Полная версия
Личный враг Бонапарта
В самый подходящий момент явился граф Толстой на огнедышащем жеребце и вынес осиянного славой капитана, как валькирия, из битвы.
Спасибо, конечно! Но теперь требовалось наступать. Драгун подвел Бенкендорфу его заводную лошадь, и капитан привычно взлетел в седло.
– Говорят, Бонапарта чуть не зарубили, – сообщил рядовой, перебрасывая офицеру повод. – Наши прорвались на колокольню. Да там охрана. Мамелюки его, слышь, звери.
– Врут, – отрезал Шурка. – Мамелюки пешие не бывают.
– Они ж турки. Им не все едино?
Еще одна причина, по которой мир, даже если и будет подписан, останется на бумаге. Уж больно француз привечает наших врагов – поляков и турок. Если приманит еще и шведов… Бенкендорф не успел додумать неприятную мысль. Затрубили: марш-марш.
Драгуны еще четырежды ходили в атаку. А потом выдерживали удар кирасирской стены вместе с пехотинцами и соскочившими с лошадей уланами. Спешились, свистом и шлепками отогнали коней назад и встали, подняв палаши. Уланы выставили длинные – больше человеческого роста – пики, опустив их на плечи передних гренадер. Те крякали, отпускали неодобрительные замечания, хвалились штыками: мол, самое оно лошади под брюхо, но не перечили, понимая, что лишними чужие лезвия не будут, – усилят частокол, и слава богу!
Удар был страшный. Сам Мюрат в синей шубе с золотыми петлицами промелькнул перед глазами. Две первые линии разметало, как детские игрушки. Третья устояла и заставила французов повернуть. Сколько бы неаполитанский король ни тряс перьями, сколько бы ни крутил скакуна на месте и ни махал кривой саблей, его люди, а вернее, его лошади не пошли дальше.
Но ничего страшнее Бенкендорф не видел. Ближний бой – другое. Не успеешь испугаться, как тебе уже выпустили кишки или ты выпустил. А тут… Стоишь, ждешь, и холод бездействия медленно, но верно обращается в страх. В предчувствие смерти. Самое ужасное в отражении кавалерийской атаки: ты успеваешь осознать происходящее. На тебя несется нечто, превосходящее по размеру, закованное в железо и вращающее саблями.
Сколько раз он был на другой стороне и знал: всаднику тоже страшно. Не потому что трус. А потому что лошадь боится. Скачет, но боится, и ее страх дрожью в руки передается хозяину.
Нет, верхом на стену штыков легче. Поднимут на штыки – прекрасная смерть. Быстрая. Почти без мучений. Хуже, если выбьют из седла и затопчут. Были случаи, когда таких несчастных находили еще живыми на следующее утро после битвы. Без рук, без ног, с разрубленными черепами и раздавленными лицами. Об этом лучше не думать!
А когда сам стоишь и видишь, как горизонт начинает шевелиться, потом в ноги ударяет гул – тысячи подков дружно бьют по замерзшей почве. Чужие, страшные лошади несутся на тебя. И некуда бежать. Кавалерия ближе, ближе. Видно, как ее лихие генералы один за другим подбирают поводья и уходят в сторону, давая место для таранного удара простым всадникам. Те несутся очертя голову, бросив поводья, забыв обо всем. И только впереди на белом коне, покрытом тигровой шкурой, в цирковом плюмаже, в черных усах и кудрях до плеч – лучший кавалерист потрясенного человечества, неаполитанский король, кумир женщин и гроза обоза – божественный Мюрат! Король среди маршалов и маршал среди королей!
Бац! Врезались. Пошла свистопляска. Если русские что-то могут, так это стоять. Вгрызлись в землю, зацепились, теперь их не выковырять. В этом великая, черная мудрость пехоты. Говорят, наши сильны в штыковом бою. Да, сильны. Но трижды сильны в отражении. Не замай!
Четырнадцать часов ужасного, непрерывного месива. Живые охрипли кричать. Умирающие больше не стонали, когда по ним, как по земле, то кони, то люди – и все без дороги.
Капитан боялся упасть. Подведут ноги – прощай. Накануне шли дожди. Земля размякла. Не желая жертвовать обувкой, многие несли сапоги в руках. Два пеших перехода, когда решено было поберечь лошадей, Бенкендорф тоже шел босиком. Думал, что застудил ступни. Вышло хуже. После ночевки, когда грел только бок крапчатого донца, попытался встать. И нате, не ступни – колени. Распухли, крутили, шагу не ступить. Хорошо, что дальше ехали верхом. Однако свалял же он дурака! Поберег сапоги! После боя таких сапог – послал денщика на поле, пусть выбирает. Теперь вроде ничего, ноги двигались. Но страшная это доля – становиться калекой в неполные 25. Впрочем, кто сказал, что он выживет?
