bannerbanner
Личный враг Бонапарта
Личный враг Бонапарта

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Ольга Елисеева

Личный враг Бонапарта

© Елисеева О. И., 2015

© ООО «Издательство «Вече», 2015

* * *

Пролог

Ноябрь 1812 г. Смоленская губерния?[1]

Генерал-майор Бенкендорф обхватил подушку, подмял под себя и больше ничего не чувствовал. Спал он долго и крепко, как не случалось уже года два. И проснулся не потому, что кто-то тряс его за плечо или ухо одеревенело от лежания на седле. А потому что выспался.

Что уже само по себе вызывало подозрения.

Александр Христофорович покрутил головой во все стороны и ничего, кроме пристойной обстановки помещичьей спальни, не обнаружил.

Солнце стояло высоко, но не било в глаза, приглушенное цветными пятнами штор. У сна на улице свое преимущество – он уходит с росой. Зуб на зуб не попадает. Лошади под влажными, седыми попонами начинают всхрапывать и переступать с ноги на ногу. Тут и господа-вояки волей-неволей покидают лапник, сквозь который мать-сыра-земля сосет кости.

Проснуться же в чужой кровати – дело обычное. И если не в трактире, не в бардаке, не в крестьянской халупе – вдвойне приятное. Правда, генерал, хоть убей, не помнил, как сюда попал. Голову ломило, во рту нагадили полковые лошади. Значит, пил. И не шампанское. А местную «вутку, зроблёну в ноци», как говорят поляки.

Досадно! Будто вчерашний день корова языком слизала!

А между тем местечко – charmant! Ну просто charmant! От чистых простыней едва уловимо пахнет морозом и мятой. Сушили на улице прошлой зимой, а потом хранили в сундуке, щедро пересыпав травой, как делают хорошие хозяйки. И теперь достали для гостя – лучшее, не то, что на каждый день.

Александр Христофорович покосился влево. Рядом с ним в пуховых облаках почивало такое небесное создание, что впору было протирать глаза.

«Я умер, – заключил генерал, – и попал в рай. Мусульманский». Там, говорят, гурии услаждают праведников. Праведником он не был. Мусульманином тоже.

Бенкендорф осторожно приподнял край одеяла и оценил совершенство форм незнакомки. «Точно умер. Потому так тепло и тихо. Отучился раб Божий Александр. Ну и слава те, Господи!»

Женщина потянулась и подсунула под щеку кулачок. На ее юном, разгоревшемся от сна лице были написаны детская простота и бестревожность. Словно страшные времена пожаров и побоищ обходили дом стороной. Таких лиц генерал не видел давно. Да и видел ли?

Она не могла оказаться обозной мастерицей ночных баталий. Маркитанткой или, того хуже, француженкой, подобранной в лесу для утех и называвшей себя вдовой офицера Великой Армии. Только не это!

Бенкендорф опасливо взял сонную руку незнакомки: на безымянном пальце поблескивал перстень с плоским бриллиантом в тусклом белом золоте. И камень, и оправа – старые, сто лет не полированные мастером. Но настоящие. А сама рука… На подушечках большого, указательного и среднего пальцев едва приметные мозоли. Прядет.

Александр Христофорович вздохнул с облегчением. Он жив. Баба взаправдашняя. И чертовски мила!

Слово не подходило. Ему вновь представилось, что он в зачарованном замке. Как рыцарь Галахад. Но тот на пути к Граалю был чист и отверг ласки хитрых монахинь. А генерал с порога пал жертвой собственного распутства. И какого! На льняных простынях с брабантским кружевом! Девице лет семнадцать…

Тут Бенкендорф похолодел, вспомнив, что последняя дурная болезнь мучила его в Витебске. Война. Чистых женщин нет. Хочешь предохраниться – живи с кобылой. А если осмеливаешься, то знай: половина армии прошла до тебя, половина пройдет после. Так сказать, братство по оружию.

