bannerbanner
Игра света (сборник)
Игра света (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Нагрузив тележку, мы пошли искать ягоды и грибы. Всё, что составляло лес, выглядело бесподобно, завораживало и разыгрывало воображение, и я сказал жене, а она со мной согласилась, охая и ахая от детского изумления, что этот берёзовый пень смахивает на забинтованную голову, у которой из-под повязки видны нос, глаза и темя, а большая стройная ель похожа на шатровую церковь с коротким крестом. Потом мы молча кружили вокруг пней, деревьев, кочек; и мне приходило на ум, что, если о чём-то стоит жалеть к концу жизни, то, конечно, не о том, что не скопил богатства. Жалеть можно о том, думал я, что за делами и ленью не нашёл времени слиться с природой и быть истинно счастливым. А богатство, говорила моя тёща, поверх гроба не положишь.

Ягод росло немало: липкой переспевающей земляники и мелкой, суховатой от жары черники, рассыпанной по ветвистым кустикам. Но из грибов попадались только сыроежки, и те в большинстве ветхие. Нам встретился одинокий грибник, в кепке, сапогах и очках, и, показав нутро своей почти пустой корзины, категорически заявил:

– Нужны дожди, дожди и дожди! Надо, чтобы хорошенько промочило здешнюю песчаную почву, тогда и гриб, как бешеный, пойдёт расти!

– Да, необходимы дожди, – поддакнул я и поздоровался с ним рукопожатием. Этого муромского пенсионера, жившего летом в нашей деревне, мы знали в лицо.

– А что вы с одной корзиной и одной банкой по лесу ходите? – спросил он, кивнув на наши занятые руки: жена держала банку, а я корзину.

– Да не хватило каждому по банке и корзине, – пошутил я. – Но если серьёзно, то мы отправились в лес по дрова.

– Где же они у вас? И на чём вы их возите?

– Там они, недалеко от опушки. Телега, гружённая берёзовыми кряжами, стоит под парами, хозяев дожидается.

– Вы, что же, сами пилите?

– Ну да. Пилим бурелом двуручной пилой и отвозим на несамоходном транспорте. Нам нравится пилить и отвозить. Развлекаемся таким образом.

– Стало быть, это у вас вроде хобби?

– Ага.

– Чудное какое-то хобби. В первый раз про такое слышу. Да вы оба, по-моему, и не слишком молоды для него. А жена ваша на вид такая худенькая, простите, и слабенькая.

– Я не худенькая и не слабенькая, – сказала Вера Владимировна. – Я спортивная и изящная.

Он хмыкнул, посерьёзнел и подпортил нам удовлетворение от пилки дров:

– Поосторожнее пилите. Этот лес, говорят, собирается купить какой-то богатей, или уже купил. Можете нарваться на неприятность.

– Да? Об этом мы не подумали. – Я встретился взглядом с женой: она ждала от меня достойного рассуждения. – Но мы и дальше собираемся пилить только палые деревья, – объяснил я грибнику. – Кому они нужны? Сгниют – и всё. Помню, знакомый лесник говаривал: если бы кто взялся распилить и вывезти с моих участков весь бурелом, я бы ему спасибо сказал.

– Лесник государственный – одно, а владелец леса – другое, – возразил мой собеседник. – Всё, что находится в частном лесу, только владельцу принадлежит.

– Что же, – спрашиваю, – и ни грибы, ни ягоды нельзя будет здесь собирать?

– Вполне возможно. Всё зависит от того, какой придёт хозяин, жмот или добрый. Скорее всего, явится жмот. Желаю здравствовать.


В последний раз мы собрались по дрова осенью, в конце сентября, незадолго до отъезда во Владимир. В течение лета набрали в дровяник берёзовых, еловых, сосновых чурбаков, но ещё хотелось попилить. Некоторые чурбаки я успел расколоть. С наступлением холодов сухие смолистые поленья, заготовленные своими руками, трудовые, бесплатные, весело запылали у нас в русской печи. И на лежанке нам было тепло от их горения, и в избе с одинарными оконными рамами нехолодно.

