож.
Не он опоздал, а Бельт. Недоглядел, недодумал, отвернулся и… Что теперь? Пока – пустота и непонимание, как подобное вообще возможно? А Ласка без памяти и еле-еле дышит, лицо в крови. На лицо лучше не смотреть: внутри все переворачивается, захлебываясь бессильной яростью. Но некому мстить, некого убивать.
Вдвоем с Орином они подняли Ласку и понесли ко двору.
– Жить она выживет, – Ирджин шел рядом, аккуратно придерживая голову. – Только… Сам понимаешь.
Понимает. Наир без глаз. Без зеркала Всевидящего. Заточили колышек, подстерегли и выкололи.
– И возможно… Только не кипятись, подумай, возможно, милосерднее было бы…
– Добить?
На него злиться сил нету.
– Я могу составить зелье, она просто заснет.
– Убью, – пообещал Бельт.
В провонявшей дымом лаборатории Ласку уложили на широкой лавке. Ирджин, даже не обмывшись, только тщательно протерев руки какой-то жидкостью, занялся ранами. Время растянулось. Склянки и кубок. Обшитая мягкой кожей воронка в сведенных судорогой зубах. Долгий стон и тяжелый сон. Опаленные над огнем щипцы и колышек, который выходил из глазницы медленно, тягуче. Боль. Ее, но как будто своя. Неутоленная ненависть.
Что-то зашевелилось рядом. Ялко. Просунулся в комнату и следил за происходящим, пришептывая:
– Два медведя в одной берлоге не уживутся. Съел? Съел! Не знал броду, полез в воду. Смотрителем стал, тоже мне. Да лучше огнем и палом, чем вору задаром!
Хохот. Понимание, что вот этот старик, назойливый, надоедливый, ревнивый к Стошено посильнее бабы, тоже виноват…
Худая шея сухо хрустнула. Как лед под копытом. Ялко повалился на пол, а под носом появилась чаша. И с ней приказ:
– Пей. До дна.
Быстро пришло оцепенение, когда уже все равно. Почти.
– Ирджин, ты кам. А вы ведь всё можете?
– Не всё, Бельт, к сожалению – не всё. Вот и Сарыг, племянник мой, что на байге поломался – умер.
– Но здесь же не так. У вас эман. И големов вы делаете. У големов ведь есть глаза.
– Бельт, Ласка – человек. И теперь на ней дурной знак. Отныне это харусово дело, а не врачебное. Я ничего сделать не могу, понимаешь?
– А кто может? Кто, кроме харусов?
Ирджин бросил щипцы на стол и вытер руки об тряпицу.
– Кырым, – сказал он. – Если хан-кам заставил сердце биться вне тела, то его умения может хватить и на глаза. А может и не хватить. Не знаю.
– Ирджин…
– Я все понимаю. Я напишу. Думаю, он не откажет. Только девушку придется отправить в Ханму. Я родичей попрошу, они помогут с перевозкой.
– Спасибо, Ирджин, спасибо. Я теперь…
– Я все сделаю, Бельт, – кам сжал плечо неудачливого смотрителя.
Вернулся Орин, с ног до головы перепачканный кровью и грязью. Коротко кивнул. Еще до вечера куски Нардая скормили свиньям.
Спустя три дня Стошено, кое-как оправившееся от пожара, покинул возок, запряженный гнедой лошадкой. Кроме кучера, на козлах дремала дородная дама с мягким лицом, в хвосте же плелась пара стражников в цветах Кайлы-нойона, старшего брата кама Ирджина.
Тем же вечером в толстой тетради, обитавшей на дне деревянного, слегка подпаленного с одной стороны, сундука, появилась запись:
«…эксперимент нельзя назвать полностью удавшимся, поскольку невозможно определить, сработало ли непосредственно аппаратное внушение либо же иное, человеческого характера. В будущем следует повторить опыт в условиях, по возможности, исключающих постороннее влияние. Весьма возможно, что воздействие имеет место лишь при совпадении его вектора с личными установками, т. е. своего рода углубление бредового состояния».
Внизу умелой рукой был сделан набросок схемы со множеством квадратов и стрелок с приписками. Последняя, кстати, появилась только сегодня и весьма нравилась автору. Прекрасное плановое завершение. По мнению хозяина тетради, этот невзрачный рисунок выглядел страшнее чертежа боевого голема.
Скоро в этом смогут убедиться многие.
