Полная версия
Жизнь решает все
Тогда, в самый первый раз, паланкин остановился у широких, перетянутых железными полосами ворот, носильщики упали на колени, стража спешилась, а Ырхыз, откинув полог, сухо велел:
– Выходи.
Элья вышла. И ворота открылись, принимая незваных гостей. И Вайхе, степенный, скрывающий взгляд за разноцветными стеклышками окуляров, вышел навстречу.
– Я рад, мой тегин, видеть тебя здесь, – сказал он, обнимая Ырхыза. – И рад, что ты сдержал данное слово.
Скользящий взгляд, и солнечный свет, затопивший внутренний дворик. Обилие строений, сросшихся друг с другом, и обилие людей, занятых своими делами. Неспешная, деловитая, подчиненная собственному внутреннему ритму жизнь. И пришедшие извне ей лишь помеха.
– Что, Вайхе, нынче помолиться Всевидящему приходят реже, чем поглазеть на подготовку чествования Агбая? Священное Око затмили строительные леса, а умную проповедь – стук молотков?
– Уж не от обиды ли и раздражения ты сам придаешь величие всяческим мелочам и низводишь до них истинные ценности? – произнес хан-харус и сдержанно улыбнулся. – Опасно не видеть настоящие размеры вещей. Вижу, не зря ты пришел.
– Я хотел бы спуститься, – Ырхыз впервые за последнее время не требовал, но просил.
– Конечно, мой тегин, – Вайхе взмахнул рукой, и тотчас рядом возник толстячок в растянутом на брюхе балахоне. – Но сначала очисти душу и разум от лишнего. Аске тебя проводит. А мы пока побеседуем.
Элье меньше всего хотелось беседовать с харусом, но вот никто не спрашивал о ее желаниях.
Провожатый, Ырхыз, а за ним и Морхай с четверкой стражников, исчезли, а Вайхе, хитро глянув из-под окуляр, спросил:
– О чем ты думаешь, дитя мое?
– Сейчас?
О Понорке, о голосах в нем, о страхе и о ненависти, от которой пришлось избавляться долго.
– Нет, не сейчас. Сейчас ты боишься. Слишком боишься, чтобы думать.
Хитрый человек смотрел искоса, словно бы охватывая взглядом и двор, и нарядную башенку голубятни, и дальнее, низкое и широкое здание, куда направился Ырхыз, и осторожно, лишь краем, задевая саму Элью.
– Все боятся, – ответила она.
– Все. Но их страхи определенны. А вот твой… Крылатые родичи полакомились твоим духом, железные демоны съели твои волосы, человек давно владеет твоим телом. И после всего этого ты живешь. Так чего бояться? Всевидящий глядит на тебя и черной и белой стороной.
Вайхе снова мигнул. Нет, это не просто рисунки на тонкой коже век, это искусные татуировки. А не видит ли этот смешной человек больше, чем другие? И может он сумеет объяснить, что происходит. Почему Элье все сильнее хочется бежать, но не от опостылевших стен, а от дурных мыслей и тяжелых снов?
От тех снов, в которых не было места безумному тегину и хитроумному Кырым-шаду, не было места людям вообще: тягучею тоскою, не уходящей и после пробуждения, являлся дом. От тех мыслей, в которых приходил дядя. И Маури, сестренка названная. А еще – Скэр. И Каваард. Особенно часто он. Особенно мучительно. А что, если всё не так? Что если эта смерть имела какой-то иной смысл?
Имела. Не могла не иметь, иначе плата за нее слишком высока. И подло все. Приговор – касание кисти, печать и чаша с сонным ядом. Изгнание, которое и странно́, и страшно́. Давние разговоры с тегином о битве при Вед-Хаальд и сама долина, которая хлебнула крови и осталась прежней.
Мир, что и не мир, – лишь ожидание новой войны.
Сомнения пустого дома, случайно проглотившего сквозняк. И мечется ветер, стучит дверями и дребезжит стеклами, будоража темноту, ищет в ней чужеродное. Такое, что однажды снесет все двери и вышибет стекла. Или тихо придавит тебя в дальнем углу, и никто этого не заметит.
