Полная версия
Тайная сила
Луи Куперус
Тайная сила
© Михайлова И., перевод, 2014
© «Геликон Плюс», макет, 2014
Предисловие переводчика
Луи Куперус (1863–1923) – самый изящный и самый чарующий прозаик в нидерландской литературе за всю ее историю: достаточно прочитать несколько строк, написанных его необыкновенным, нарушающим правила нидерландской грамматики, изысканным пером, как погружаешься в неожиданно многомерный мир кипящих людских страстей, мир одухотворенной и таинственной природы, мир мерцающей красоты, отдающий пряным привкусом декаданса. Куперус родился в аристократической семье в Гааге, но значительная часть его детства прошла в Нидерландской Индии, среди таинственной тропической природы, что, несомненно, наложило отпечаток на его мироощущение. Став взрослым, Куперус много путешествовал, в том числе по Греции, Алжиру, Египту и Японии, и подолгу жил за границей, предпочитая Лазурный берег побережью Северного моря. Его творчество представляет собой удивительный синтез множества настроений и идей, витавших в воздухе на рубеже XIX–XX веков. Пристальное внимание натуралистов к наследственности, среде и патологическим проявлениям человеческой природы сочетается с эстетизмом и дендизмом; интерес к анархизму и вопросам социального устройства соседствует с увлечением мистицизмом; бесстрашие, с которым анализируется и изображается любовь (в том числе однополая), не вступает в противоречие с морализаторством. О чем бы ни писал Куперус, какие ужасные сцены ни развертывал бы перед взором читателя (убийства, лужи крови, трупы, сбрасываемые в реку) – все это происходит на фоне чего-то сказочно красивого: тропической природы, утонченных гаагских будуаров и салонов, фантастических гор; Куперус всегда остается аристократом и рафинированным эстетом.
Куперус стал популярен в Европе уже при жизни, о чем свидетельствуют многочисленные упоминания о нем во всех обзорах голландской словесности в дореволюционных русских журналах (ссылающихся на английскую, французскую и немецкую периодику) и тот факт, что Оскар Уайльд в 1892 году прислал ему в знак уважения свой недавно вышедший «Портрет Дориана Грея» и письмо. С 1902 по 1907 год в Петербурге вышли переводы четырех романов Куперуса. После этого он на русский язык до сих пор не переводился.
Чтобы почувствовать, каким видели Куперуса русские читатели Серебряного века, приведем фрагмент из статьи 1902 года его переводчицы Е. Половцевой. Статья свидетельствует о хорошем знании и понимании его творчества.
«Луи Куперус – наиболее известный из современных голландских писателей – родился 10 июня 1863 года и принадлежит к кружку молодых писателей Голландии. Несмотря на свою молодость, литературный талант голландского беллетриста уже успел представить в своем развитии три яркие периода, из которых каждый всецело выразился в его произведениях.
Когда в 1889 году Л. Куперус выступил в печати со своим романом „Эллине Вере“, критика сразу его заметила и вскоре отвела ему почетное место в ряду писателей натуралистической школы, главою которой считается Эмиль Золя. По мере появления следующих затем романов Куперуса – Noodlot („Судьба“), Extaze („Экстаз“), Eene illuzie („Одна иллюзия“) – его неоднократно не только сравнивали с французским автором, но даже называли голландским Золя.
Все названные романы – патологического характера. Болезненное, пессимистическое направление многих талантливых людей конца XIX века, разработка явлений гипнотизма, сомнабулизма, авторитетные взгляды светил науки на гениальность, вырождение, наследственность (Шарко, Ломброзо и др.) – все это отразилось в жизни, из которой брал свои сюжеты молодой начинающий писатель. Болезни воли, скорбь души, неудовлетворенность – вот главные мотивы героев и героинь Куперуса. Он берет людей прямо из жизни, тех, которые его окружают, которых он ежедневно видит вокруг себя.
Луи Куперус в своих первых романах, несомненно, натуралист, но в то же время он – романист-поэт, как и все голландские беллетристы. В его произведениях читатель находит не только одну живую фотографию действительности, но и видит ясно идеалы автора, его стремление заставить своих героев, больных болезнью воли, выздоравливать душевно благодаря нравственным усилиям над собою. Вдобавок Л. Куперус – субъективный писатель. Он заставляет нас не только интересоваться его героями и героинями, но и симпатизировать им, желать им успеха. Среда, в которой они вращаются, – буржуазно-аристократическая, салонная и будуарная.