За время пилки бурелома мы окрепли телом и духом, огрубели лицами и стали ходить, мне казалось, вразвалку, как моряки, а топор я носил теперь за поясом, перетягиваясь поверх куртки солдатским ремнём. И всё было бы хорошо, если бы грибник, встретившийся в лесу, не омрачил нам удовольствие от заготовки дров. Мы стали опасаться владельца леса, возможно, готового напустить собак на кого угодно, пилящего в его владениях, а главное, лишить двух старичков любимого занятия, может быть, последней радости в жизни. Масла в огонёк нашего волнения подливали ходившие по деревне слухи, как всегда преувеличенные, что скоро все леса вокруг будут скуплены, огорожены колючей проволокой, обставлены вышками с охранниками, вооружёнными автоматами, и что свободно в лес уже нигде не проникнешь. «Мы ходим по здешним лесам тридцать лет. Они стали нам родными. Почему кто-то может взять и отнять их у нас? – злился я. – По какому праву?»

Впрочем, добирались мы ныне до места как прежде весело. Близко к октябрю заря нелегко вырывалась из мрака; но погожее лето завершилось прекрасной осенью, и запоздалое утро празднично посверкивало восходящим солнцем, изморозью на траве и паутиной на всяком кустике и каждой былинке; мы никогда не видели сразу так много паутин, казавшихся антенами, направленными в космос. Воздух был ядрёный, с запахом арбуза, тот самый, что по поэту Некрасову «усталые силы бодрит». Сегодня мы надели телогрейки. Тележка катилась живее, чем летом. Копыта мои на рысях цокали по подмёрзшей земле. Жена в тележке грызла яблоко.

Но в лесу мы сразу насторожились и, воровато озираясь по сторонам, выбрали дерево поплоше, старую еловую колоду, какую, по нашим представлениям, владельцу леса не было бы слишком жалко потерять. И пилить мы попробовали тише, но тот, что сидел в колоде, с присвистом захрипел на весь лес: «Вжик – вжик…» Отпилив чурбак, мы сквозь чащу поприглядывались к опушке, поприслушивались к внелесным звукам. Грузовая машина прогрохотала по дороге; потом мягко прокатилась легковушка, встала неподалёку, зачем-то бибикнула и опять поехала. Но собственник леса, слава Богу, пока не объявился. Ещё поработали и осмотрелись: кроме нас – никого вокруг. Отпилили третий чурбак – и снова безнаказанно. Может, подумали, не успел богатей купить лес, а то и вовсе отказался от покупки. Стали действовать смелее, нагрузили тележку и увезли домой.

…Сейчас настраиваемся на новый сезон. Если всё же встретим в ближнем лесу охрану, пойдём пилить в другой, пусть отдалённый, но общественный. А когда все леса сделаются частными, будем не воровать, но потихоньку брать своё, от века принадлежащее народу. Не пилить мы уже не можем.

Драма в курятнике

В одном из своих «деревенских» рассказов я, помнится, жаловался на гусака, который, когда я шёл к водяной колонке, бегал за мной, вытянув шею, раскинув крылья и шипя:

– Ух, ущипну!

Пробовал я говорить с ним по душам: как, мол, не стыдно? Что ты себе позволяешь? Зачем пристаёшь к человеку, ни в чём перед тобой не повинному? Но распоясавшегося хулигана увещевать бесполезно, он понимает только кулак; и, не стерпев, я однажды пригрозил гаду:

– Если не отстанешь, шею сверну!

Мне кажется, он испугался, понял, что не шучу; пока больше не нападает, только косо глядит круглым глазом, делает вид, что ничего не боится и готов опять ринуться в атаку.