Ночь пала раньше обычного – мглу усиливал снег. Побоище утихло в темноте. Бедный городишко за несколько веков не видел столько народу. Теперь все мертвые.
Отчего-то воображают, будто над сечей наступает тишина. Неправда. Неумолчный стон с разных сторон, вытье и поскуливание, редко крик. Сил уже нет. И это хуже, чем лязг железа, брань и вскрики убитых.
Уже было известно, что обещанный пруссаками в подкрепление корпус генерала Лестока так и не подошел. Посему Беннигсен решил покинуть поле боя, хотя отовсюду поступали донесения: стоим, где стояли. И на поверку вышло, что наколотили француза больше, чем он нас. Тысяч на десять больше. Хорошая работа. Надо бы ребятам щи варить да по чарке водки сверху. И спать. Сегодня даже в снегу будут спать крепко.
Назавтра же можно и подумать, пугнуть ли Бонапарта еще раз или откатиться на новое место.
Но Беннигсену не сиделось. Его нервировала медлительность союзников. Ужасали потери: 15 тысяч, не меньше. Страшила ответственность. По всему выходило: сегодня он победил. А завтра – будет ли удача?
– Оставить поле боя противнику – признать поражение! – севшим голосом кричал на совете генерал Толстой. – А паче чаяния, тронемся? Люди не знают потерь. Начнется паника. Дезертирство. Побегут – не остановим.
Он вернулся мокрый от снега и злой. Приказал позвать Бенкендорфа.
– Вас требует Беннигсен.
– Зачем?
– Не мое дело.
– Петр Александрович…
Полковой командир обычно не срывался на Шурку. Здравый, как все генералы, потаскавшие амуницию еще в средних чинах, а уж потом попершие наверх, он своих людей в полымя не бросал, сам в огне не горел, а о службе выражался так: «Это ж Россия, мать наша, понимать надо!»
– Собирайся, повезешь донесение в Петербург. В уважение к твоим связям, прости, брат. – Граф ходил по палатке усталый, кусачий и не кричал на капитана только потому, что видел: и тому сегодня досталось. – Командующий думает, будто тебе поверят.
– Но ведь я скажу. Я же скажу, что здесь было, – растерялся Бенкендорф.
– А кому интересно твое мнение? – огрызнулся Толстой. – Повезешь реляцию о победе. Сие, брат, стратегия. Нам, дуракам, не понять.
Генерал больше всего хотел налить себе водки, что в присутствии младшего по званию было неприлично.
– Ну ступай, ступай. И это, не очень-то выставляйся перед Беннигсеном. Он мужик хитрый.
О последнем все знали, и капитан не отпустил ни единого комментария, хотя, когда шел по лагерю, уже видел признаки начинающейся паники. Собраться в ночи и бежать! Куда? Зачем?
Людям можно приказать умирать. Но сказать им: уходим, хотя… мы сегодня выиграли. Это как?
Подло? Глупо?
Дальновидно.
Беннигсен написал донесение, вручил его посыльному. Но в течение следующих суток картина так страшно изменилась, что пришлось Бенкендорфу, прежде чем увидеть столицу, заглянуть в Кенигсберг и очистить город от мародеров. Своих мародеров!
Стыд пробирал до костей. Армия побежала, как и предсказывали разумные генералы. Побежала после сражения, которое следовало признать удачным. Во всяком случае, не проигранным. Но теперь полки обращались в банды. Солдаты – в скотов.
Нет, все же Лестоку следовало поспешить, хотя бы ради своих соотечественников! Чего только капитан не навидался дорогой. Теперь вот глядел на королеву Луизу. Еще одну жертву, втоптанную в грязь по их вине! Чем ее участь лучше судьбы той длинноногой белокурой поселянки, над которой, сняв штаны, стояли четыре егеря? Он, конечно, разогнал их и, кажется, одного даже убил, саданув прикладом в висок. Но женщину все равно не спас.
Есть устав, есть присяга, есть шпицрутены. И лучшие качества солдата будут явлены. Нарушится подчиненность – и вот уже чья-то рыжая наглая харя орет:
– А ты мне не приказывай! Ты кто таков? Пошел на хер!