Туран
Крапленую карту влет только дураки играют. Настоящий листомет чует не зацепочку и масть, а именно что нужный момент. Без шебурши крапу держит, по носу ею никого не щелкает. Ибо порой выигрыш – не громко пернуть, а тихо пшыкнуть. Бывает и на сброс главный спрос, а придержал – себя прижал.
Жорник, покойный загляд Охришек.И маска есть важнейшее средство донесения до зрителя истинной сути предмета и образа. Ибо когда видит он алый лик, то знает, что сие есть выражение гнева, желтый – презрения и гордыни, белый – чистоты духовной, высшей, что свойственна старцам и юношам.
РуМах, «Слово о театре и высоком умении игры»Три старых дома смыкались стенами, скрывая в густой тени маленький дворик. Где-то за пределами его Ханма, окончательно проснувшаяся к лету, полнила городские кварталы криками и шумом, хранила в пыльных сундуках улиц дневную суету, чураясь тишины теплых сонных сумерек. Чурались дворика и прохожие. Случайных тут не было, а неслучайные находили себе иное занятие в домах под алыми крышами.
Тихо. Шуршит вода, скатываясь по старому барельефу, омывает каменных коней и всадников.
Сонно. Шевелят широкими листьями вязы.
Темно. Тенью из тени проступает силуэт.
Ни одна прежняя встреча, ни одна девушка не волновала Турана так. Всего восемь шагов, и он окажется рядом с фигурой в тонком халате. Бледная её рука коснулась мокрой гривы, скользнула по вылизанному водой до блеска крупу.
Голова чуть повернулась. Прислушивается? Или особо хитро выгибает взгляд, пускает его самым краем по-над плечом? А о таком кто-нибудь стихи уже писал?
Давно так не стучало сердце и не сбивало дыхание. А шаги давались тяжелее, чем к голодной сцерхе. И даже тяжелее, чем к сцерхе израненной. Вот и совсем близко. Почувствовался непривычный аромат горькой полыни. Это на миг смешало, почти заставило отступить… Но нет.
Вздрагивает, но не оглядывается. Ждёт.
Но вовсе не того, что будет.
Туран не стал обнимать плечи. Ударил в шею, сквозь дымчатый узор шарфа и только тогда прихватил за рукав, придержал. Чуть приседая, выдернул кинжал. Следующий удар – в поясницу. Шелк бугрился и набухал темным, изнутри по нему стучала тугая струя, прорывалась и выхлестывала, а вот тонкий взрез шерстяного халата, заткнутый лезвием, был почти сухим. Туран отскочил так, чтобы видеть и вход во дворик, и подергивающуюся фигуру.
Сделано. Пусть затихнет. Пусть остекленеют глаза. Чтобы осталась только мертвая муть, уже без человеческого проблеска.
Нельзя подходить, пока глаза не умерли. А значит, придется ждать. Убивать воспоминания.
В конце зимы Туран сам себе напоминал тигель, который сняли с огня: бока горячие, но не пережженные; расплав изредка вздыбливается тягучими пузырями, но до готовности ему далеко да и не хватает кое-каких компонентов. Однако холод последних морозов не мог обмануть – совсем скоро тигель вновь поставят на жаровню и подкинут раскаленных углей. И вот тогда забурлит по-настоящему.
Прощание с Ирджином вышло странное. Долина Гарраха еще во всю шумела балаганами и байгой, а кам уже перепаковал вещи и стоял у полуразобранного шатра.
– Ну что, специалист по животным, – улыбнулся он, – не выйдет нам пока поработать вместе. Придется расстаться. Надеюсь – только на время, ибо я жажду реванша за ту партию в бакани.
Туран только пожал плечами. Уходил единственный человек, протянувший когда-то руку. Уходил человек, крепко взявший за ладонь и приведший на большую жаровню. К Урлаку и Кырыму. К искалеченной склане. К тегину Ырхызу.
– Я обязательно приду к тебе в гости в Ханме, – продолжил Ирджин. – У тебя ведь будет дом. Свой дом, в котором ты заведешь свой порядок и обычай. Мы кинем карты, расставим фигуры, выпьем ва-гами-шен. Поговорим о сцерхах и пушках. О том, как хорошо все разрешилось. Но это потом, в будущем. А сейчас я тебя еще кое с кем познакомлю.
Кам махнул рукой, и к шатру устремился мужчина, до того весело болтавший с кучером.
– Это – Паджи.
Ему было не больше тридцати. И он еле сдерживал смех, зародившийся еще у кареты. Чуть посапывал, фыркал и старался не смотреть на Ирджина.
– Спорю на свою шапку, что ты, парень, не разбираешься в лошадях, – обратился Паджи к Турану, стягивая бобровый тымак.