С гусынями же из его компании я в мирных отношениях. Они бродят по улице, переваливаясь с боку на бок и вихляя задом, этакие важные барыни, мирно щиплют траву, лежат, как насытятся, у забора своего подворья и не обращают на меня внимания. Правда, когда их ухажёр измывался над человеком, гусыни вскидывали головы и галдели в мою сторону: «Га-га-га…», – а мне в их гортанных криках слышалось:

– Вот он какой, наш гусак! Он нас оберегает, никому в обиду не даёт! А ваши гусаки так же заботятся о своих гусынях?

Однажды в середине лета, наливая в ведро воду из колонки, я увидел, как одна из гусынь свернула с травы на песчаную дорогу, накатанную меж двух порядков домов личными автомобилями некоторых селян и дачников. Жирная птица полежала брюшком на песке и снесла яйцо. Оставив ведро с водой, я подобрал ценный продукт, тёплый после утробы, и пошёл с ним к тётке Полине; изба её стояла рядом с колонкой.

– Пожалуйста, – говорю, взойдя на пристрой крыльца и подавая загорелой моложавой хозяйке лежащее на ладони яйцо, раза в два больше куриного, сильно вытянутое и с серым оттенком. – Ваша птичка снесла. Какое крупное! Никогда не ел гусиных яиц. Какие они на вкус?

– Куриные лучше, мягче. А вы оставьте его себе и попробуйте. Потом скажете, понравилось или не понравилось, – ответила женщина, которую деревенские почему-то за глаза называли тёткой Полиной, хотя многие из называвших были старше её. Вероятно, кто-то однажды случайно именовал её так, а другие подхватили, и возраст никакого значения тут не имел. Мне Полина вообще годилась в дочери, но никто не кликал меня дядькой Альбертом.

Я поблагодарил её, но дар не принял, объяснив, что несу ведро с водой и по дороге могу нечаянно разбить замечательное яйцо, тем более, что буду подниматься домой по каменистой тропинке в крутую гору. Очень станет жалко, если разобью. В следующий раз, сказал, возьму, и мы с женой попробуем.

– По-моему, в нашей деревне только у вас есть гуси, – заметил я. – Ни у кого больше я их не видел.

– Почему? – Она пожала обнажённым смуглым плечом. (Одета Полина была в светлое платье без рукавов.) – Имеются ещё любители. Пройдите по-над речкой в другую часть деревни и увидите. Там гуси в речке плавают.

– Хорошо, пройду, поинтересуюсь, – сказал я и кивнул через плечо на разноцветных хохлаток с петухом, гулявших по двору и за подворьем, рядом с гусями. – А у вас, смотрю, и кур немало.

– Люблю всякую живность, – ответила она. – Я раньше и кроликов разводила, и корову держала, и козу. Но с годами стало надоедать. Всё ведь на одни руки. Сын с женой приезжают раз в году. А мужа у меня давно нет. С курами моими, знаете ли, ныне прямо беда.

– А что такое?

– Да пропадают! Лиса ворует!

– Лиса? Неужели из тёмного леса сюда бегает?

– Откуда же? У нас тут кругом леса! Привязалась, подлюга, и нет от неё покоя! Наверное, с десяток курочек унесла! Ни к кому другому больше вроде не лазит. Почему только ко мне – пёс её разберёт. Может, прослышала, что живу одиноко и что из моего дома, наверняка, не выйдет мужик с ружьём и не жахнет в неё.

Полина сощурила тёмные глаза, показала кулак и из приветливой добродушной женщины превратилась в крутую мстительницу, вспомнившую невзначай заклятого врага.

– Ух, я бы эту заразу!.. – произнесла она, тряся головой в белом платке, завязанном на затылке. – Будь у меня ружьё, в клочья бы разнесла её крупной дробью!

– Сочувствую, – сказал я. – Самому не приходилось заводить кур; но понимаю вашу обиду и досаду. Своими руками вырастить, выходить, вскормить и полюбить животин, а потом их какая-нибудь зверюга утащит!