Хорошо у капитана за спиной не осинник. Три сотни старых солдат.
– Я те покажу, кто таков! Уёбыш!
– А чё ты мне сделаешь? Чё будет? Под суд пойду? Ищи-свищи экзекуторов!
– Так вздерну, – пообещал Бенкендорф, вытирая перчаткой накатывавшие из-за ветра сопли.
Он понимал, что вешать не на чем, и приказал стрелять. Команду выполнили коротко, без чувств. Плюнули и поехали дальше. Но в ушах все еще отдавалось:
– Бабу пожалел! Своим бабу, немку! Да ты, часом, сам…
Часом, это, оно самое! Только спусти их с цепи. Только позволь – порвут. Хорошие, свои, еще вчера герои. Сегодня – дерьмо, нелюди. Бес попутал. Знает он этого беса!
* * *Кенигсберг.
«Наша армия под сильным влиянием неудач и пав жертвою нерешительности и неверных решений главнокомандующего отошла к Тильзиту».
А. Х. БенкендорфКоролева смотрела на курьера по-прежнему мягко.
– Я звала вас, чтобы выразить свою благодарность, – ее голос снова окреп, – за очищение города от мародеров. И свое сочувствие. – Она знаком подняла его с колен. – Мне жаль. Если бы я только могла повернуть время вспять… Но, боюсь, Бог хочет, чтобы мы прошли через это.
Бенкендорф вздохнул. Бог хочет… Тысячи и тысячи убитых, искалеченных людей. Тела отставших и замерзших по всей дороге. Не может Бог хотеть поражения для русских! Или после ста лет побед учит смирению?
– Вы отчаялись, – Луиза готова была взять его за руку. – Напрасно. Вот у меня четверо детей. И я только что своим упрямством лишила их наследства. Но мы не прислуга Бонапарту. Если нужно жить в неволе, лучше умереть.
Камин едва тлел. Ничего удивительного, что королева оставалась в дорожном платье из синего бархата с высоким воротником и витыми золотыми шнурками, как у гусарского ментика. Ее пышные пшеничные волосы были спрятаны под шапочку с черным страусовым пером.
Она изменилась с тех пор, как капитан видел ее в последний раз. Четыре года назад Луиза больше походила на радостную птичку, выпорхнувшую по весне из открытой клетки. Смущенная собственным величием, растроганная всеобщей любовью, стыдящаяся своей красоты… Теперь на него глядела исполненная внутренней мудрости женщина, чьи глаза уже были прояснены будущим страданием и которая давно благословила все, что с ней произойдет.
– У меня для вас подарок. – Луиза открыла шкатулку, стоявшую на столе. Здесь среди перстней, лент и споротых кружев она хранила милые безделушки. Поделки детей, шишки из парка в Шарлоттенбурге, сухие цветы лаванды для запаха. – Вот возьмите, это мой крест. Хорошая работа, правда?
Капитан прежде принял подарок, чем опомнился, что делать этого нельзя.
– Простите, ваше величество… я…
Она взяла руку Бенкендорфа обеими ладонями и с силой сомкнула его пальцы над ажурной сталью. Такие кресты делали в Гляйвице и заменяли ими золотые, которые вслед за королевой прусские дамы жертвовали на нужды армии.
– Не важно, как это выглядит со стороны. Не имеет значения, кто и что об этом подумал бы, если бы увидел, – Луиза говорила доверительно, но без тени кокетства. – Я помню вас. И всегда замечала. Вы не могли об этом знать. Вы обычно стояли сзади. Вас никогда не представляли.
– Это было бы неуместно…
Луиза кивнула.
– Но я не могла не чувствовать ваш взгляд. Иногда чужое восхищение – это все, что нужно, чтобы не потерять себя. Вы приедете на переговоры?
– Если государь прикажет.
– Сделайте все, чтобы попасть туда. Просто окажитесь там, – королева снова сжала пальцы гостя на холодной поверхности креста. – Стойте и смотрите на меня. Этого будет достаточно.
* * *Середина февраля. Петербург.
«Этой удивительной женщине ничего нельзя поставить в упрек, кроме чрезмерной строгости к собственным детям».
А. Х. БенкендорфВсю дорогу до столицы капитан проделал в дурном расположении духа. Безмолвное обожание. Абсолютная преданность. Неужели это все, на что он способен? Почему стоять сзади и смотреть через чужие спины – его удел?
Пожалуй, сейчас ему трудно было бы даже вспомнить, чего хотелось в другой, довоенной жизни.