Большой талант Куперуса и богатейшая фантазия, составляющая его отличительную черту, не дали молодому писателю замкнуться в тесных рамках салонного романа, и вот начинается его второй литературный период. Вслед за романом Metamorfose (1897) Куперус совершенно оставляет патологию. Его произведения Majesteit („Его величество“), Wereldvrede („Всемирный мир“) и Hoogetroeven („Большие козыри“) встречены были критикою с еще большим сочувствием, нежели предыдущие романы. В этих произведениях Куперус порывает окончательно нити, связывавшие его с субъективизмом. И талант его приобретает свободный полет, дающий ему возможность возвыситься над тем мирком, к которому относятся его творения. Он желает оставаться реалистом, хотя идеалы его так высоки, что не могут в наше время осуществиться и потому остаются идеалами.
С этого момента Куперус как художник пожелал снять с себя последние оковы шаблонности, и это стремление его, по отзыву всех критиков, имело огромное влияние на его стиль. Он перешел к сказочной форме, и его последние произведения – Psyche („Психея“), Fidessa („Фидесса“) и Babylon („Вавилон“) носят на себе характер фантастический, символический.
Фантастический роман „Психея“ появился в голландском журнале Gids. Он написан чрезвычайно красивым поэтическим языком, представляющим для перевода большие трудности, так как автор, во избежание германизмов (за что соотечественники его особенно жалуют), составляет совершенно новые слова, неупотребительные в голландском языке».
В 1902 году, когда были написаны эти восторженные строки, Куперус находился на середине своего творческого пути. После сказок Куперус снова вернулся к созданию психологических семейных романов, – но уже на другом уровне, сочетающем натуралистическое исследование динамики души с вниманием к иррациональной, мистической составляющей (самый знаменитый из них – «Тайная сила», 1900; впомним также «О старых людях и о том, что проходит мимо», 1906); что потом он увлечется жанром психологического исторического романа о тщете славы («Гора солнца», 1906, «Ксеркс, или Высокомерие», 1919, «Искандер», 1920), а также изящными путевыми зарисовками-арабесками («Короткие арабески», 1911, «Ниппон», 1925). Все эти произведения зрелого Куперуса до сих пор еще ждут, чтобы их перевели на русский язык.
Знаменитый роман «Тайная сила» создавался зимой 1899–1900 годов, когда Куперус с женой гостил у родственников в Нидерландской Индии. Это повествование о драматических событиях в семье некоего Отто ван Аудейка, занимающего пост голландского резидента в Лабуванги (остров Ява). Инструментом тяготеющего над ним и его домочадцами рока становится «тайная сила» – некое мистическое начало, которому соприродны туземцы и которого не понимают и не чувствуют европейцы. О сюжете этого романа не скажем больше ни слова, чтобы вам было интересно его прочесть и посмотреть снятые по нему фильмы.
В наше время по книгам Куперуса снимаются фильмы (например, «Эллина Вере», 1991) и ставятся телесериалы, к которым так располагают его многосюжетные семейные романы («Малые души», 1969; «Тайная сила», 1974; «О старых людях и о том, что проходит мимо», 1975). В 2010 году знаменитый голливудский режиссер голландец Пол Верховен (Paul Verhoeven, правильнее – Паул Верхувен) начал готовить фильм по «Тайной силе», но фильм до сих пор не снят.
Ирина Михайлова
Глава первая
I
Полная луна, сегодня трагическая, показалась очень рано, до наступления темноты; огромный кроваво-розовый шар пламенел, точно заходящее солнце, за стволами тамариндов по сторонам Длинной Аллеи и поднимался, постепенно очищаясь от трагического оттенка, на побледневший небосклон. Мертвенная тишина окутывала все вокруг вуалью молчания, как будто долгая полуденная сиеста сразу перешла в вечерний отдых, минуя оживление в час прохлады. Над городом, чьи белоколонные виллы прятались в листве аллей и садов, висело пушистое беззвучие, в душном безветрии вечернего неба, как будто блеклый вечер устал от палящего дня восточного муссона. Дома беззвучно прятались в листве своих садов. Здесь и там зажигали свет. Вдруг залаяла собака, ей ответила другая, их лай разорвал пушистую тишину на длинные, грубые лоскуты; злые собачьи глотки – осипшие, сбившиеся с дыхания, хрипло-враждебные – внезапно тоже смолкли.
