bannerbanner
Пёсья матерь
Пёсья матерь

Полная версия

Пёсья матерь

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Мы постелили покрывало на песке. Афродита хотела сидеть прямо рядом с волнами. Мы поставили кресло, было прохладно и свежо, мы все дрожали. Волна обрызгала Афродиту, но ее кожа никак на это не отреагировала: ни одной мурашки не пробежало. Она была как бесхозная собственность, как багаж, который принесли погрузить на утренний корабль и так и забыли на берегу. Именно так я поняла, что Афродита умирает. Потому что она не дрожала. И даром, что попадали на нее брызги и соль морских волн. Афродита ни на что не обращала внимания и только улыбалась своей поблекшей улыбкой.

Мы расстелили подстилки, съели изюм и алычу, пожаренную с вареным суслом. Афродита совсем не хотела есть, она держала в кулаке два зернышка изюма. У нее уже месяц нет аппетита, сказала ее мать. Единственный плюс от постоянного вкуса крови во рту – она перестала чувствовать голод. Остальные поели, а Афродита все смотрела на море, сжимая два зернышка изюма. Она грелась на солнце, глядя на море и накрыв покрывалом ноги, что совсем стали похожи на детские. А после полудня внезапно крикнула: «Ура!» Один раз. И затихла.

По пути назад мы всё чаще менялись у кресла. Мы голодали уже много месяцев, и сил у нас было немного. Ни одна из нас даже не вспотела, потому что в теле не было ни одной лишней капельки пота.

И когда мы остановились в Иремеоне набрать съедобной травы-хорты, набежали облака, и небо у близлежащей горы стало ярко-красного цвета, а затем совсем стемнело. Фанис сидел рядом с Афродитой, он не умел отличать хорту от другой травы, что с него возьмешь, мужчина. Он все только радовался, услышал, что мы на вылазке, и твердил без умолку: это самый настоящий праздник! Он сел рядом с Афродитой и спросил о том, что не давало ему покоя: Афродита, почему ты сказала, что подхватила болезнь? Афродита, что такое болезнь? Он всегда был очень добрым и наивным. И тогда, кажется, Афродита смирилась с тем, что умирает, и ответила: болезнь, дорогой мой Фанис, – это маленькая осиротевшая и кровожадная девочка, которой всегда холодно. И как только она находит сговорчивого человека, пока он беззащитно спит, – вьет у него в груди гнездо, чтобы там согреться. Потом высасывает из человека все силы и больше уже не уходит.

Домой мы пришли уже к вечеру. А через пятнадцать дней Афродита умерла от обострения чахотки. На ее могилу поставили небольшой бумажный флажок – поклон от ее отца. Позднее, когда партизаны освободили Бастион, отец вернулся и поставил ей настоящий флаг, полотняный. Спустя год его арестовали, во время так называемых Декабрьских событий, и убили. А его жена, тетушка Фани, до сих пор в добром здравии, она сейчас тоже живет в Афинах.

Между нами говоря, я никогда не понимала всех этих геройств. Я все спрашиваю: что было бы если бы мы тогда позволили немцам пройти через наше отечество и, не мешая, позволили бы им сделать свое дело? Разве не было бы так лучше для нас? Разве не избежали бы мы оккупации и голода? И что, собственно, мы выиграли – и наши семьи и наш народ, когда мы отправлялись на фронт в Албанию и шили понапрасну все эти рубахи? Что-то я не слышала, чтобы над народами, не оказавшими немцам сопротивления, кто-то сейчас смеялся. Разве только нас надул этот треклятый Черчилль, будь прокляты его останки? Я неустанно вопрошаю: что мы получили с этим так называемым освобождением? Плевок в лицо – вот что! На деньги плана Маршалла мы просто заново отстроили «Бордель Мандилы» в Бастионе, центр игры на бузуки в Афинах, улицу Сингру и центр пения «Трезубец». Говорят, это было первое здание, которое построили в Греции на американские деньги Маршалла, во время правления Цалдариса20.

Я сказала это одному антрепренеру, и он выгнал меня прямо посреди турне. Он был гомиком, а вдобавок еще и патриотом, – можно подумать, я не патриотка. Конечно, будь я красивым мальчиком, бьюсь об заклад, он бы меня не вышвырнул на пути в Этолико: я не удержалась и высказала ему это, и он буквально взорвался от злости.