От сердца отлегло. Там же, в Витебске, полковой хирург констатировал и полное излечение. Правда, не обнадежил на счет ревматизма в ногах и общей слабости. Но тут, как на собаке!

Бенкендорф не любил малолеток. Много возни и никакого удовольствия. Стараться для себя – другое дело. Но на марше, на одну ночь… Не хотелось думать, будто невинное создание лишилось девства в результате его ночного натиска. Он осторожно провел ладонью по холсту. Потом осмотрел собственный живот и ноги. Чисто.

За окном раздался громкий голос Сержа Волконского. Ротмистр сзывал улан поить лошадей. Забрякало. Загремело. Заходило. Зацокало.

Неуемный!

Женщина чуть вздрогнула. Ее лицо еще во сне стало сосредоточенным и потухшим. Глаза распахнулись. И в тот же миг пропало ощущение юности. «Двадцать три – двадцать четыре», – успокоился генерал. На него глядели темно и настороженно. Потом узнали. Благодарная улыбка тронула губы. Рука легла на руку. Спасибо! Так тепло, понимающе, как он бы и не припомнил, когда с ним говорили.

– Мама! Мама! Где мама?!

На первом этаже, буквально под ними, проснулись дети. Хныкали, отказывались одеваться. Требовали благословения и утренней молитвы, чтобы непременно читала мать. Нянька сердилась. Девчонки плакали.

– Это голодные дядьки с лошадями! Они куда-то увели маму!

– Они ее съели! Они и нас съедят!

Женщина накинула громадную шаль, закрывшую ее от шеи до пяток. Пробормотала что-то извинительное по-французски. И исчезла за дверью. Послышались ее торопливые шаги на лестнице.

Александр Христофорович беспомощно оглянулся в поисках собственной формы. На краю постели, у подушек, он заметил старый мужской шлафрок, кое-где дырявый, с вылезшей сквозь прорехи в атласе ватой. На венском стуле подле кровати висели и его вещи. Аккуратно, без складок и помятостей. Не сам бросил.

– Мои котэки! Мои каханые цветики! – послышался голос снизу. Она сплетала русские слова с польскими. – Разве можно так огорчать няню? Марыся, что вы стоите столбом? Чулочки согрели на печи? Не бойтесь, эти дядя – фуражиры. Возьмут сено и уйдут.

Фуражиры. Тут он все вспомнил.

* * *

Поместье Мокрое располагалось недалеко от деревни Воглы. Бенкендорф хорошо помнил эти места еще по отступлению. Низина. Бор. Стоячая вода. Кое-где добрый сосняк на белых песках, клиньями врезавшихся в пажити. Сейчас каждая иголка грозила оборваться холодной каплей подтаявшего льда. А тогда жар, точно из печки. Все горит. Бывало страшно смотреть на артиллеристов, которые вкатывали пушки на лесные дороги, когда справа и слева деревья занимались живыми факелами. Упряжные лошади шарахались. А люди шли. И как шли – поспешали.

Теперь сугробы, оплывшие с оттепелью. Ломкая корочка наста. Как-то будем переправляться? Встал лед, нет? Но хуже всего – бескормица. Падеж. Люди терпят, кони мрут. В Смоленской губернии, разоренной дважды, негде взять даже вороньих яиц. Только безалаберный Бенкендорф мог предположить, что фуражиры дадут сено! Солома, и та съедена. Мужиками, не буренками.

– Покажите мне хоть в одной деревне кошку, – потребовал генерал Винценгероде. – Тогда, Александр Христофорович, я пошлю лично вас на фуражировку.

Летучий отряд[2] шел по пустому селу. Створки открытых ворот покачивал ветер, петли скрипели. Из темноты хлевов и сараев не глядела ни одна пара глаз. Генерал спрыгнул с коня, долго плутал по задворкам. Черные печи тыкали в небо указательными пальцами труб: мол, там ищи и животину, и хозяев. Наконец в зеве одной из них Бенкендорф услышал поскребывание и замер.