– Ты проиграл, Паджи, – ответил кам. – Перед тобой стоит знаток редких животных.
– Вот так, взял и испортил все, – Паджи нахлобучил шапку, которая оказалась ему чересчур уж велика – видать, не своя, выигранная. – Да знаю я, кто он такой. Только в споре надобно сначала немножко прикормить рыбку, а уж потом… Ладно, пролетело-пронеслись, все равно шанс упущен.
– Теперь, Туран, ты знаешь, кто такой Паджи, – Ирджин оставил уперк без внимания. – А если серьезно, отныне Паджи тебе помощником. Вместо меня. Если что-то понадобиться – спросишь у него. Или расскажешь ему, когда будет что рассказать. Равно как и послушаться его кое-где тоже придется. Одним словом, Паджи – твоя ниточка, на другом конце которой сидят умные люди. А потому не вздумай ее дергать по-глупому. Ну и не спорь с ним без необходимости. И даже при особой надобности – все равно не спорь. Бывай.
Кам протянул руку. Туран пожал ее. Медленно, не отрывая локтей от боков и накрыв перевернутой лодочкой ладони. Ирджин подхватил тюк и пошел к карете.
– Спорим на пояс, что обернется?
Обернулся. И выдохнул струю пара, мгновенно растворившуюся в воздухе.
А потом снова была дорога, но теперь верхами. Паджи шутил и спорил на все, что видел. Несколько раз предъявлял разъездам какие-то бумаги и тамги. Трижды случалось срываться в галоп и нестись тропами только лишь оттого, что Паджи что-то показалось. А один раз – и не показалось: их чуть ли не полфарсанга гнали по полю всадники в зеленых накидках поверх тегиляев и кольчуг.
– Хурдийцы-каннафы, – пояснил Паджи уже в лесу. – Могли бы попытаться отговориться, но мою рожу тут не всегда тамгой прикроешь. Да и читают они плоховато. А ты, вижу, из тех, кого хлебом не корми, а дай с буковками поиграться.
– Спорю, что тебе об этом Ирджин рассказал.
– Спорю, – хлопнул в ладоши Паджи. – На… На рассказ об этих самых буквах. Неа, не Ирджин сказал. Тут и своих глаз достаточно. Одни над шелком или золотом трясутся, а ты над пергаментом. А поутру поломанные перья в костер кидаешь. И рукав у тебя весь в черном. Ну что, есть? Оно? Тогда говори, что там пишешь.
– Ничего.
– Не ври, я видел.
– То, что я извожу пергамент, еще ничего не значит.
– Не понял?
– Буквы на бумаге – просто буквы. На самом деле в них нет жизни. А значит – я уже ничего не пишу.
– Тьфу ты, так и сказал бы, что вирши слагаешь. Или нурайны. Правда, на хрена тратить на это дорогущий пергамент… Ну да твой кошель – твое дело. Будем считать, что спор разрешен и оплачен.
– Вот и хорошо, – Туран спешился и, зачерпнув снега, протер лицо. – В голове стучит. Раскалывается просто.
Паджи, остановившись, поглядел внимательно, без обычной насмешки, потом отцепил с пояса баклажку и, кинув ее, сказал:
– На вот. От Ирджина. Он говорил, что у тебя, как к Ханме подойдем, с непривычки может. С того, что ты – не местный, говорил. И что если невтерпеж, то хлебани сразу. А если втерпеж, то погоди и будет тебе лечение. Заодно и задницы.
Уже через час Туран глотал напиток со знакомым вкусом лимонника и поглаживал мешочек со смесью. Что бы в ней ни было, но оно помогало – боль растворялась, а в голове возникала удивительная легкость. Еще немного и сами собой строки родятся, как когда-то…
Не родились. Но и это не слишком огорчило.
Ханма начала знакомство с Тураном задолго до городских стен. С полей, просвечивающих под снегом; с участившихся деревенек и хуторов; с телег и тележек, прорывающихся с боем через сугробы.
Наконец, столица самолично выползла из-за холмов. Неуклюжая и толстая, как баба, не уместившая телеса в каменный халат, наспех перетянутый пояском-речушкой. Дымом дышит, смрадом гнилого рта, ворочается, беспокойная, подзуживая, подстрекая, готовая в ярости давить и чужих детей, и своих собственных. Злые мысли зреют в её голове – Ханме-замке, что высится надо всем этим обрюзгшим телом.
Здравствуй, Безжалостная, принимай гостя из Кхарна. Принес я тебе подарочки от моей прекрасной мамы-Байшарры.