Спустя три дня после похорон Афродиты вернулась тетушка Канелло с ребенком на руках, он был совсем крошка (и сорока дней не исполнилось). Все так и ахнули, а отец Динос обругал ее на чем свет стоит. А та ему: не скабрезничай, лучше покрести мне ребенка, наречем его Аресом. Именем языческого бога – только через мой труп! – воскликнул он, весь дрожа от ярости, но, в конце концов, таки крестил ребенка Аресом в надлежащий срок и без пререканий. Мы думали, что тетушка Канелло навещала больную мать. Мать жива-здорова, не сглазь, дай ей дожить до освобождения, сказала Канелло. А ребенок – моей сестры. (А мать ее, тетка Марика, и впрямь дожила и до освобождения, и до конкурса красоты, и до диктатуры, живучая старушенция!)

И в самом деле ее сестра-партизанка была беременна и, в довершение ко всему, на последнем месяце. Муж спрятал ее в каком-то загоне, не тащить же ее на сносях с отрядом в горы и в набеги, к тому же в боях от нее никакого проку не было. И ко всему прочему, капитан, сказал ему кто-то из отряда, она пополнела, нас с ней на раз-два засекут!

Потому они и вызвали тетушку Канелло. Та вся укуталась, чтобы походить на беременную, миновала осаду и пришла к своей такой же полоумной сестре (ну просто два сапога пара!). На всякий случай муж оставил ей ружье и несколько гранат, случись что. Тетушка Канелло ловко перерезала сестре пуповину и, дабы отпраздновать рождение мальчика, бросила в седловину гранату. Все животные с перепугу разбежались кто куда, так что пришлось их снова загонять обратно в стойло. В загоне я высасывала молоко, как самый настоящий уж, сказала нам тетушка Канелло, потому что кормила ребенка. Пей, мой маленький партизан, приговаривала она, распахивала одежду и прижимала мальчика к соску. У тетушки Канелло всегда было молоко, и она постоянно сцеживала; думаю, это оттого, что она так много раз рожала. Как бы там ни было, малыша она кормила до самого освобождения. Сейчас он уже скоро выйдет на пенсию, красивый мужчина, моряк торгового флота. Но левый, черт его дери.

Женщины тогда, так повелось еще до войны, кормили ребенка на лестнице у двери. Доставали грудь прямо на улице, и ни одного супруга это не оскорбляло. Так делали, конечно, только женщины простого сословия. Однако во всех других делах нравственности им было не занимать. Но иногда доходило и до рукоприкладства: если какой-нибудь незнакомец засматривался на кормящую женщину, ее муж (коли был мужчинка хиленький) колотил что было сил свою женушку, а уж коли крепкого сложения – того, кто на его ненаглядную позарился. Хотя во время оккупации мужчины не глазели на кормящую мать, по крайней мере местные. Меня же с тринадцати лет пожирали глазами. Двое или трое даже пригласили в школу танцев. И думать забудь, я тебе ноги повыдираю, сказала тетушка Канелло, когда я спросила у нее совета (со своей матерью я такие щекотливые темы не обсуждала, потому что она считала себя предательницей и женщиной распутной из-за того, что к ней приходили итальянцы).

Школа танцев располагалась в здании бывшего дровяного склада. Аптекарь, господин Патрис, что снимал квартиру наверху, считал эту школу своим личным позором: он был женат на француженке, и ее не очень-то радушно принимали в хороших кругах Бастиона. Эта школа танцев была исключительно для мужчин. Матери из хороших семей отправляли туда своих сыновей обучаться светским манерам. Девочек учили танцам сами мамы или нанимали для этого домашнего учителя танцев. Господин Манолицис, как правило, учил танцевать танго, фокстрот, вальс, румбу и вальс-сомнение, а после освобождения начал преподавать еще и свинг. И этот очень гибкий женатый мужчина невысокого роста надевал высокие каблуки и сам же танцевал и за даму! Он всегда любезно приветствовал нас по пути в церковь. После десяти уроков продвинутые ученики танцевали друг с другом, а господин Манолицис принимал новичков. Когда курс заканчивался, ученики не покидали школу, но приходили каждый вечер в надежде потанцевать с настоящей дамой, а не со своим товарищем.

Впрочем, некоторые женщины туда все же ходили. И это навсегда марало их доброе имя, ну, или, по крайней мере, до свадьбы. Потому-то женщины и были там редким явлением. Поздно вечером приходили взрослые мужчины и танцевали между собой. Мужчины и юноши по очереди танцевали за даму, и так не было задето ничье мужское самолюбие. Говорят, что некоторые ученики средней школы там даже курили.