Он боялся печей после того, как в чреве одной из них нашли целое семейство, – грелись на остатках золы, да так и умерли от голода.

– Разнежились, вишь ты, в тепле, – рассуждал унтер Потапыч, вынимая несчастных по одному. – Заснули, да и отошли. Детки. Что возьмешь? Кабы мать. Да ее, видать, Бог раньше прибрал.

Мал мала меньше. Восемь тел лежали на снегу. Уланы снесли их к остаткам церкви и забросали горелыми досками. Кто придет, может, похоронит. Все же святое место. Дольше задерживаться они не могли.

Теперь в печи скреблись и попискивали. Александр Христофорович не без опаски положил руку на стоявшую рядом заслонку. По уставу перчатки должны быть белыми. Ха! Палкой пошерудил в золе. На снег к его ногам попадали голые комочки. Раз, два… шесть. Чья-то Мурка окотилась и сдохла, не успев даже вылизать помет.

Бенкендорф сапогом разгреб копошащийся выводок. Эти уже не жильцы. А этот, лысый, почему без глаза? Кот Потемкин-Таврический. Берем.

– Вот, ваше высокопревосходительство, имею честь представить кошку. Продолжаю настаивать, что усиленный поиск в окрестностях может дать фураж.

Винценгероде чуть с лошади не упал, даром что личный враг Бонапарта, нарочно внесенный императором французов в длинный список тех, кто воевал против него с начала времен.

– Генерал! Ваша настырность… ваша глупость… Клянусь, если бы не личные просьбы ее величества, я бы давно попросил вас покинуть отряд!

Держи карман! Так императрица-мать тебе и позволит! Святая женщина! Всегда умела находить для воспитанника такие места, где возможность отличиться, а с ней и повышение по службе становились неизбежны для того, кому не снесло голову. Кавказ, Молдавия, Пруссия, Польша…

– Берите людей, – Винценгероде с раздражением кивнул, – делайте, что хотите. Но чтобы сено было!

Солома!

Бенкендорф отделил полсотни казаков. Пересыпал их полутора десятками улан – послушные, регулярные войска, с ними спокойнее – и поскакал в сторону от основной партии, наперерез через поле, к лесу.

Четыре сряду деревни, встреченные по дороге, были пусты. Пятая тоже. Но вот вдалеке замаячили липы – верный признак усадьбы. А на взгорье, за стеной деревьев – дом. С первого взгляда генерал определил, что крыша не провалена. Пожара не было. И стекла целы. Холодный закат полыхал в них багрово-сизым заревом.

Через заброшенный парк ехали в сумерках. Спешились у крыльца. Снег на ступенях разметан. Мимо клумб к сараям ведут две протоптанные тропки. Живут.

Бенкендорф приказал ротмистру Волконскому оставаться с людьми за деревьями – вдруг из окон начнут стрелять. А сам поднялся к дверям.

– Выходите! Мы знаем, что в доме есть люди! – Он брякнул рукояткой сабли в створки.

Тишина.

– Не бойтесь! Мы не грабители!

Последнее утверждение было спорным.

– Да есть кто-нибудь?!

Ему почудилось, что с другой стороны двери что-то шуршит, едва слышно, с досадой на собственную неловкость.

– Отворяйте! Мать вашу… Свои!

Генерал отчаянно засадил носком сапога в дверь, но тут же отдернул ногу. Пальцы задеревенели, и удар отозвался в них тупой болью. Подожди, то-то еще будет, когда начнешь отогревать у печки!

– Своих теперь нет! – послышался из-за двери хриплый стариковский голос. – Говори по-русски! Только по-русски!

– Я и говорю по-русски! – озлился Бенкендорф. Он вспомнил, что в любом селении, через которое проходил, его заставляли сначала употребить крепкое словцо, а потом пускали в дом. Уж больно уланская форма походила на французскую. Вернее, на польскую во французском исполнении. А поляков здесь знали…

– Отвори, отец! Я не пшек![3] – Александр Христофорович присовокупил длинную тираду, тайный смысл которой, видимо, согрел душу старика.