– В том-то и дело! – подхватила она. – Они ведь становятся тебе родными! Привыкают к хозяйке, и ты к ним привыкаешь, разговариваешь с ними, особенно, когда больше говорить не с кем! Покричишь: «Цып-цып-цып!» – летят со всех ног!..

Взгляд её обратился в пространство и печально затуманился. Она даже шмыгнула носом. А куры с петухом на голос Полины примчались к крыльцу, с разбегу пошарили глазами по земле и ушли разочарованные.

– А на гусей ваших лиса не нападает? – спросил я.

– Нет, гусей не трогает. С ними ей не справиться. Гуси сумеют за себя постоять.

– Наверное, вы как-нибудь боролись с ней? Пытались её поймать или отвадить?

– А то как же? И капкан до сих пор ставлю! И еду, посыпанную отравой, кладу! И выслеживаю с дубиной в руке! Умная. Хитрая. Капкан и приманку обходит стороной. Застукать её трудно, чтобы оглушить дубиной по башке. Выберет подходящее время, запрыгнет на курятник, разворошит крышу и нападает сверху, как рысь, на бедных моих курочек. Они переполошатся, заорут со страху, захлопают крыльями, но пока я, если услышу, добегу до курятника, эта шалава прыг в лаз с курицей в зубах – и поминай как звали. Но не так давно я её всё-таки чуть не прищучила. Вот прямо чуть-чуть! Она у меня была почти в руках! Мы с ней сцепились в курятнике! Курицу друг у дружки вырывали!

– Как это?

– А вот так! Да вы зайдите в избу! Что у порога стоять? Я вам сейчас расскажу!

Я зашёл в горенку, сел на старый венский стул и послушал.

Женщина вдруг сменила гнев на милость: в её словах и интонациях мне послышалось сострадание к лисице, и лицо её расправилось и стало миловидным. Начала она свой удивительный рассказ с того, что у зверюги, верно, подрастали малы детушки, и, чтобы их сытно питать и учить охотиться, лиса умыкала у вдовы куру за курой. От себя замечу: в густых лесах вокруг нашей деревни полно всякого зверья, лис в том числе. Бродя по дебрям, я не раз встречал лисьи норы с узким входом, продолговатым, как амбразура дзота.

Гусятник Полины примыкал к сараю, а курятник устроился в сарае: слева, как войдёшь – дровяник и место для вёдер, сельскохозяйственных инструментов; справа – загородка для кур и насест, сплошь заляпанные белым помётом. Возле невысокого сарая была сложена запасная поленница дров. Хозяйка прикрыла её от дождя клеёнкой. Время от времени Патрикеевна ночью пробиралась в деревню и, издали чуя и обходя собак, достигала подворья тётки Полины. Там она запрыгивала на поленницу, дальше на крышу сарая и, разодрав когтистыми лапами рубероид, находила щель в кровле. Обгрызя доски острыми зубами и расширив щель, воровка просовывалась в неё и соскакивала на земляной пол. Куры в ужасе слетали с насеста, кудахтали благим матом и трепыхались. Гуси тоже волновались и устраивали свой гусиный переполох. Злодейка нападала на кур, ловила одну из бедолаг и сигала с ней на дубовую бочку, на поленницу, сложенную в дровянике, на всё, что повыше, а оттуда – под кровлю, в лаз. Так всё начиналось.

Хозяйка забивала лаз изнутри и снаружи, накладывала заплаты на порванный рубероид. Но лиса нащупывала в крыше новую слабину и уводила у тётки очередную курицу. Полина и поленницы перенесла на другие места, и бочку в сарае сдвинула и перевернула вниз дном. Она попыталась изловить, обуздать, наказать лисицу разными способами, о которых уже мне поведала. Ничто не помогало. А воровка уже и подкопы стала делать, прямо под курятник, и через них стащила несколько хохлаток. Полина взялась за голову и расплакалась от злости и бессилия. Рассказывая мне, как плакала, она опять поносила лису словами: «подлюга», «шалава», «зараза».