Почему так важно стало понять: имела ли смысл та смерть? Есть ли вообще смысл в смерти?
Внимательный взгляд, уже не широкий, но сосредоточенный, жгучий. Не торопит, но и вечно ждать не станет.
– Я боюсь… себя. – Элья даже легонько растерла пальцами горло, словно помогая словам вырваться.
– Почему?
– То, что казалось простым и правильным, обернулось чем-то невообразимым.
– Так частенько бывает. Это как окуляры со стеклами разного цвета. Правым может видеться одно, левым – иное.
– Но прежде все виделось одинаковым. Ясным и понятным, а теперь…
Вайхе снял очки и, поймав солнечный луч, продемонстрировал его след на ладони.
– Сдается, раньше ты по-настоящему и не находилась ни по какую сторону таких вот окуляров. Была ярким стеклышком, через которое кто-то смотрел, как ему заблагорассудится. А теперь вот пришло время…
– Самой выбирать цвет?
– Это как раз легко. А вот перестать быть стеклом – намного труднее. Далеко не у всех получается. Но идем, дитя мое, – Вайхе водрузил очки на переносицу. – Идем, я покажу тебе того, у кого однажды получилось.
Лестница уходила вниз спиралью: высокие ступеньки, гладкие стены, высокие факелы, что горели ровно и ярко. Вайхе и Ырхыз, который ждал, расставляя свечи на обсидиановой части Ока. Мраморная уже полыхала десятками огоньков.
Стража вместе с Морхаем осталась наверху, в зале-шестиграннике, где из черно-белых плит вырастали черно-белые же, квадратного сечения колонны. Они стояли ровным строем, защищая священный символ и поддерживая низкий потолок. Крепко держали, цепко. До поры до времени. Вот сейчас моргнет Око и, повинуясь приказу, каменная толща обрушится на головы людей… Но Око недвижимо. Дрожат в полутьме свечи, курят дымом круглые жаровни.
Дым этот, потянувшийся было в боковую дверь, осел на самых верхних, щербатых ступенях. Здесь же, ниже, не пахло ничем.
– Этой дорогой ты меня не водил, – заметил Ырхыз, останавливаясь. Оглянулся, подал руку, сжал, то ли ободряя, то ли ободряясь.
– Это дорога для харусов, – ответил Вайхе. И голос его, отраженный стенами, был глух. – Она ведет не только к нынешним залам.
Выразительное молчание. Сосредоточенность на лице тегина. Вопрос:
– Почему?
– Потому что в минуты смятения душа мудреца обращается за советом к Всевидящему, – Вайхе ускорил шаг, ступени стали выше, грубее, а коридор сузился. Элье на мгновенье показалось, что еще немного, и каменные стены схлопнутся, раздавят и ее, и Ырхыза, не тронув лишь хитрого хозяина подземелий. – Кровь же воина взывает к предкам.
– Спасибо.
О чем был этот разговор? И при чем здесь Элья?
Вопросы появлялись и застревали в горле, не позволяя нарушить торжественную тишину места. Их стало больше, когда в очередном витке лестница вдруг закончилась.
Здесь не было дверей или запоров, здесь не было факелов и масляных ламп, здесь не было ничего, что соединяло бы этот, новый мир, с тем, который остался наверху.
– Иди, ясноокий. И ты иди, та, которая пришла сверху, – Вайхе пропустил их вперед.
Первый шаг и стеклянный хруст, облачко пыльцы, которое поднялось и опало, облепив сапоги Ырхыза. А он, не замечая, что рушит хрупкое равновесие здешней темноты, уже шел вперед.
Туман, серебристый и живой, полощет длинные нити. Они загораются, вспыхивают зеленоватым светом, шорохом и гудением.
– Не стоит опасаться, подземные пчелы не жалят! – доносится в спину голос хан-харуса.
Не жалят. Гудят, звенят, разрывают туман на клочья. И рифами выползают навстречу белые зубы сталагмитов.