В конце Длинной Аллеи в глубине сада располагался Резидентский[1] дворец. Невысоко, в тени от крон баньянов, вились, убегая в глубь сада, зигзаги его черепичных крыш, переходящих одна в другую, примитивной формы: по крыше над каждой галереей, по крыше над каждой комнатой, все вместе они сливались в один вытянутый силуэт. Однако со стороны, смотревшей на Длинную Аллею, стояли белые колонны передней галереи и белые колоны портика, высоко-светлые, на большом расстоянии друг от друга, раздвигаясь еще шире там, где находился внушительный дворцовый портал. Через открытые двери виднелась средняя галерея, уходившая вдаль и лишь кое-где освещенная редкими огоньками.
Служитель зажигал фонари сбоку от дома. Два полукруга из огромных белых горшков с розами и хризантемами, с пальмами и каладиумом разбегались вправо и влево перед входом в дом. Между ними пролегла широкая дорожка из гравия – подъезд к дому, далее простирался широкий высохший газон, окруженный горшками, а посередине, на кирпичном пьедестале, высилась монументальная ваза с огромной латанией. Зеленой свежестью веяло от извилистого пруда, на котором теснились гигантские листья виктории регии с загнутыми вверх краями, точно темно-зеленые подносы, а между ними там и здесь белели лотосоподобные цветки. Мимо пруда вела извилистая тропа, и на вымощенной галькой круглой площадке стоял высокий флагшток. Флаг уже спустили, как всегда, в шесть часов. Незатейливая ограда отделяла двор от Длинной Аллеи.
На этом гигантском дворе царила тишина. Теперь уже горели, старательно зажженные мальчишкой-слугой, один светильник в люстре в передней галерее и одна лампа внутри дома, словно два ночника во дворце из колонн и по-детски убегающих вдаль крыш. На лестнице перед конторским помещением сидели несколько служителей в темной униформе, переговаривавшихся шепотом. Через некоторое время один из них поднялся и пошел неторопливым шагом человека, не желающего спешить, к бронзовому колоколу, висевшему у домика для служителей, на краю двора. Пройдя отделявшие его от домика сто шагов, он медленно ударил семь раз в колокол, и удары эти отдавались далеким эхом. Бронзовый язык ударялся о стенки колокола, и каждый удар разносился волнообразно по округе. Собаки вновь подняли лай. Служитель, по-юношески стройный в синем полотняном кителе и брюках с желтыми галунами и отворотами, неспешной пластичной походкой прошел те же сто шагов обратно к остальным служителям.
Теперь уже и в конторе зажгли огни, как и в примыкающей к ней спальне: сквозь жалюзи проглядывал полусвет. Резидент, крупный тучный мужчина, в черном пиджаке и белых брюках, ходивший туда-сюда по комнате, крикнул в окно:
– Служитель!
Старший служитель, в полотняной униформе с полами, обшитыми широким желтым позументом, подошел на полусогнутых ногах и присел на пятки.
– Позови нонну[2]!
– Нонна уже ушла, кандженг[3]! – прошептал служитель и, сложив ладони, поднес их к склоненному лбу в почтительном поклоне семба.
– И куда же нонна ушла?
– Я не выяснял, кандженг! – сказал служитель, словно извиняясь, что не может ответить на вопрос, и снова сложил руки в сембе.
Резидент ненадолго задумался.
– Мою фуражку! – сказал он. – Мою трость!
Старший служитель, все еще на полусогнутых ногах, словно стремясь съежиться от благоговения, проскользнул по комнате и, присев на пятки, протянул резиденту маленькую форменную фуражку и трость.