В этом городе колокола молчали. Не гудели они поутру и в полдень. Не стонал басовитым, первым ударом кхарнский Большой Шатер, не подхватывали его голос звонкие Сестрицы из Старописчего переулка, не спешили добавить медного звона Лилейницы, не ухал возмущенно, громко, выбиваясь из хора голосом и ритмом Зеленый Хоста на маяке. Не было в Ханме колоколов и все тут. Вместо этого – разнообразнейшие барабаны, трубы и гортанный вой харусов. А колоколов нет. Не взлетает сердце, поднимая в небо, к Всевидящему, а все больше прибивает к земле ударами думбеков, а немелодичные трубы связывают по рукам и ногам.
Терпи, человек, знай место свое. А здесь – место чужое.
Туран терпел, Туран бы понял жизнь без колоколов, но вот чтобы без книг? Как ни пытался он, за все время не удалось сыскать ни библиотеки, ни даже книжной лавки. Чернилами и пергаментом здесь торговали аптекари да алхимики. Торговцы на все Турановы вопросы лишь удивленно плечами пожимали. И вправду, кому тут нужны книги? Ковер возьмите, господин… Или халат, прямо на месте мерку снимут и сошьют, не смотрите, что одноглаз старый Грах, не годы это – опыт бесценный… Или вот кончар купите… Доспех почти новый… Арбалеты… Упряжь… Монисты для красавицы, травы ароматные… Амулеты, господин, не проходите мимо! Самонаилучшие. Вот для крепости телесной, а это кровь становит и раны живит! От него и жареная печенка срастается, а живая уж точно… А это если с маслом оливковым смешать, добрый господин, да доспех смазать, то вдвое крепче станет! Болт арбалетный выдержит! Не верите?! Как есть правду говорю, господин, вот доспех, вот арбалет, стреляйте, и пусть позор падет на голову седую, если… Для нагревания воды, всё для наискорейшего нагревания воды… Берите жемчуг скланий, только для вас, господин, только для вас…
Белый, обыкновенный с виду, непомерно дорогой и непонятный. Что с ним делать? Пить, в вине растворив, трижды три года, чтобы обрести бессмертие? Или на шее носить? Паджи только посмеялся и объяснил, что скланий линг – для камов. Иным от него пользы нет, разве что пронесет от этакого напитка. Да и то, среди лавочников из троих двое не лингом, а самокатными – толченый перламутр, жир да известь – жемчужинами торгуют по цене заоблачной.
Поселили Турана в доме на улице Стекольщиков, оставив напоследок связку ключей, две тамги, множество указаний и пожелание удачи.
Первые два дня Туран безвылазно сидел в своем новом пристанище, протапливал комнаты и доедал остатки ветчины. Еще три ушло на осторожные вылазки и четкое осознание того, что он понятия не имеет, как решить главную задачу. Контактов в Ханме нет. Как и разумения, к кому может обратиться невзрачный знаток редких животных, которому требуется контрабандой доставить семь десятков отличных пушек. Тех самых, за продажу которых в Наират по кхарнским законам полагается виселица без всяких шансов на помилование. Только и оставалось, что бродить по городу в поисках захудалой книжной лавки.
На седьмой день, вместе с заунывными трубами и вопросами заявившегося на Стекольную Паджи, пришло отчаяние. Трубы смолкли, Паджи только хмыкнул на фразу, что пока по-прежнему сказать нечего. Положил у дверей сумку с едой и ушел, впервые ни разу не предложив поспорить на что-либо.
А на восьмой день, почти само собой, отыскалось решение.
Его предсказали мыши. Обнаглевшие, сожрали почти весь хлеб, попортили сыр и зачем-то разодрали кожаный тубус с остатками пергамента. Это и определило маршрут очередной вылазки: через потешные дома на малый рынок у ольфийских ворот к аптеке некоего Кошкодава. Пускай писание вызывает почти физическую ненависть, пускай листы, испоганенные кривыми строками, летят в огонь, но… Пергамент всегда должен быть под рукой. Вдруг что-то изменится?
– Возьмите кота, – предложил Кошкодав, отсчитывая правой рукой сдачу, а левой поглаживая рыжую спину одного из полутора десятков животных. Вопреки прозвищу этот молодой красивый мужчина был явно неравнодушен к кошачьим. – Будет мышей ловить.
– Не могу, – пробормотал Туран. – У меня животные… не живут долго.
– Это вы зря. Это, наверняка, случайности. Им просто нужно понимание. И человеческое отношение.