– Кыш! – Ырхыз замахал руками, отгоняя насекомых, но вдруг успокоился. – Не обращай на них внимания.
Элья кивнула. На протянутой ладони сидит… Стрекоза? Муха? Пчела, как сказал Вайхе? Прозрачное тельце, безглазая голова с длинным хоботком, который разворачивается, тычется в Эльину кожу, не способный проткнуть. Треугольные крылья существа трепещут, переливаясь перламутром.
– А ты им нравишься, – Ырхыз сбросил одну с волос, вторую с куртки, но пчелы лезли, облепляли, щекотали. Противно? Скорее странно.
– Это эскалья, подземные пчелы, – Вайхе было почти не слышно за гудением роя. – Они безобидны. И даже полезны.
– Ну да, – Ырхыз раздраженно дернул головой, когда одна из пчел села на затылок.
– Те нити, мой тегин, которые светятся, видишь? Это их кладки. Два цвета, значит, два роя. Когда я только стал хан-харусом, был лишь синий.
– И что это значит?
– Возможно, что и ничего.
Каменный куб прячется за колоннадой сталагнатов. Потускневшее золото и трещины по мрамору. Осторожность, нежность даже, с которой Ырхыз касается, проводит кончиками пальцев, повторяя линии барельефов, изучая, запоминая. Потом, осмелев, кладет ладони, наклоняется, прислушиваясь к чему-то, скрытому внутри. И повинуясь этому, неслышному Элье, зову становится на колени.
Она хотела подойти, просто подойти ближе, увидеть, что же такого в этом камне есть, но Вайхе не позволил.
– Погоди. Его время.
Пусть так.
– Это место упокоения Ылаша, великого воина, – пояснил Вайхе шепотом. В полумраке зала стеклышки окуляров его казались серыми, и верно, видно ему было плохо, оттого и вертел он головой, подслеповато щурился, но снять – не снимал. – Саркофаг хранит его прах. И не только его.
Вот он – мертвый Ылаш, а вот – живой Ырхыз. Семя и его плод, а между ними – непрерывная цепочка гробов. Люди выбрали путь, где вехами служат саркофаги и кладбища. Пусть. Это их дорога. Это дорога Ырхыза. Теперь ясно, куда она ведет, и, каким бы ни был тегин, он её достоин.
– Мы не поклоняемся мертвецам, – также шепотом ответила Элья, стряхивая назойливых подземных пчел. Те не отставали, садились, ползали по коже и даже тянули прозрачные, липкие нити.
Убраться бы отсюда поскорее… Или напротив, остаться в тишине и покое этого места.
– И мы не поклоняемся. Мертвецам. Ылаш – это Вечный Всадник, знак, символ. Воплощение Наирата. И само место – символ. Почти как Понорок Понорков. Здесь исток могущества наире, отсюда берет начало сила каганата.
При возвращении в замок паланкин почти не трясся на могучих плечах носильщиков, но Элью не покидало беспокойство. В голове крутилось одно – опасный путь, опасный путь! Что-то было не так. Слишком крикливые торговцы? Слишком узкие переходы? Слишком часто упоминаемое имя Агбай-нойона? Не ясно. Тяжело без крыльев… Будто кошке усы отрезали и она не чувствует и половины мира. Хороший фейхт знает об ударе за час, а о нападении – за день. Эх, как ошибается поговорка в случае с Эльей! Да и предчувствие… Будто кто-то прицеливается, но не для удара клинком, не для арбалетного выстрела. Железо здесь не причем. Просто у кого-то слишком острый взгляд, пробивающийся сквозь полог паланкина и даже серую кожу скланы.
Резать перестало только перед воротами замка.
В следующий визит Вайхе завел их в необычную пещеру. Ошибся? Спутал поворот, что не трудно в этом кротовнике? Вряд ли. Элья считала, что четырехглазый человек никогда не допускает подобных оплошностей.