Об этом судачили взрослые женщины на наших посиделках у тетушки Канелло. Мы сидели кружком, это еще такая довоенная привычка – собираться вокруг мангала. Только сейчас мы сидели кружком, а посередине – пустота, где теперь сыщешь мангал. Приходила и мать Афродиты. Она всегда приносила свое вязание, это ее вечное кружево для свадебных нарядов. После освобождения у нее пошли и покупательницы, и все то, что связала во время оккупации для своей дочери, она продала втридорога. У нее купил кружево даже какой-то английский офицер.

Мы сидели вокруг несуществующего мангала, каждая с покрывалом на коленях, чтобы согреться. И чтобы не сверкать нашими прелестями, – шутила тетушка Канелло. Но подобных шуточек и других каламбуров она избегала, когда приходила моя мать. Канелло с рождения была этаким джентльменом-самоучкой. Она переводила разговор на общественную жизнь Бастиона, на политику. Хотя бы, говорила она, мы избавились от этих мерзавцев королей. Но как только мы победим, англичане снова притащат их обратно и в Греции опять вспыхнет Сопротивление. Тогда моя мать не сдержалась и возразила: не может быть Греция без короля.

На сорокоуст по моей матери я узнала от тетушки Канелло, что, когда мать была с первым своим итальянцем, синьором Альфио, и пошла на исповедь к отцу Диносу, тот сказал Канелло, что королевская семья – это главное испытание, которое Бог послал моей матери. (Как видишь, отец Динос был первый балабол в нашем квартале, и если хотелось, чтобы твои секреты стали всеобщим достоянием, можно было просто пойти к нему на исповедь. Пусть себе сплетничает, что с него взять.) Моя мать была монархисткой. Она верила, что антигитлеровская коалиция победит и вернет Греции ее королевский венец. А испытание ее состояло в том, как сказал священник, что она согрешила с врагом. И как тут жить предательнице и прелюбодейке в одной стране с благочестивыми и славными королями? Не терзай себя, Асимина, сказал ей сумасбродный поп, иначе ты бы не смогла спасти своих детей. И я бы на твоем месте стал продажной женщиной. Ты его только послушай, продажной женщиной! И это ей сказал любовник Риты, этот поп-прелюбодей. И как сказала тетушка Канелло, моя мать с тех пор была неутешна. Она всегда называла себя предательницей, но уж чтобы продажной женщиной – у нее и в мыслях не было. Но когда это сказал сам священник, она совсем перестала себя уважать.

Я тогда, конечно, не знала обо всем этом, когда мы говорили о королях, сидя вокруг воображаемого мангала. Я думала только о том, что до войны мы клали на угли алюминиевую бумагу, чтобы они не прогорели слишком быстро. О политических предпочтениях я тогда и думать не думала.

Приличное общество Бастиона не признавало партизан. Спустя год оккупации почти все порядочные дома города открыли свои салоны итальянцам. Некоторые пускали и немцев, но те были нелюдимы и не заходили в дома рабов. Но итальянцы, что за дивная нация! Откроешь им двери – и они всегда заходили с большим удовольствием. Даже снизошли до нашего дома с земляным полом. Но ты скажешь, что синьор Альфио и Витторио – люди не первого сорта, не под стать тем, что часто захаживали в дома нашего высшего общества.

Все эти дома не поддерживали движение Сопротивления. Это я знала точно со слов Канелло, потом это подтвердила и Саломея. Потому что на некоторые посиделки хозяева дома приглашали семью Тиритомба играть итальянцам какую-нибудь миниатюрку. Они всегда смеялись, хотя и не понимали языка, и все время хлопали – очень учтивый народ. Однажды мадемуазель Саломея взяла меня с собой, чтобы я тоже поучаствовала в сценке. У тебя нет слов в миниатюре, просто стой, а я тебя толкну на Андриану, а она – обратно на меня, не бойся.

А чего мне бояться? Итальянца я уже видела. Я сыграла в миниатюрке и могу сказать, что с того вечера твердо убедилась в том, что рождена для сцены. А уж про то, что там была еда прямо как в кино, я вообще молчу. И как только хозяева дома спускались по лестнице провожать иностранцев, труппа тотчас набрасывалась на полупустые тарелки. Жри, несчастная, сказала мне тетушка Андриана, только не замасли мне юбку – или я тебя придушу. На меня надели средневековое платье, прямо как в «Сельской чести». Это была театральная одежда, купленная у оперной труппы. Я заправила свою маечку в трусы, завязала тесемкой (тогда резинок еще не было) и завернула в лиф все, что только успела. Никто и не заметил. Все, что успела стащить, я отнесла домой, чтобы поели и домашние.