Резидент вышел на улицу. Служитель поспешал за ним, держа в руке тали-апи – зажженный факел на длинном штоке, которым размахивал на ходу, давая знать прохожим, что это идет резидент. Тот медленно проследовал по гравийной дорожке к воротам, вышел на Длинную Аллею. Вдоль аллеи, обсаженной тамариндами и пирамидальными кипарисами, располагались виллы высших должностных лиц, слабоосвещенные, беззвучные, с виду необитаемые, с белеющими в вечерней мгле рядами цветочных горшков.
Резидент прошел мимо дома секретаря, затем миновал школу для девочек, затем контору нотариуса, гостиницу, почту, виллу президента Земельного совета. В конце Длинной Аллеи стояла католическая церковь, а дальше, за мостом через реку, находился вокзал. Близ вокзала лучше других домов был освещен магазин для европейцев. Луна, вскарабкавшаяся на небосвод еще выше и серебрящаяся тем сильнее, чем выше она взбиралась, заливала светом белый мост, белый магазин, белую церковь, а посередине квадратную площадь, открытую, без деревьев, в центре которой стоял небольшой остроконечный монумент – Городские часы.
Резидент никого не встретил; время от времени попадались лишь отдельные яванцы – едва различимое движение в тени деревьев, и тогда служитель еще сильнее размахивал огненным факелом. И яванцы всегда понимали, и съеживались у края дороги, и на пятках отползали в сторону.
Резидент мрачно шел дальше большими решительными шагами. С площади он повернул направо и прошел мимо протестантской церкви, в направлении красивой виллы с правильными ионическими колоннами, ярко освещенными люстрами из керосиновых светильников. Это был клуб «Конкордия». На ступеньках сидели несколько служителей в белых кителях. По передней галерее прогуливался европеец в белом костюме, хозяин клуба. Но за большим столом никого не было, и большие соломенные кресла напрасно раскрывали свои объятия.
Хозяин клуба, увидев резидента, поклонился, и резидент коротко приложил палец к фуражке, прошел мимо клуба и свернул налево. Он дошел до конца аллеи, миновал маленькие темные домики, спрятавшиеся в глубине садиков, снова свернул и прошел к устью реки. Здесь были причалены рыбачьи суда, борт к борту, над водой, от которой поднимался рыбный дух, витал монотонный и тоскливый напев мадурских моряков. Пройдя мимо конторы порта, резидент взошел на пирс, далеко выдававшийся в море, на конце которого небольшой маяк, словно уменьшенная Эйфелева башня, вздымал к небу свой железный канделябр с огнем на самом верху. Здесь резидент остановился и сделал глубокий вдох. Внезапно поднялся ветер, восточный муссон, налетевший издалека, как всегда в этот час. Но время от времени дуновение воздуха внезапно стихало, словно складывая от бессилья веера своих крыльев, и высокая морская вода разглаживала белолунные пенные завитки и светилась фосфорным светом, длинными бледными полосами.
По морю приближалось тоскливое монотонно-ритмичное пение; точно большая ночная птица в небе нарисовался темный парус, и рыбачье судно с высоким, загнутым кверху носом, чем-то напоминающее древнегреческий корабль, беззвучно вошло в устье реки[4]. Тоска одиночества, смирение с незначительностью и темнотой всего земного под этим бездонным небом, рядом с этим фосфоресцирующим бескрайним морем рождало таинственность, сжимающую душу тисками…
Высокий крепкий мужчина стоял на берегу, широко расставив ноги, вдыхая налетавший порывами ветер, – усталый от работы, от сидения за письменным столом, от расчетов, связанных с выведением из оборота медных полушек (решение вопроса мелких монет было поручено ему Генерал-губернатором под личную ответственность как важная задача). Этот крупный и крепкий мужчина, практичный, здравомыслящий и решительный из-за долгого пребывания на властных должностях, возможно, не чувствовал темной таинственности, витавшей над яванским вечерним городом – столицей области, находящейся в его ведении, – но он испытывал потребность в нежности. Он смутно ощущал потребность в детских руках, обнимающих его за шею, в высоких детских голосах вокруг себя, потребность в молодой жене, которая ждала бы его с радостной улыбкой. Он не осознавал в себе этой сентиментальности, не имел обыкновения размышлять о своей персоне: он был всегда слишком занят; его дни были слишком заполнены всевозможными делами, чтобы предаваться тому, что считаешь кратковременными слабостями: мечтам юных лет, которые всю жизнь подавлял. Но хоть он и не позволял себе мечтать, эта потребность ощущалась болью в груди, словно какая-то болезнь нежности, недуг сентиментальности затаились в его во всем остальном совершенно практичной душе высокопоставленного чиновника, любившего свою работу, свою область, с трепетом относившегося к благополучию ее жителей, человека, чья неограниченная власть, соответствовавшая его положению, полностью гармонировала с его властным характером, который вдыхал могучими легкими атмосферу просторного поля деятельности и широкого круга разнообразных забот с тем же наслаждением, с каким сейчас вдыхал вольный ветер с моря. Томление, жажда, тоска переполняли его в тот вечер. Он чувствовал себя одиноким не только из-за отчужденности, всегда окружающей правителей крупных областей, к которым обращаются либо с неискренне-почтительной улыбкой на лице, когда хотят поговорить, либо коротко-деловито-почтительно, чтобы завершить дела. Он чувствовал себя одиноким, хотя был отцом семейства. Он думал о своем большом доме, думал о своей жене и детях. И чувствовал себя одиноким, удерживающимся на плаву только благодаря увлеченности работой. Работа была для него всем в жизни. Она наполняла часы и дни. Размышляя о работе, он засыпал, и утром его первой мыслью были интересы области.