Влажный камень, капли воды и мягкие поля бесцветного папоротника. Тронь его и разлетится облаком мерцающей пыльцы. Невесомая, пахнущая рыбой, она оседает на коже и одежде. Клеится на губы – кисловатая, терпкая, дурманящая.
– Ею нельзя дышать, – предупредил Ырхыз и, стянув с лица шарф, глубоко вдохнул, зачерпнул ладонью, точно не воздух – воду, слизал с пальцев. – И есть нельзя. Но ты попробуй.
– Мой тегин, – с укором произнес Вайхе, моргнув разрисованными веками. – Не следует этого делать.
Пыльца вспыхивала и гасла, и вновь выкатывалась под ноги людям. Ласкалась. Она искажала и без того странный подземный мир и прорастала стеклянными побегами – хрупкими веточками-ракушками, которые со звонким треском разламывались, пуская по пальцам Ырхыза бесцветный сок.
– Попробуй, – снова велел он.
Сок был горьким, Ырхыз – безумным, место странным. И мудрый хан-харус Вайхе – белая тень в черном мире – казался единственным, кто сохранил хоть каплю разума.
– Мой тегин, нам дальше, – он скользнул, заслоняя черный зев бокового хода, взмахнул рукой – потревоженный папоротник тотчас дохнул облаками белого, а стены полыхнули зеркалами, отражая пламя единственного факела. – Саркофаг вашей матери перенесен в чистые залы совсем недавно.
Элью туда не пустил сам Ырхыз. Заставил ждать у сырых колонн, а потом молча тащил за руку вверх по лестнице. Вайхе давно отстал, а склана несколько раз чуть не упала. Так проскочили и двор хан-бурсы, также неслись по улицам столицы. Может быть, поэтому дурное ощущение, что кто-то снова наблюдает за паланкином, было слабее, чем в предыдущий раз. Но в том, что кто-то снова прилип взглядом к тяжелому пологу, Элья не сомневалась.
Еще через неделю по подземельям шли совсем иной дорогой, минуя один за одним залы, темные и дикие, хранящие вечный покой, а с ним и каменные кубы саркофагов.
– …и был его сын… и сын его получил табун… и его сын взял в руки плеть… – Вайхе знал всех по именам и прозваниям родов и ветвей, он говорил о них так, как будто эти, давно ушедшие люди, были еще живы. И Ырхыз внимал каждому слову.
Родовод. Странный человеческий родовод, который дает право безумцу претендовать на трон. Что может быть более неразумным? Что может быть более впечатляющим?
Постепенно залы становились меньше, чище, наряднее. Исчез туман, а с ним и зубы сталактитов, умелые руки сгладили шероховатость стен, раскатали ковры ярких фресок, укрыли полы мозаиками.
Дальше появились треноги и факелы. Шелка и мех, тусклое золото ненужных чаш и блюд, ржавчина на оружейной стали.
– Мы меняемся, – сказал Ырхыз, останавливаясь в центре такого вот зала. Осмотрелся безо всякой почтительности, поддев ногой, поднял копье с тяжелым острием, ниже которого свисала пара лисьих хвостов. Прицелился и швырнул над гробом. С треском прорвалась ширма, вскрывая черный зев бокового хода, из которого тотчас пахнуло сквозняком, а в сквозняке, едва ощутимо, эманом.
– Мы меняемся, Вайхе! Всевидящего ради, теперь я вижу, понимаю. Шады и нойоны, которые превращаются в купцов и ради мимолетной выгоды договариваются о вечном мире. Я думал, они боятся, я думал… А они, сучьи дети, просто хотят урвать побольше. Грызутся друг с другом, шальные псы, а силенок сделать что-то и в самом деле важное не хватает. Смелости не хватает.
– Мой тегин, ты спешно судишь.
– Я еще не сужу. Но буду, Вайхе. Вот увидишь, буду. Ты правильно сказал про голос крови, я услышал его. Да, услышал! – голосу Ырхыза было тесно в пещере, и он, искаженный, бежал в коридоры, теряясь в темноте их.