В юности любил читать древних авторов. Плутарха и описание подвигов великих людей. Когда три года назад был с миссией в Архипелаге, первую ночь не мог спать, воображал, что корабль стоит у берегов, где ходили Одиссей и Агамемнон. Все таращился на темную полоску земли, и мнилось, что за кустами еще движутся бесприютные тени героев. Смотрел в теплое чужое небо и мысленно примерял доспехи Ахилла.
Допримерялся! Хорошо не погиб, как Патрокл!
Одно Бенкендорф усвоил твердо: всегда может быть хуже. Он явился в Петербург в середине февраля и… окунулся в победный восторг. Его никто не слушал. И все поздравляли.
Капитан смешался, говорил невпопад. Хвалил Толстого. Ругал Беннигсена – того, кому государь пожаловал Андрея Первозванного.
А там… Там был разгром. Толпы обезумевших, бегущих, никем не управляемых людей. Смерть и позор. Без поражения. Что казалось неправдоподобным, особенно издалека, из Петербурга.
На Александра Христофоровича смотрели косо, принимали холодно. И, наконец, вдовствующая императрица снизошла до вразумления. Она пригласила воспитанника в свои теплые покои в Зимнем и, велев всем выйти, указала на стул.
– Вы огорчаете меня, Сашхен.
Мария Федоровна только что вернулась с бала. Конечно, она больше не танцевала. Целую вечность! С тех пор как семь лет назад стала вдовой. Приличия запретили бы ей скакать в котильоне, но при взгляде на стан-амфору, на исполненные грации и спокойного величия движения императрицы-матери, оставалось только сожалеть, что эта рослая фарфоровая дама не возглавляет торжественные шествия в первой паре полонеза.
Траура ее величество не носила, возненавидев черное в те дни, когда лила слезы по мужу, а вся столица ликовала и в окна дворца даже ночью долетали приветственные крики. Глупцы думали, будто расстались с тираном! Надолго ли? Вот он, новый тиран – Бонапарт – стучится в двери!
– Сядьте, Сашхен, – Мария Федоровна жестом отослала камер-фрау, готовую снять с ее головы диадему и отколоть мантию. Нет, она будет разговаривать с этим остолопом как подобает истинной царице. – Я разочарована.
Покровительница возвышалась над Бенкендорфом на целую голову, а его росту завидовали многие! Но сейчас крестник сжался, как всегда сжимался в ее присутствии, опустил плечи и втянул шею.
– Садитесь же.
Мария Федоровна опустилась на стул со спинкой-лирой и одним взмахом уложила у ног шлейф, расшитый золотыми розетками.
– Мне не нравится все, что вы делаете, дитя мое, – веско сказала она. – И мне не нравитесь вы сами, каким прибыли из-под Эйлау.
Что на это ответить? Бенкендорф переминался с ноги на ногу, готовый пятками просверлить наборный паркет и провалиться этажом ниже. Вдовствующая императрица – не тот человек, который думает, будто повинную голову меч не сечет. Очень даже сечет. И за два десятилетия покровительства сын покойной подруги часто выходил из ее кабинета высеченным.
– Вы недовольны чином полковника? – почти насмешливо спросила пожилая дама. – Друг мой, ваш командир продвинул вас лишь на одну ступень. Тогда как я, – она выдержала паузу, – на две. Вы только пару недель проходили подполковником. А уже новое назначение. Не пора ли…
«Заткнуться», – мысленно проговорил за нее Бенкендорф.
– …вести себя более благоразумно, – закончила царица.
Они сидели в светлом кабинете государыни. Ее величество не любила мрачных тонов. В жизни и без того много ненастных дней, пусть хоть вещи дарят ощущение весны. Над столом висел крымский пейзаж кисти самой августейшей художницы. В медальонах между окнами – портреты ее детей, которые Мария Федоровна лично вырезала по кости. Каждый величиной с ладонь, простая легкая оправа, тонкая лента, булавка к обоям – все по-семейному. В дальнем углу Бенкендорф заметил свой профиль. В этом доме он был Сашхен, или даже Шурка, как подвернется ей под руку.
– Ваши родители, мой друг, всегда являли собой пример благодарности и послушания.
Александр Христофорович опустил глаза и попытался вымучить из себя объяснение. Вдовствующая императрица была этим шокирована. Он осмеливается возражать!
– Помолчите. Вы уже достаточно наговорили в гостиных, – в ее голосе звучал укор. – Война с Бонапартом будет продолжена во что бы то ни стало. А вы… вы сеете панику, утверждаете, будто мы разбиты.