Сейчас, устав от цифр, вдыхая ветер, он вместе со свежестью моря вдыхал и морскую тоску, таинственную тоску индийских морей, призрачную тоску морей близ Явы, тоску, прилетающую издалека на шелестящих крыльях таинственности. Но по характеру он был не из тех, кто внимает тайным знакам. Он отрицал мистику. Он считал, что ее нет: есть только море и ветер, свежий ветер. Есть густой морской дух, сочетание запахов рыбы, цветов и водорослей, тяжелый дух, разгоняемый свежим ветром. И есть только миг отдыха, а таинственную тоску, норовящую забраться в его ослабшую – в тот вечер – душу, он чувствует из-за своих домашних, которых хотел бы видеть более близкими, теснее сплоченными вокруг него, отца и супруга. Если он вообще ощущает тоску, то только из-за домашних. Тоска не поднимается из моря, она не приносится ветром с неба. Он не поддастся первому ощущению таинственности… И он еще крепче утвердился обеими ногами на камнях пирса, расправил грудь, высоко поднял свою красивую голову военного и глубоко вдохнул запах моря и ветра…
Старший служитель, сидя на пятках, с горящим факелом в руке, тайком поглядывал снизу вверх на своего господину, словно думал: зачем это он стоит так чудно у маяка… Странные люди эти голландцы… и о чем это он сейчас думает… зачем он здесь… именно в этот час, в этом месте… как раз когда кругом бродят морские духи… Под водой плавают кайманы, а каждый кайман – это дух… А вон там им принесли жертву, бананы, и рис, и вяленое мясо, и крутое яйцо на бамбуковом плоту, у основания маяка… Что же здесь делает кандженг туан[5]… Здесь нехорошо, здесь нехорошо… Это может принести несчастье… И пристальный взгляд служителя скользил вверх-вниз по широкой спине его господина, все в той же неподвижной позе смотревшего вдаль. Во что он всматривается? Что он видит на крыльях ветра? Какие странные эти голландцы, какие странные…
Резидент неожиданно развернулся и пошел назад, и служитель, резко вскочив, последовал за ним, раздувая горящий конец своего веревочного факела. Резидент возвращался тем же путем; теперь в клубе сидел какой-то господин, поприветствовавший резидента, да еще несколько молодых людей, одетых в белое, прогуливались по Длинной аллее. Собаки лаяли.
Приближаясь к воротам сада перед своим домом, резидент увидел перед другим входом в сад две белые фигуры, мужчины и девушки, вскоре растаявшие в ночи под сенью баньянов. Он прошел прямо к себе в контору; другой служитель принял от него фуражку и трость. Резидент тотчас же сел за письменный стол. Он может поработать еще час, до ужина.
II
Зажгли больше огней. Огни зажгли повсюду, только в длинных широких галереях было почти темно. На дворе и в доме горело не менее двадцати, тридцати керосиновых светильников, в люстрах и фонарях, но они создавали лишь неясный полусвет, висевший в доме желтым туманом. Потоки лунного сияния заливали сад, выхватывали белизну цветочных горшков, играли в пруду, и кроны баньянов вырисовывались на фоне светлого неба мягким бархатом.