В замке заворочался ключ, что-то брякнуло, и двери открылись в озаренную одинокой свечой пустоту.

– Гапка, шандал! – распорядился хозяин.

Пахнуло домом, сундуком, стоячим сенным воздухом. Откуда-то из глубины потянуло теплом и радостным ароматом древесного угля. В свете внесенного шандала генерал разглядел «инвалида» лет восьмидесяти, с плеч до пят покрытого войлочной попоной. В правой руке он держал ключ, в левой – пистолет.

И душа грешника не радуется так, когда святой Петр распахивает перед ней врата рая, как возрадовался генерал неописуемому счастью вступить в живое человечье логово.

– Что вам угодно? – без приязни осведомился старик. – У нас ничего нет. Мы просто люди.

– Да и мы не волки, – бросил Бенкендорф, переступая порог и стаскивая с рук перчатки. – Мы фуражиры. Ищем сено….

Он не договорил. Хозяин зашелся горьким, злорадным смехом.

– Фуражиры?! Какое нынче сено?

В душе Александр Христофорович должен был признать просьбу необычной, даже экстравагантной на старой Смоленской дороге.

– Я слышал о дураках! Но чтоб о таких! – Обладатель попоны положил пистолет на стол и воззрился на гостя с брезгливой жалостью. – Все сено вы же сами выгребли прошлым летом, когда улепетывали отсюда, только пятки сверкали! Бросили нас на француза, а он, нехристь, тоже сено любит. И не только сено! – Старик взвизгнул: – Убирайтесь отсюда! Нет ничего! Идите, покатайте по амбару яйцами!

– Иван Галактионович! – Раздавшийся из темноты голос был и спокоен, и сердит одновременно. – Бога ради…

Бенкендорф сощурился. В круг света шагнула молоденькая особа в некрашеном льняном платье, крест-накрест перетянутом пуховым платком.

– Я прошу вас, господа, входите, – с бесстрашием обреченного произнесла она и уже тише, почти просительно: – Ведь вы нас не обидите?

– Как можно, мадемуазель? – Только что генерал готовился разорвать старого козла в клочья, но эта девочка одним своим присутствием объясняла и прием, и упреки: старику было что беречь, паче сена!

– Мы всего лишь ищем пропитания…

– Как все.

– И мы не осмелились бы вас побеспокоить, мадемуазель…

– Мадам. – За ее спиной из горницы вышла нянька, держа на руках двух хорошеньких девочек, укутанных шалями и напоминавших кочаны капусты.

– Елизавета Андреевна, вдова генерала Бибикова.

Гость подошел к руке.

– А это Иван Галактионович, старый сослуживец и друг моего отца, наш управляющий, – при сих словах грозный воитель в попоне поклонился хозяйке, но не гостям. – Надеюсь, вы извините его горячность, он здесь один – наша опора.

– А ваши крестьяне?

Бенкендорф отступил, пропуская в сени своих замерзших товарищей.

– Француз побрал, – нехотя отозвался старик, тоже отходя, чтобы дать место набившимся в тепло уланам. – А кто сам разбежался по лесам. Так что сена у нас нет.

– Да есть же сено, – досадливо упрекнула его госпожа. – Одной Фросе всего не съесть. У нас осталась корова, – пояснила она. – И мы, и дети ею живы.

– Простите нас, мадам, – с чувством проговорил генерал. – Мы заплатим…

– Возьмите так, – покачала головой госпожа Бибикова. – Ведь у вас квитанции, не деньги на руках. Куда Иван Галактионович поедет? Где будет искать ваши штабы? Да и дадут ли ему серебром? Ведь нынче бумага ничего не стоит.

– Барыня-матушка! Самим есть нечего! – возопил старик, готовясь рухнуть к ее ногам.