«Не разбиты, но бежим», – мысленно поправил Шурка.
– Не перечьте мне! – вскинулась Мария Федоровна. Ах, как хорошо она его знала! Куда лучше, чем родная мать, которая умерла еще до того, как сын начал взрослеть. Эта венценосная женщина видела воспитанника насквозь. Без нее он был ничто. Она без таких, как он, – молчаливых, преданных, готовых исполнить любой приказ – лишалась опоры. Столь нужной при перетягивании каната с сыном-императором. А он вздумал ершиться!
– Беннигсен – победитель. Бонапарт будет разбит, – отчеканила вдовствующая государыня. – Это и только это вы должны говорить всем и каждому.
Бенкендорф поклонился. Его мнение казалось излишним.
– Послушайте, Сашхен, – Мария Федоровна смягчилась, – вы избыточно честны. Надо стать дальновиднее.
Александр Христофорович поднял на нее глаза.
– Когда вы вот так смотрите, я вижу перед собой вашу матушку, – вздохнула императрица. – Ведь она пострадала от моего супруга, покойного государя, тоже за неверно понятую преданность. Стала защищать меня, говорить, что его фаворитка Нелидова – интриганка, метит на мое место… И все это открыто. Именно тогда вашей семье пришлось уехать обратно, в Германию, – Мария Федоровна помолчала. – Вспомните, сколько ваш отец искал службу. Нашел только у баварцев в Байроте. Мне стоило большого труда и такта смягчить государя. Вернуть ваших родителей.
«Да, вернуть. Из свиты цесаревича рижским губернатором. Такой вот зигзаг карьеры!».
– Помните об этом. Не оступитесь, – вдовствующая императрица покачала головой. – Вы слишком похожи на Анну, Сашхен. Я бы не хотела вами жертвовать.
Очень откровенно.
– Но, ваше величество, – начал Бенкендорф, – говорят, государь заключает мир. Он едет на переговоры.
Лицо Марии Федоровны выразило крайнее неудовольствие. Ее считают сторонницей войны! Глупые игрушки для детей, которые никак не повзрослеют. А мужчины – дети, им нельзя давать заигрываться. Нищие, разоренные города, брошенные дороги… Война позволяет забыться. Но рано или поздно наступает отрезвление. Лучше рано. Такова ее философия.
– Друг мой, – вновь заговорила пожилая дама. – Вы помните, как погиб покойный государь?
Бенкендорф сглотнул. О подобных вещах не принято упоминать вслух.
– Его убили, когда он решил заключить союз с Бонапартом, – твердый подбородок Мария Федоровны задрожал. – Англия не позволит России выйти из большой войны. Здесь многие опутаны ее золотыми нитями. Да и своих дураков хватает! Лишь бы кричать «ура» и убивать людей.
Мария Федоровна взяла платок и против ожидания вытерла не глаза, а лоб. Она уже страдала внезапными приливами жара, но все еще выглядела цветущей. Какая кожа! Какие руки! Будто на мрамор натянули белую шелковую перчатку. Ей-богу, с этой дамой еще и сегодня не стыдно было бы пуститься в амуры. Но при этом какая репутация! Белее молока, чище кружевной скатерти.
– Итак, Сашхен, вы хотите объяснений? Получите их, – сухо проговорила покровительница. – Государь все знает. Надо быть очень наивным, чтобы думать, будто мой сын, – она возвела глаза горе, – может хоть на минуту выпустить правду из виду. Он поедет на переговоры и будет торговаться. Поверьте, дипломатия – сильная сторона его способностей.
От Бенкендорфа не укрылась гордость, с которой императрица-мать говорила о своем первенце. А ведь иной раз можно подумать, будто они враги.
– Но, – Мария Федоровна вздохнула, – везде есть горячие головы. Нельзя допустить, чтобы в такой опасный момент против государя созрел заговор… Они уже перебирают моих детей! Кто следующий займет трон! – Щеки пожилой дамы вспыхнули румянцем негодования. – А ведь Константин – трус. Вы домашний человек, вам я могу сказать правду.
Бенкендорф предпочел бы не слышать подобных характеристик. Потом ему же поставят в вину минутное чистосердечие государыни.
– Только Александр выведет нас, – твердо заключила она. – Мой сын Александр.
Повисла пауза. От всего сказанного ситуация не становилась яснее.