Все те хозяева, что приглашали итальянцев, поносили партизан. Погодите, настанет день, и они возьмут власть в свои руки, говорила тетушка Канелло, партизаны придут в город. А по запрещенным радиоприемникам все только и передавали о здоровье королевской семьи, что они в безопасности и находятся где-то в Африке. Неужто нет у них там, в этой Африке, ни одного людоеда? Пусть сделает хоть одно богоугодное дело и сожрет их, говорила Канелло, а у нас от этих ее слов волосы вставали дыбом. Я, признаюсь, демократка. Но я не против монархов. Те, кто изгнал тогда народным голосованием нашу королевскую семью, поступил в высшей степени грубо. С тех пор без королей я чувствую себя так, словно вышла на сцену без трусов. Мне всегда хочется за них голосовать, на каждых выборах, будь то на парламентских или муниципальных. Какое бы имя не было написано в избирательном бюллетене, я выбираю одно, без разницы из какой партии, немного смачиваю и поверх пишу: «Голосую за монархов. Рарау». Свою избирательную книжку я отдала нашему депутату, с тех пор как он на свои деньги перевез нас в Афины. Книжка матери тоже у него. Бедняжка, она до сих пор голосует с того света.

Уж извините. И патриотизм в чем-то хорош, но очень сейчас в моде все эти левые штучки: профсоюзы и движения, я хожу и на демонстрации, и на забастовки, но я требую королей. С тех пор как их изгнали – не в радость мне Светлое Воскресение, хоть на Пасху и делают денежные выплаты. До времен Республики я ходила на Пасху только в Кафедральный собор. Зажигала свечу и говорила себе, что от этого же самого огня зажег свечу и король. И маршал. Потом я возвращалась в свою двушку, зажигала лампадку и поддерживала огонь до следующей Пасхи, хоть я и неверующая. Сейчас я перестала это делать. Не понимаю, как мы можем претендовать на звание европейцев, если у нас нет королей.

Сейчас я больше не хожу на Пасху в Кафедральный собор. Я не очень верующая: верю, но до определенной меры. Свою мать я считала верующей, потому что она никогда не говорила о Боге. Однажды вечером, когда она сказала нам спрятаться в церкви, чтобы не промокнуть, во время визита синьора Альфио, я сказала ей, что церковь пугает меня: без света все эти святые в алтаре казались мне злыми, будто бы варварами. И тогда мать сказала мне: не бойся Бога, Рубиночка. Не бойся его, его не существует. Возьми Фаниса, укройтесь там внутри, чтобы ни простудиться. Только затем и нужна церковь. И еще ради антидора, который вам каждое воскресенье подает священник. Поэтому бери брата и сиди с ним внутри, пока я не закончу. В церкви не нужно бояться, там никого нет. Бояться нужно дома.

Вот оно, единственное наставление моей матери.

В последние дни здесь, в Афинах, поняв, что осталось ей совсем немного, я захотела ее причастить, но тайком, чтобы она ничего не заподозрила. Мама, вы не против, если я позову священника прочесть вам молитву? – спросила я, а она только повернулась на бок и уставилась на банку с лекарствами.

Лишь однажды довелось мне от нее слышать: «Матерь Божья!» В тот день, когда немцы сломали нашему Фанису ручку. Это было до нашего знакомства с синьором Альфио. Весь район тогда, помню, от голода на стену лез. И тут-то тетушка Фани, мама Афродиты, и принесла новость, что склад армии Льякопулоса битком набит картошкой. И как только все успели об этом узнать и собраться на маленькой площади перед складом, чуть поодаль от церкви? Было нас, наверное, человек пятьдесят. Воскресенье, полдень. Некоторые взяли кирки – ломать дверь. Но тут появились немцы, им сообщил сам Льякопулос. Толпа угрожала его имуществу, и немцы пришли навести порядок. Назад, сказала нам Канелло. Она держала кирку наготове, когда послышался звук грузовика. Назад, там немцы! А ну назад. Они не тормозят, они нас всех порешат.

Мы все прижались к противоположной стене, грузовик остановился перед домом. Господин Льякопулос в галстуке и шляпе подошел к окну и непонимающе смотрел на нас. Болван!