А эманом тянуло, ласкало спину, гладило кожу…
– Я соберу второй Великий поход, чтобы… – Ырхыз запнулся, крутанулся на каблуках и, вперившись взглядом в черно-белый символ над роскошным саркофагом, закончил: – Чтобы донести истинную веру Его и милость до тех, кто покорен ересям и неверию.
Вайхе вскинул руки, останавливая, заговорил торопливым шепотом, убеждая, что война и вера – суть вещи разные.
Не интересно. И Элья сделала шаг к черному пятну, скрытому испорченной ширмой. И еще один шаг. И еще. Она дошла и даже заглянула в слепую темноту, вдохнула сыроватый, рыбный запах, подумала, что если наклониться, то…
– Ты куда? – сердитый окрик, рука на плече, и тут же требовательное: – Вайхе, а там что?
– Священные подземелья, – сухо ответил хан-харус, перекидывая фонарь в другую руку. – Не прибранные людьми.
– Идем, – Ырхыз, согнувшись, нырнул в коридор. – Я хочу посмотреть.
– Это не…
Темно, узко, стены не желают принимать людей, ставят подножки, толкаются острыми уступами. Впереди, стукнувшись о низкую притолоку, выругался Ырхыз. Остановился, потребовав:
– Элья, лампу! Ты чувствуешь?
Чувствует. И не только знакомый зуд в лопатках, но даже пульсацию тегинова шрама, который наверняка чешется под отросшими волосами. Точно, вот и рука в перстнях потянулась, сгребла соломенные пряди в охапку, дернула, а потом растрепала со злостью.
– Мой тегин, – прежним, ласковым тоном заговорил Вайхе. – Тут дальше не пройдешь, десять шагов и тупик. Ходы есть, но в них разве что кошка протиснется. Или железный демон Сыг.
Или эман. Сладкий-сладкий, знакомый смутно, чистый, какому здесь, внизу, попросту неоткуда взяться.
– Это ведь не единственный коридор? – спросил Ырхыз, выбравшись в залу. – Отвечай. И не вздумай запираться.
Вайхе не вздумал. Вайхе ответил и про этот коридор, и про многие иные, и про то, что не след людям беспокоить хозяев подземных, что нужно довольствоваться малым, а в знаниях великих и великие печали.
Врал хитрый человек. Быть того не может, чтобы харусы довольствовались малым, чтобы не попытались сунуть любопытные носы в темноту, и перенести ее на карты сплетением линий и тайных знаков. Иначе откуда Вайхе знать, что коридор тупиком заканчивается?
Ырхыз пришел к такому же выводу.
– Завтра, – сказал он, – я вернусь и ты покажешь мне те подземелья. А теперь пошли отсюда, я наверх хочу.
Поднимались быстро, уже не задерживаясь на то, чтобы рассмотреть, узнать, почтить память. И только в самом последнем из залов – высокий потолок и длинный желоб с черной лентой ручья – остановились.
– Смотри, – Ырхыз взял фонарь, поднял высоко над головой, высвечивая и темные стены, пока еще неровные, и кривоватый, в каменной крошке пол, и мраморный куб в центре. – Элы, смотри хорошенько, когда-нибудь здесь лягу и я.
Он радуется? Чему? Тому, что когда-нибудь умрет и упокоится в саркофаге? Сомнительная честь.
– Нет, – он уловил сомнения. – Ты не понимаешь, Элы. Я буду как он, как Ылаш.
Символом. Он хочет стать символом. И он достаточно упрям, достаточно безумен, чтобы задуманное получилось.
– Верю, что так оно и будет, – тихо сказал Вайхе, забирая лампу. – И верю, что не скоро.
И пройденный путь, и предстоящий терялись во тьме.
Желтым пятном качался фонарь в руке хан-харуса, хрустела каменная крошка, шептала где-то рядом вода. Все спокойно.
Но в спину тянет эманом, которому неоткуда взяться в человечьих подземельях. А тем более линг-эману того, кто давным-давно убит на дуэли.
И вопреки всему найденный коридор пах именно Каваардом.
Бельт
Учить можно по-разному.