– И вот я, – терпеливо начала разжевывать вдовствующая императрица, – принимаю на себя роль сторонницы войны. Машу флагами. Затем, чтобы тайные заговорщики решили, будто возле меня, в моем кругу, можно заявлять недовольство открыто, без последствий. Теперь они уже все известны. Все наперечет. А я лишь раскидываю сети шире. И кто мне попадается? Вы, Сашхен! Вы!
Мария Федоровна замолчала. Ее воспитанник был раздавлен.
– Делайте, что вам говорят, – с ласковым упреком произнесла царица. – Я сама скажу вам, когда вы будете готовы для большой игры.
В тот момент казалось: никогда.
Вдовствующая императрица встала и ободряюще похлопала воспитанника по плечу.
– Вы вскоре получите новое назначение. Состоять при посольстве в Париже. И кое-какие частные распоряжения от государя.
Полковник внутренне возмутился: он не дипломат! Все его последние поступки это только доказывали.
– Я полагал вернуться в армию. Мой теперешний командир граф Толстой…
– Граф Толстой назначен послом. Вы не разлучитесь.
Глава 2. «Le petite princes»
«Когда Август пьет, Польша пьянеет».
Польская пословицаБелосток. Польша. Лето 1807 г.
Белосток – самый прекрасный замок на земле. Желто-розовый сон среди кипени цветущего сада. Зеркала прудов и горбатые мостики у беседок, чьи мраморные ступени уходят прямо в холодную, серую глубину вод.
Бенкендорф вспомнил, что у его родителей не было свадебного путешествия. Едва венчавшись, они в 1782 году поехали сопровождать великокняжескую чету за границу. Такая честь! Вена, Рим, Неаполь, Париж… Но отец уверял, будто ни в Версале, ни в Потсдаме он не встречал такой расточительной, такой обморочной роскоши. Счастливого безумия. Золотого сна, во время которого Польша не сразу заметила, что ей пустили кровь. Так бывает, если сам часто отворяешь себе вены…
Теперь Александр Христофорович видел Белосток своими глазами. Тень былого величия. Крыло отлетевшей славы. Пепел был еще теплым.
– Этот дом называют Подляшским Версалем. Обитателям замка чудилось, будто костер вот-вот займется вновь. Посмотрите, как в прежние времена жили вельможи, даже не принадлежавшие к правительственной партии. Я смею утверждать, – старая кастелянша с гордостью вскидывала голову, – что истинная аристократия сохранилась только в Польше: там, где магнаты не зависели от короля. Каждый день за стол садится человек до пятидесяти, – она радушно обвела рукой кушанья, расставленные перед гостями, – но после нас остатками кормится еще пара сотен челяди.
Бенкендорф не считал, что холопы, кидающиеся на объедки, – признак аристократизма. Но его учили не перебивать старших.
Он приехал сюда в июне. Все уже было кончено. В Тильзите государи вновь перекроили карту. Россия могла быть довольна: земли до Вислы. Но у пруссаков отняли куски Польши и соединили в герцогство Варшавское. Только слепой не понял бы зачем. Пика с красно-белым флажком уже была наклонена в сторону Немана.
А потому никто не обольщался ни насчет французов, ни насчет новых подданных, которые, конечно, с большим удовольствием оказались бы по другую сторону границы. Тем не менее им пришлось терпеть русских. И, чтобы подсластить бочку дегтя, посол Толстой устроил в Белостоке череду празднеств. Весь его штат – офицеры и дипломаты – поселился в замке на несколько месяцев, чем несказанно стеснил добрую кастеляншу, сестру последнего короля Станислава Августа и ее многочисленных родственниц: Тышкевичей, Понятовских, Потоцких…
Еще вчера они своими руками вышивали знамена для юной польской армии, носили малиновые шапочки набекрень и ждали возрождения «Ржечи от можа до можа». Сегодня…
– Мы все надеялись, что после стольких поражений Пруссия будет исключена из числа европейских держав. Полностью уничтожена.
«Знаю я, на что вы надеялись, – думал Шурка, – и кто должен быть исключен…»
– Но великий человек благоволил иначе. – И все за столом немедленно повторили: «великий, великий, великий…» Как разноголосое, но однообразное эхо. – Его воля – ныне закон в Европе, не так ли?
Мягкий голос кастелянши был обращен к русским гостям. От них постоянно ожидали вежливого восхищения через силу. Так уж повелось, раз государь целовался с Бонапартом. Правда целовался. Без шуток! И французы были от этого в восторге. Наши плевались.