– Разве вы сено едите? – безучастно промолвила хозяйка. – Мне страшно думать, что вот так и Павел Гаврилович, быть может, у кого-то просил хлеба и крова.

– Я не знал, что генерал Бибиков скончался, – просипел под руку Серж Волконский.

Бенкендорф сердито закашлял: мол, не лезь в разговор, и без тебя непонятно, куда выгребем.

– Под Вильно. Нам прислали бумагу, – заученно ровным голосом произнесла вдова. – Входите, господа, в горницу. Сделайте честь, прошу вас.

Брякая шпорами и задевая за пороги, уланы пошли в дом. Гапка, рябая расторопная толстуха, кинулась скатывать холщовые дорожки: наследят, порвут, истопчут!

– Размещай казаков во флигелях и службах, – распорядился генерал, бросив на ротмистра неодобрительный взгляд. Волконский уже глазами ел хозяйку. Нехотя он отступил и побрел на улицу.

– Прошу к ужину, – молодая барыня указала на стол, по углам которого похоронно горели две свечки. – Мы никого не ждали, но, если вы благоволите потерпеть, Гапа сходит в погреб. И Мырыся.

Нянька передала матери детей. Утроба помещичьего дома озарилась еще парой шандалов. Когда-то здесь было богато и весело. Изразцовая печь-леденец потрескивала изнутри, и по ее муравленым лоснящимся бокам бежали теплые летние тени.

Явились домашние закуски: телячья нога, капуста с клюквой, огурцы в смородиновых листьях и томленая гречневая каша. Иван Галактионович очень неодобрительно смотрел на все это богатство. Но слугам, детям и самой хозяйке, кажется, нравилось принимать гостей. Молодых мужчин с пристойными манерами, людей ее круга, которых можно было не бояться и следовало хорошо накормить.

Гапка пошептала что-то на ухо госпоже и под согласный кивок помчалась на кухню. Минут через десять она вернулась с полной сковородой шкварок, которые по всей Смоленщине отчего-то назывались «шведами». Их выливали на кашу, глядя, как сало и жареный лук затапливают разваренную крупу.

– Жаль, господа, что вы не видели этот дом в лучшие времена, – сказала хозяйка. – Батюшка любил гостей и никогда не простил бы мне, если бы я ударила в грязь лицом.

– Лучшие времена скоро настанут! – провозгласил Серж Волконский, поднимая бокал с липцем. Здешнее чудо винокурения – медовый, шипучий, сладкий… Пьется легко, голова ясная, пока не наступает светопреставление.

– Папа всегда доставал сервиз, – улыбнулась хозяйка. – Но, вздумай мы последовать его примеру, и, боюсь, вы не отужинали бы до утра.

Все засмеялись.

– Мадам, мы бы не смогли любоваться сервизом, сидя за одним столом с вами, – заявил галантный Бенкендорф.

– Сервиз серебряный, – забубнил Иван Галактионович, явившийся к столу уже без попоны. На его синем сюртуке как бы между прочим поблескивал белой эмалью Георгий 3-й степени. – Пожалован его сиятельству матушкой-государыней Екатериной Алексеевной за дело при Козлуджи. Вот были времена! – Управляющий бросил укоризненный взгляд на господ офицеров. – Вот были люди! Не бежали от неприятеля. Не бросали сирот на басурманскую милость!

– Иван Галактионович, – одернула его хозяйка. – Нынче радость. В Смоленске все колокола звонят.

– Привалило счастья – на мосту с чашкой! – огрызнулся управитель. – Могут хоть все веревки оборвать! Их не звоном, а розгами встречать надо, – и, обернувшись к офицерам, вопросил: – Мало каши ели? Теперь поешьте в доме вдовы, а она не сегодня-завтра пойдет просить милостыню. Да людям подать нечего. Вот ваша заслуга! И нет тут никакой радости!

Александр Христофорович чувствовал, что у него горят щеки.