Первый гонг, звавший на ужин, уже прозвучал. В передней галерее на кресле-качалке туда-сюда качался юноша, сложив замком руки за головой, скучая. По средней галерее, точно выжидая время, брела, напевая, девушка. Дом был обставлен так, как это принято в резидентских дворцах в провинции: пышно и неоригинально. Мраморный пол передней галереи сверкал отполированной белизной, точно зеркало, между колоннами стояли пальмы в кадках, кресла-качалки окружали мраморные столы. В первой внутренней галерее, параллельной передней галерее, вдоль стены стояли стулья, словно постоянно готовые к приему гостей. В самом конце второй внутренней галереи, вытянувшейся от передней части дома к задней, там, где она расширялась, на золотом карнизе висела гигантская портьера из красного атласа. Белые простенки между дверьми, ведущими в комнаты, были украшены либо зеркалами в золотых рамах, стоящими на мраморных консолях, либо литографиями – как здесь говорили, «картинами»: Ван Дейк на коне, Паоло Веронезе на ступенях венецианского палаццо, где его принимает дож, Шекспир при дворе Елизаветы, Торквато Тассо при дворе герцога д'Эсте. В самом большом простенке в раме с королевской короной висела большая гравюра: портрет королевы Вильгельмины в королевском облачении. Посередине средней галереи стояла красная атласная оттоманка, увенчанная пальмой. А также многочисленные стулья и столы, и везде люстры. Все содержалось в аккуратности, во всем была помпезная заурядность, словно в ожидании очередного официального приема, и ни одного укромного уголка. В полусвете керосиновых ламп – в каждой люстре горело по одной – длинные, широкие галереи лежали, охваченные пустой скукой.
Пробил второй гонг. На задней галерее слишком длинный стол – словно постоянно ожидающий гостей – был накрыт на три персоны. Спен[6] и шестеро мальчиков стояли в ожидании у сервировочных столиков и двух буфетов. Спен уже начал разливать суп по тарелкам, а двое из мальчиков ставили их на стол, на сложенные салфетки, лежавшие на тарелках. Затем вся прислуга погрузилась в ожидание; от супа в тарелках поднимался пар. Еще один мальчик наполнил три стакана водой с большими кусками льда.
Девушка подошла ближе, напевая. Ей было, наверное, лет семнадцать, и внешностью она походила на свою разведенную мать – первую жену резидента, красивую полукровку[7], которая теперь жила в Батавии и, как поговаривали, держала там тайный игорный дом. У девушки был оливково-бледный цвет лица, иногда с легким румянцем, как у персика, черные волосы, естественно вьющиеся у висков и собранные на затылке в большой тяжелый узел; черные зрачки сверкали в окружении влажной голубоватой белизны, обрамленной черными ресницами, трепетавшими вверх-вниз, вверх-вниз. У нее был маленький, довольно пухлый рот, над верхней губой темнел легкий пушок. При небольшом росте тело ее уже приобрело округлые формы – роза, поспешившая расцвести. Одета она была в пикейную юбку и белую полотняную блузку с кружевной вставкой, шею украшала ярко-желтая лента, чрезвычайно идущая к оливковой бледности ее лица, которое порой румянилось, словно заливаясь краской.
Юноша из передней галереи тоже неспешно подошел к столу. Он был похож на отца, высокий, широкоплечий, светловолосый, с густыми, соломенного цвета усами. Ему было от силы двадцать три года, но выглядел он лет на пять старше. Одет он был в костюм из русского полотна, однако, при воротничке и галстуке.
Последним пришел сам ван Аудейк; его решительные шаги быстро приближались, как будто ему некогда, как будто он сейчас пришел ужинать, лишь ненадолго прервав работу. Все трое сели за стол, ни слова не говоря, и принялись за суп.
– В котором часу завтра приезжает мама? – спросил Тео.
– В полдвенадцатого, – ответил ван Аудейк и добавил, обращаясь к своему главному слуге, стоявшему у него за спиной: – Карио, не забудь, что завтра в полдвенадцатого надо будет встретить госпожу.