И тут немцы развернули на нас пулемет. Но мы не испугались – чего нам бояться? Подумаешь, большое дело, они на нас пулеметы каждый день направляли. Затем из грузовика вышли двое, сломали замок и открыли склад. Тогда понял господин Льякопулос, что сам вырыл себе могилу. Немцы сломали замок, смотрим: а там внутри куча мешков. Они начали перетаскивать их в свой грузовик. С господином Льякопулосом, как только он все это увидел, случился припадок. Дочери под руки увели его от окна, одна даже поливала его водой.

– У, треклятый, не сожрем мы твою картошку, – крикнула Канелло, – но и не сбыть ее тебе на черном рынке, спекулянт несчастный!

– Придержи язык, мадам, – крикнула ей в ответ одна из дочерей Льякопулоса. – Иначе я доложу о тебе в комендатуру!

– Давай-давай, овца тупая, – гаркнула Канелло. – Партизаны уже на подходе. Я заставлю их спалить твой дом и вас вместе с ним. Да я и сама твой дом спалю, уж я знаю как! (И их дом на самом деле сгорел, когда в город вошли партизаны. Но то было дело случая.)

И вот немцы опустошили склад. Конфискация. Мы стоим не шелохнемся, а слюнки-то так и текут. Пусть пулями ляжет им эта картошка в желудке и забьет задницу, выкрикнула мадемуазель Саломея, но на всякий случай не очень громко.

Никто не трогался с места. У двери Льякопулоса – грузовик. На противоположной стороне мы – единое тело. А посередине маленькой площади – пустота. С немцами мы якшаться не хотели. Мы хотели только их смерти. О немцах я стараюсь не думать: потом не могу заснуть и вся так и пылаю от злости – до сих пор.

Из одного мешка, что тащили двое немцев, выкатились три картошины. И мы, однородная масса у стены, все застонали в один голос. Бабы, всем стоять на месте, сказал тогда какой-то мужчина. Фриц с пулеметом в грузовике улыбнулся нам, указывая дулом на упавшую картошину. Никому не улыбаться и не двигаться, снова сказал мужчина. Остальные немцы перестали таскать мешки и уставились на нас. Они ждали удобного момента. Мне казалось, я слышу наше дыхание. Они всю картошку передавят своими колесами, чуть только сдадут назад, сказала тетушка Фани. И глазом не моргнут, свиньи!

Немцы стояли неподвижно и улыбались. Мы тоже застыли как вкопанные.

И тогда Фанис, бедняжечка мой, отделился от толпы и двинулся в центр площади. Он был тощий, как цыпленок. Мы все так и остолбенели. Фанис, слабо улыбаясь, бросил взгляд на нашу мать и подобрался к картофелинам. И когда он взял их все три себе в ладошку, мы все стояли, боясь шелохнуться. Немец, улыбаясь во всю пасть, подлетел к нему с пулеметом и прикладом ударил по руке. Картофелины рассыпались, а ему хоть бы что. Снова бросился их подбирать. Хотя бы одну! Тогда приклад снова пришелся Фанису по пальцам. Немец бил по очереди по каждому пальцу, чтобы мальчик раскрыл ладонь. Мне казалось, я слышала, как ломаются его косточки, но, когда я рассказываю об этом, мне говорят, что я совсем из ума выжила. Ребенок громко заплакал. А мы всей толпой уже были готовы двинуться с места. Но тут трое других немцев развернули на нас свое оружие, и я услышала, что они его заряжают. Мы снова застыли на месте, одна масса. Солдат держал нас на прицеле пулемета. А ребенок посреди площади подпрыгивал от боли, он бился как подбитая курица, которую не убили с первого удара. Его рука была вывернута, кажется, до самого локтя. Немцы снова принялись за работу. Трое наших мужчин хотели было забрать ребенка, но немцы снова взяли нас на прицел, и наши отошли назад. А мальчик так и бился от боли посередине площади.

Тогда из толпы выступила тетушка Канелло и направилась к нашему Фанису. У моей матери закружилась голова, глаза закатились. Матерь Божья, его ручка! – воскликнула она. Я подхватила ее, и она лежала наполовину у меня на ногах, наполовину прямо на земле. Я изо всех сил старалась удержать ее, чтобы она не соскользнула, но, в конце концов, она вся так и осела на землю. Солдаты снова взялись за оружие и направили его на нас. Но тетушка Канелло невозмутимой поступью императора шла к ребенку. Она села на колени и взяла его на руки. На ней были черные чулки, тогда мы называли их «бароле», их еще в довоенные времена покупали бедняки, чтобы надевать на покойников, но во время оккупации кто будет исполнять прихоти мертвых, − тогда и хоронили-то прямо за дверью. Потому торговцы отдавали эти чулки почти задаром, все равно бесполезный товар. Как только Канелло присела на землю и взяла ребенка на руки, помню, чулки порвались у нее прямо на коленях и пошли стрелками до самых лодыжек. Тогда к ней подошел немец с револьвером. Я помню весь их разговор слово в слово.