Вскоре после того женщина и столкнулась со злодейкой. Она уже давно толком не спала. Полина выходили по ночам на крыльцо, прислушивалась и держала под рукой палку. Сидеть в засаде у курятника было нельзя: зверь чуял притаившегося человека и выжидал. Памятная ей ночь выдалась лунной и звёздной. Все предметы усадьбы хорошо виднелись в общих чертах: сарай, гусятник, дальше огород, ещё дальше пара яблонь, кусты малины и чёрной смородины, а вокруг двора покосившийся частокол. Где-то перекинулись лаями собаки – и наступила тишина. Деревня уснула.

Было тепло, а к комарам тётка Полина привыкла. Она задремала на крыльце на скамейке; но вдруг уловила настороженным слухом: куры в курятнике забеспокоились, зашевелились, закудахтали. Не успела хозяйка вскочить на ноги, как хохлатки истошно заорали вместе с переоравшим их петухом и захлопали крыльями. Загалдели и гуси. Она схватила палку и опрометью побежала к курятнику.

Женщина боялась, что опять не успеет. Но нынче лисица промешкала. Заскочив в незапертый сарай, Полина зажгла электричество и ослепила хищницу. Та заметалась с курицей в зубах, кинулась было к подкопу, но хозяйка загородила ей дорогу. В панике воровка прыгнула на бревенчатую стену и сорвалась. Не кошка ведь она, а почти собака. Бросаясь туда-сюда, наткнулась на озлобленную мстительницу. Крестьянка подчинилась инстинкту сохранения частной собственности и забыла, что у неё в руке ударное оружие. Выпустив палку, она успела схватиться обеими руками за курицу и потянула её к себе. Лиса, мотая головой и упираясь лапами, потянула в обратную сторону. И так сильно они тянули, что у курочки задралось платье, съехали штанишки и оголился живот. «Отдай! – кричала Полина. «Ты отдай! – сквозь зубы цедила лиса. – Мои щенки кушать хотят! И сама я голодная!» «Это не твоё! – ругалась тётка Полина. – Ты воровка! Сколько кур у меня стащила! Что ты привязалась ко мне?» «У тебя много, а у меня ни одной!..»

– Так вот прямо она с вами и разговаривала? – сказал я, смеясь.

– Ну, не словами, конечно! – ответила Полина, проведя пальцем под носом и хмыкнув. – А видом своим! Как она разговаривать-то могла с курицей в зубах? И знаете, рычала по-собачьи, глазищами бешеными водила и морду собирала складками! Мне страшно сделалось! Думала, бросится на меня!

– А дальше-то что?

– Дальше? Курочка, понятно, умерла. Она её за шею клыками держала и придушила. Пока мы вырывали бедную друг у друга, шея курочкина, мне показалось, растянулась и стала очень тонкая, того и гляди оборвётся. Я не вытерпела и отпустила. Лиса тут же удрала с моим добром через подкоп.

– И всё? – спросил я.

– А что вы ещё хотели? Небось, накормила выводок, сама поела и где-то бегает. Жду, когда снова объявится. Похоже, я её крепко напугала.

– Вам бы собачку завести, – сказал я, вставая. – И ночью с цепи её спускать. Спасибо за занятную историю.

– Про собачку я подумываю. Может, заведу. Кошка у меня уже есть. А вам спасибо, что яйцо подобрали. Гусыня эта не в первый раз безобразничает: кладёт яйца, где попало.


Я интересовался у тётки Полины, не наведывается ли к ней лиса. Нет, до конца лета Патрикеевна её больше не беспокоила. А потом, спустившись от своей избы в низину деревни, я увидел в помойной яме, устроенной некоторыми жителями у подножия горы, часть лисицы: голову с остекленевшими глазами, оскаленной пастью и примерно полтуловища с передними лапами. Она ещё долго проглядывала из-под помоев.

– Не ваша ли это разорительница там лежит? – спросил я Полину, пройдясь в очередной раз с ведром до колонки.