Морхай из рода Сундаев при выборе плети.…правильность проведения лабораторного опыта подразумевает соблюдение установлений, направленных на исключение любых иных влияний на объект, помимо исследуемого…
«Эксперимент и его постановка», Хан-кам Кырым-шад.В углу камеры возникла лужа. Утром еще не было, а к полудню – пожалуйста, разлилось желтое озерцо дождевой воды пополам с мочою, развонялось. Рядом, скукожившись и наклоняясь низко-низко, сидел Кукуй. Совал в лужу пальцы, разгонял рябь и ловил мутным глазом отражение. А еще там же, в луже, расплывчатым пятном бликовало окно, исполосованное решетками. Кукуй любил подпрыгнуть, ухватиться покрепче за прутья и колотить ногами по грубой каменной стене.
– Ку-у-ушечка, – он разгреб рукой короткие патлы, выловил жирную блоху и кинул ее в вонючее море.
– И в этом весь человек, – заметил Хрызня, переворачиваясь на другой бок. – В грязи родится, в грязи век влачит, в грязи и подохнет. А потому сие есть ни что иное, как вышняя воля.
Хрызня громко пустил газы и продолжил:
– Чистота противоестественна, ибо вестимо, что, избавляясь от присущего природе своей, человек идет против воли Всевидящего.
– Жрать. Жрать! – Гулба очнулся от дремоты, перевернулся на брюхо и затряс лобастой головой. Заныл: – Жра-а-ать!
– Н-на, – огроменный Нардай сунул ему в руки пук соломы и замер, глядя, как безумец сосредоточенно запихивает его в рот.
Главное, чтобы лакать из лужи не полез, с него ведь станется.
А Гулба жевал, пускал слюну, ухал да умудрялся повторять:
– Жра-а-ать дай!
Но лужу вроде бы не замечал.
– Достаточно бросить взгляд на мытого, чтобы понять – пытается он скрыть свои грехи, стереть их мочалом…
Новый пук соломы. Гулбина тяжелая голова завалилась на левое плечо – худая шея не держит прямо.
– …упрятать смрад истинных злодеяний под лживыми ароматами.
Хлюпнули ладони по луже, загоготал Кукуй.
Тише всех себя вел Нардай, хоть и выглядел самым опасным: высок, широкоплеч, тяжел в кости и грузен плотью. И ладно бы мягкая, сальная, каковая через год-другой поиссохла бы, втянувшись морщинами, как у Хрызня. Нет, его шкура бугрилась мышцами и пестрела боевыми шрамами. Хорошо, что ныне Нардай тих да ласков.
– Вот она, настоящая некротика, а вовсе не благородный копрус. О том и говорил мне мушиный хозяин.
Камера была не велика: четыре стены по шесть шагов – старая кладка, щербатый кирпич в прослойках серого раствора. Щурилось под самым потолком еще одно окошко, но до него так просто не допрыгнуть. В пасмурный день света здесь не доставало даже на то, чтобы рассмотреть пятна гнилых подстилок и нескольких безумцев на них.
– Ибо рождается из той некротики самое страшное и печальное для человека.
Хрызня мнит себя мудрецом и проповедует истины, каковые нашептывает ему мушиный хозяин. Вдобавок Хрызня срёт под себя и прячет дерьмо в солому, а как потеплело – еще и мазаться стал, чтобы быть ближе к истине. Воняло от него. А прочие, хоть и безумцы, стороной обходили Хрызнев угол. Кроме Нардая, которому, казалось, было все равно.
– Под костью, в голове, вызревают особые черви. – Хрызня поскреб голый, в коричневой коросте, зад.
Кукуй сжался, втянул голову, ибо была у Хрызни дурная привычка швыряться в соседей всяческой дрянью.
– Черви-черви, они в книгах лживых живут, через буквы и глаза в голову залазят и поселяются там. Плодятся, – добавил Хрызня, мелко кивая. – Вон, у тебя живут.