– Прости, отец, – он положил руки на скатерть и тут же спрятал их, стыдясь поломанных грязных ногтей. – Правду говоришь. Но что же нам теперь не жить?

– А и не жить! – старый управитель подскочил на месте. – Мы, бывало, друг перед другом с одними шпагами на крепостные стены лезли. А вы? Выучили вас по-французски балакать, так, видать, вся храбрость через учение вышла. Кинули нас на грабеж и поругание. А теперь вам весело, что живы остались!

Иван Галактионович сорвал с шеи салфетку, швырнул ее на стол и, гневно шаркая ногами, удалился.

Повисла пауза.

– Простите его, господа, – хозяйка тоже встала. – Он весь измаялся. Один тут на пять баб. У него руки трясутся. Он уже не может порох насыпать пистолету на полку. Так мы ему заряжаем и подаем, – она заплакала.

– Вам надо уехать, – Бенкендорф подошел к ней. Ему очень хотелось обнять и успокоить эту девочку, но он осмелился только опустить ладони на спинку ее кресла. – Родня в Смоленске есть?

Елизавета Андреевна покачала головой.

– А дом?

– Был. Неужели неприятель все еще…

– Нет, – генерал не стал врать. – Ваш управляющий прав. Своих теперь нет. Я уведу казаков моего отряда. Но могут прийти чужие. А казаки…

– ….разбойники, – выдохнула госпожа Бибикова сквозь слезы и почему-то заулыбалась собственной понятливости.

Только теперь Бенкендорф рассмотрел ее хорошенько. Темные волосы собраны в пучок. Длинные пряди выбились и лежат вдоль щек. Сколько к ним не прикасались щипцы? А душистые французские эссенции? Но так даже лучше. Не по-салонному. На домашний лад. Сразу видно: она и танцует мазурку, и поет арии, но сейчас квасит капусту и сама кормит младшую девочку грудью.

Какая грудь! Боже, какая грудь! Не беда, что укутана шалью. Генерал вмиг дорисовал скрытые совершенства. Вот лицо… Он никак не мог сосредоточиться на лице. Слишком девичье. Простое. Тонкое-тонкое. Все, вплоть до кожи. В хорошие времена оно светилось, как пасхальное яичко. Теперь – синюшное. Битый цыпленок да и только!

И все-таки она ему приглянулась. Чем? Бенкендорф и сам бы не сказал. Памятью былого и прочного? Надеждой на будущую радость? Первое прошло. А второе сбудется ли? Ах нет. Такие лица не на каждый день! Волконский не зря все глаза проглядел.

Паршивец! Белый мавр!

Они были друзья-соперники. Хорошо, не дрались. Если даме нравился Серж, то она уже не смотрела на Бенкендорфа. И наоборот. Порой становилось обидно: почему не я? Но сейчас вдова, переводя настороженный взгляд с одного на другого, уперлась глазами в Александра Христофоровича.

Вот тебе, губошлеп! Вот тебе, кучерявый! Серж был экзотическим красавцем. Бенкендорф – просто бабником. Ноги длинные, рожа мятая. Но он не променял бы своей несуразной внешности ни на чеканный профиль, ни на туманный взгляд товарища. На Волконского дамы вешались гроздьями, и тот обленился. А Шурка был способен одним мизинцем доставить любовнице больше удовольствий, чем Серж всеми членами.

Недаром госпожа Бибикова зацепилась темными оленьими глазами именно за его непримечательную физиономию. Она смотрела уж как-то очень внимательно. И с каждой секундой все более удивленно. Кругом говорили. Шумели. Стучали серебряными стопками. Но их двоих это не касалось. Елизавета Андреевна потупилась и подавила улыбку. Бенкендорфу дали понять. Он почувствовал себя обязанным.

Ужин подходил к концу. Изрядное количество липца сгладило впечатление от выходки управляющего. Горькую правду нужно запивать сладкими наливками. В какой-то момент хозяйка извинилась и, оставив гостей, уже чувствовавших стеснение от присутствия порядочной дамы, пошла укладывать дочерей.