– Я ходила смотрела. Вроде похожа, – невесело ответила она, ёжась на крыльце от осеннего холодка. – Я её, правда, всего один раз видела, и то не при дневном свете, но, по-моему, она была как раз светло-рыжая. Собаки её, наверное, учуяли и задрали. Кто-нибудь отнёс на помойку. То-то больше куроцапка не показывается.

– Жалко лису, – сказал я.

– Жалко, – согласилась женщина. – И курочек мне жалко, и дуру эту, и её выводок. Если по правде рассуждать: это лисе так положено – кур у людей воровать, когда другая охота не клеится. Иначе сама с голоду подохнет и лисят уморит. Скорее всего, она не столько о себе заботилась, сколько о детях. Видно, хорошая была мамаша.

«Лошадь пашет…» или Трудная жизнь и вечное блаженство

Вспоминаю одну мою хорошую знакомую, престарелую крестьянку из лесной деревни Владимирщины, из-под Мурома. Престарелая-то она была престарелая (ко времени нашего знакомства ей исполнилось шестьдесят восемь лет), но держалась бодрее многих молодых.

Долгое время эта женщина по имени Алевтина, а по отчеству Степановна, жила одиноко, лишь кот Васька был при ней в доме, а значит, она всё делала на одни руки: мыла, варила, ходила по воду на колодец, косила сено и колола дрова, вскапывала огород и собирала в нём урожай. Она, как родное дитя, холила свою корову Белку и приторговывала жирным Белкиным молочком и сбитым из молочка прекрасным маслом. Дачники наперебой заказывали у неё то и другое, пили, ели и нахваливали, а разъезжаясь по домам, прихватывали образцовые Алевтинины молокопродукты с собой: ни во Владимире, ни в Москве таких не купить. Ко всему Алевтина страсть как любила вязать из овечьей шерсти, и чтобы шерсть всегда была под рукой, чтобы не искать её днём с огнём по деревне, держала собственных овечек.

Всё происходило на моих глазах. Сперва наше маленькое семейство: я, жена моя Вера и внучка Аня – жили у Алевтины на постое, по месяцу-два несколько лет с перерывами, а позднее, когда приобрели мы в той деревне собственный крестьянский домишко, то часто ходили к старой знакомой в гости.

Вижу Алевтину на её излюбленном месте – в кухне у окна. Левый верхний угол кухни, как войдёшь из сеней, облагорожен крупной иконой, потемневший золочёный оклад которой сверху накрыт чистеньким расшитым полотенцем, справа к стене приставлен несовременный посудный шкаф со стёршейся местами, красноватой полировкой, с незатейливой резьбой, круглыми стойками, поддерживающими верхний ящик. Сидя на крашеной лавке боком к окну, Алевтина прядёт – это одно из милых её сердцу занятий. Её ручная прялка устроена так («от прабабушки досталась»): широкая доска в основании, называемая донцем, а в донце с краю вставлена доска поуже – эта называется шестиком, вот и весь агрегат. На досках, если внимательно приглядеться, заметны когда-то яркие цветные узоры. Станок поставлен на лавку, и пряха, чтобы он не двигался, сидит на донце. Шестик торчит вверх под углом к донцу. Сверху к нему верёвочкой притянут клок овечьей шерсти – кудель. Одной рукой Алевтина раздёргивает кудель, на ходу скручивая прядку в нить, а другой, сжимая веретёнце, помахивает им вкруговую, сматывает нить. Всё – как встарь, в сумерках не хватает ещё лучины…

Очень меня интересовало отношение Алевтины к Богу, и однажды я, кивнув на икону, спросил:

– Алевтина Степановна, вот, гляжу, у вас такая хорошая икона, чувствуется, старинная, в золочёном окладе. Вы бережёте её, всегда перед ней горит лампада. Стало быть, вы истово верующий человек? Но я ни разу не видел, чтобы вы молились. Вообще-то вы молитесь, простите за нескромный вопрос?