Немец: Твой ребенок?

Тетушка Канелло: Да, мой ребенок.

Немец: Он вор. Наказать.

Тогда немец отошел и одну за другой начал давить картофелины.

Тетушка Канелло сидела, упершись одним коленом в щебень, а на другом держала головку ребенка. Из-под подвязки было видно голое тело, белое-белое, поясов для чулок у нас тогда не было, они появились уже после гражданской войны. Ее бедро под подвязкой было белым как снег, я помню это как сейчас. Я хотела помочь моему братику, но была очень напугана и к тому же поддерживала голову матери.

А между тем немец раздавил и третью картофелину. Тогда тетушка Канелло потихоньку начала подниматься на ноги и тащить ребенка к нам, грекам. Тащила она, конечно, как могла. Что с нее взять, оголодавшая женщина. Ко всему прочему, она тогда аж до пяти лет кормила грудью своих детей, когда дома не было хлеба. И тогда взяла ее злость, и она сказала врагу.

– Вор? – спросила она чужака. – И я тоже вор! И они – показывая на нас, греков, – все воры. Все греки воры! А вы кто такие? Вы нация? Вы раса! Я обосру вашу родину! Заплюю ваш флаг! Станцую на могиле ваших детей! Пусть мы воры. Но зато мы не строили ни Дахау, ни Берген-Бельзен!

Тетушка Канелло была женщиной просвещенной, она знала все это. А у немца уже не должно было остаться больше греческих слов в арсенале.

Тогда женщина наконец подняла ребенка на руки и пошла, вся пылая от гнева. Она повернулась к немцу спиной словно уставшая, а он поднял оружие и крикнул: Альт! Но тетушка Канелло даже не удосужилась обернуться и посмотреть на него. Она говорила, глядя на нас.

– Будешь в меня стрелять? – спросила она. – У тебя кишка тонка. Вы знаете только, как женщин бить. Но трахать их вы НЕ умеете.

Она замерла в ожидании. Ждали и немцы. Ждали и мы. Тогда она решительно повернулась к немцу (черт, я от страха тогда ног не чувствовала, сказала она мне много лет спустя) и начала поносить его на чем свет стоит.

– Что, не выстрелишь? Давай стреляй, да и дело с концом! Я уже три дня не ела, и дети меня хают, что я их не кормлю. И Черчилль по радиоприемнику нам только зубы заговаривает, – убейте меня, я на том свете хоть отдохну, мне уже на все плевать. Мы в доме уже третий день во рту крошки не держали. А у вас дома женушки уплетают в обе щеки, хотя они не стоят даже того, чтобы их на ваших же кладбищах хоронили! Да чтоб ваши кости стервятники сожрали! Ваши жены едят и делают абажуры из человеческой кожи! Давай стреляй, окаянный! И вы стреляйте, чего встали! – крикнула она другим немцам, а у них у всех рука на спусковом крючке. – Стреляйте, содомиты! Вы даже между собой сношались, чтобы о гречанок не замараться! Стреляйте! Но придет день, и вы за это заплатите! Москвич уже на подходе – слыхали эту песню21? Придет день, и вы попомните мои слова!

– К сожалению, моя дорогая тетушка Канелло, – сказала я ей на панихиде матери, когда мы разговаривали с ней о прошлом, – к сожалению, так и не искупили немцы перед нами вину. Ни тогда, ни после. А мы с них и не спрашиваем. Разве теперь они не самые ценные наши союзники? И они снисходят до нас, берут на работу наших мужчин, а мы стоим перед ними на задних лапках в Организации Объединенных Наций! Они теперь выше нас, хотя это мы их победили.

– Где же мы победили, Рубиночка, – спросила тетушка Канелло. – Где же мы, несчастные, победили? – И тут она разрыдалась. А из-за смерти моей матери даже слезинки не пролила. До этого я видела, как она плачет только на похоронах своего мужа. Ну да ладно, Бог с ней, не будем об этом.

Тетушка Канелло повернулась спиной к фрицу и двинулась в нашу сторону.

На страницу:
4 из 5