– Ку-кушечка, ку-ку! – радостно шлепал по луже Кукуй, гулькал и булькал. Этот блажень – обыкновенный, неинтересный, но вполне спокойный и где-то даже послушный.
– Мне мушиный хозяин сказал. Он точно знает.
Гулба срыгнул вязкой, желтоватой слюной, которую тут же пальцами подгреб и вернул в рот. Зачавкал. Ему все равно, чем брюхо набивать, жрет и жрет, жует, давится, а потом, забившись в угол, блюет до изнеможения, падает, засыпает тотчас и снова просыпается с одним воплем:
– Жрать!
И так – каждый день.
Вот они, Кукуй, Хрызня, Гулба и Нардай, подопечные Бельта Нобелева, бывшего десятника и дезертира, а ныне – уважаемого смотрителя приимного дома в ханмате Сурдж.
– Выходим! – Бельт ударил железной палкой по двери. – Выходим, демоновы дети!
И пинком заставил Гулбу подняться с четверенек. Отогнал Кукуя от лужи, думал и премудрейшего палкой ткнуть, но побрезговал, а тот – хитроумен – оскалился гнилой улыбкой:
– И мушиный король сказал: я научу вас, как…
– Пшел! – Орин прицельно метнул камень в живот. Попал. Мстит за дерьмо, которым как-то получил от Хрызни.
Последним из камеры выходил Нардай, по обыкновению тихий, задумчивый. Выбравшись во внутренний дворик, остановился, заморгал, заулыбался счастливо и сказал свое обычное:
– Гхар-рах!
– И тебе того же, – Орин изобразил поклон, буркнув: – Бельт, я тут сам скоро умом двинусь.
Навстречу, до пупа задрав грязную юбку, радостно шлепала по грязи Махалька. За ней бесконечной вереницей тянулись гуси.
Начинался новый день, предопределенный в своем течении, как и все прочие.
Вот только яблони сегодня пахли по-особенному. Они цвели уже вторую неделю, и Стошенский дом призрения тонул в бело-розовом духмяном море. Низенькие дички-полукровки подбирались к самому краю оврага, почти сползая в канаву с водой. Чуть дальше, на вызеленевшихся склонах, стеною стояли неприхотливые барштаны, которые ближе к осени разродятся кисловатой, зато крепкой к гнили мелочью. За барштанами, уже при самой ограде, начинались карликовые ирийские деревца, кривоватые, в желтовато-синюшном цвете. И яблоки будут такими же, синевато-желтыми, горько-вяжущими, раз укусишь – неделю отплевываться будешь. Бельту случалось по молодости и дури. Ну да объяснили потом, что ирийские яблочки не для еды, а для настойки, которая кровь разжижает, желчь изгоняет и, если с бобровой струей да медвежьим салом смешать, самые страшные гнойные язвы живит. Что в будущем должно весьма пригодиться, ибо язвенных в доме оказалось ровно столько, сколько и блаженных, а именно – еще одиннадцать душ.
Поговаривали, что прежде здесь ютилось народу раза в два, а то и в три больше. Бельт верил – велико было Стошено. Два дома добротных, кирпичных, клались, каждый на дюжину камер. Между домами – дворик с колодцем и купальнями, чуть дальше птичий и скотный дворы, свинарни, амбары да мастерские. Имелся тут и молельный дом, в котором ныне Ирджин лабораторию обустроил. Отдельно стояла скрипучая жилая домина, видавшая не одно поколение Стошенских смотрителей, а теперь возмущенная, по-старчески брюзгливая к новому хозяину.
В Стошено их привезли под самый конец зимы. Волчье время. Бури, стервенея, гоняли друг друга, стлали снегами, дули морозами. Метели, заровняв поля и канавы, замели ближний лесок по самые маковки низеньких елей, подобрались вплотную к частоколу.
– Кыш, кыш! На постоялый дальше! – встречал гостей старичок в овчинном тулупе да высокой, заломленной набок шапке. Щурился, не узнавал, хотя был бы должен. Под конец, поняв, что уходить приезжие не собираются, сказал: – Ялко я. Смотритель тутошний.