– Да, – ответила она, – молюсь. Но на людях не люблю. Прилюдно молилась только в церкви, когда была моложе и ходила на праздничные богослужения. Очень уж от нас церква далеко, а то бы и сейчас ходила. А дома молюсь, когда никого рядом нет, а если кто есть, молюсь молча. У нас ведь с Богом свои секреты. Зачем их всем знать?..

А вот о чём я и жена моя вели с Алевтиной по вечерам долгие разговоры.

Внучка наша Аня после игр на свежем воздухе быстро засыпала в горнице, а взрослые сидели в кухне, закрыв остеклённую дверь в горницу и выключив радио на стене над столом, чтобы не мешало разговаривать. Пили чай с конфетами и вареньем. Потом хозяйка снова бралась за работу. Руки её большие, обветренные, припухлые, не могли отдыхать, им необходимо было всё время действовать: прясть, вязать на спицах или сбивать масло на примитивной маслобойке. Мы спрашивали Алевтину о её прошлом житье-бытье, и она охотно рассказывала. Я и жена сами были уже не слишком молоды и что-то из того, о чём она вспоминала, также знали: о бесплатных колхозных трудоднях в послевоенные годы, об изнурительных полевых страдах «за палочки» в ведомости, – но кое-что мы слышали от Алевтины впервые.

– Я работать пошла с двенадцати лет, ухаживала за телятами на ферме, десять телят опекала. Семья у нас была многодетная, отец рано умер. Закончила четыре класса, вот и вся моя учёба. Ни одёжки не было, чтобы в соседнее село в школу ходить, ни обувки. Ещё косила, снопы вязала, полола в поле, картошку из буртов выбирала… А в войну в лесу работала, – звучал высокий, бодрый, но как-бы всплакивающий Алевтинин голос, каким, между прочим, – не к печали будет сказано, – профессиональные плакальщицы причитают над покойником, а глаза её поглядывали не столько на слушателей, сколько на дело в руках, – живицу я добывала. Это сосновая смола. Живицей её прозвали, наверно, за то, что всегда она живая: не гниёт, не киснет, пахнет хорошо, сосной, солнечный свет сохраняет и медовый цвет. Жили мы в деревне, у себя дома, а на работу в лес ходили за четыре километра. Живицу добывают так: делают на соснах надрезы, «ёлочкой», а под ними пристраивают посуду – воронки без дырок; раньше всё железные были воронки, а теперь встречаю в лесу пластмассовые. В воронки живица и капает. А потом ходят добытчики, из воронок сливают в вёдра. Тащишь, бывало, два ведра, в каждом десять килограмм живицы, а за смену надо её собрать и слить в бочки сорок вёдер на человека. Зимой живица замерзает, в эту пору мы ходили по лесу ошкуривали сосны – тот участок на стволе, может, с метр длиной, где будет делаться надрез. Шагаешь по сугробу, на плечах стёганый ватник, на ногах подшитые валенки, на голове тёплый платок, на руках брезентовые рукавицы. Кругом лес, где-то сучья потрескивают, заячьи следы по снегу петляют, сосны под ветром качаются и шумят… Ещё зимой мы веники вязали, по шесть копеек за веник, тысяча веников – шестьдесят рублей. Или ошкуривали брёвна для пилорамы. А весной, летом, осенью, до заморозков – живица. В любую погоду работали: зной – не зной, дождь – не дождь, мороз – не мороз. И застуживались, и потом исходили, и комарьё заедало так, что лица опухали, в рожи превращались. Эх, как вспомнишь!..

Алевтина махала рукой и посмеивалась. Она была женщина жизнерадостная, но почему-то иной раз смеялась не в шутейную минуту, а рассказывая о тяготах своей жизни.

– Можно спросить вас, Алевтина Степановна, – как-то раз поинтересовался я, собираясь писать об Алевтине очерк, – для чего она нужна, эта живица?

На страницу:
6 из 9