Товарищи Бенкендорфа загомонили сами, как малые дети. Куда-то исчезал Серж Волконский и вернулся с таким лицом, будто хлопнул стакан касторки.

«Отлил против ветра, – сказал себе генерал. – Ну и мне не грех». Он грузно поднялся, чувствуя липец в ногах, и отправился на улицу.

Здесь обнаружилось, что Бенкендорф переоценил свои силы. Мнилось, он дойдет до каретного сарая. Вместо этого Александр Христофорович сел в снег еще на ступенях, обхватил руками голову гипсового льва и закемарил. Холод его несколько отрезвил. Генерал встряхнулся, благополучно обогнул дом и нацелился на угол.

Облегчение делает человека счастливым. Он готов был обнять весь мир. Вместо этого встряхнул руками, повозил ими по снегу, зачерпнул целую пригоршню белого колючего крошева и растер лицо. Взгляд прояснился. Во всяком случае, окна перестали двоиться, и генерал понял, что слабый свет горит только в одном. Дальнем, у западного фасада, выходящего не к парку, а на реку.

«Избушка, избушка, встань к лесу задом, ко мне передом», – пробормотал Бенкендорф и зачем-то повлекся туда. Свеча в полынье окна манила его, как мотылька. «Зимний мотылек. Почти лысый», – сказал себе Александр Христофорович. Но упрямо полез по сугробам, чтобы ближе подобраться к окну.

Что он хотел увидеть? Голую госпожу Бибикову, отходящую ко сну? И в голове не было. Генерал вообще слабо понимал смысл собственных действий. Если бы он узрел кухню или Гапкину задницу на печи, то ничуть не удивился бы, а считал свое любопытство вполне удовлетворенным.

Что хотел, то и увидел. Тихую детскую спальню, освещенную лампадкой у киота. Ее света хватало ровно на то, чтобы выхватить угол большой кровати с двумя освобожденными от шалей головками. Девчонок продолжали кутать – теперь в ночные чепцы на вате. Поверх одеяла «котэков» придавливала медвежья полость, явно снятая с барских саней. «А знобко у них», – подумал Бенкендорф.

Мать сидела с уголка, напевая что-то. Он, конечно, не слышал, но по мерному качанию ее плеч и по шевелению губ понял: не сказка, колыбельная. Она держала сестренок за руки, и те клонили головки-кочаны к ней.

«Баюшки-баюшки, приходили заюшки», – разобрал Шурка по движению губ. «Сели зайки на кровать, стали маленьких качать», – договорил он уже от себя. Нянька пела, не мать. Мать не умела по-русски. Только что-то радостное, про tannenbaum[4]. Но к месту, не к месту была елка – теперь не вспомнить.

Бенкендорфу стало обидно до слез. Зима, война, голод, а у этих соплюшек мама песенки поет! Чужая семья так зачаровала взгляд генерала, что он смотрел через оттаявшее окно, не боясь быть замеченным. Ноги точно вросли в снег. Утонули, с каждой секундой проминая сугроб все глубже. Вот он уже сровнялся подбородком с подоконником. Не видит ни киота, ни женщины.

Маленькое счастье. Дунь на огонек – ничего не будет. Выйдут из лесу мародеры, лихие люди. Говорят, таких чистых Бог бережет. Вот он и «уберег» их – нет отца. Нет слуг. Одна корова. Лошадь давно съели. Но, глядя на закутанных до бровей крошек, Бенкендорф чувствовал сиротой себя. И жалко было почему-то себя.

Какая милая женщина!

Какой милый дом!

Следовало уходить. В окне мать встала, перекрестила девочек, еще раз натянула мех, подоткнула под ним одеяло. И пошла из комнаты. В ту же минуту Бенкендорф понял, что ему делать. Вернуться и идти следом. Упасть на колени, просить усыновления.

На страницу:
1 из 6