Полная версия
Апостолы Революции. Книга вторая. Химеры
– Ты обвиняешь меня в снисходительности?! – вскричал Лежен. – Ты говоришь, что я милосерден к врагам свободы?! Да видел ли ты хоть раз тех, кого с такой легкостью заочно обвиняешь в страшнейших преступлениях?! Видел ли ты стариков, все преступление которых заключается в том, что они с неодобрением отнеслись к разграблению собора? Видел ли женщин, брошенных мужьями, сбежавшими за границу, чтобы встать под знамена принцев? Все их преступление состоит в том, что они были преданы теми, кто должен был защищать их! Видел ли ты матерей, оплакивавших старый режим лишь потому, что при короле у них был хлеб, чтобы кормить детей? Они тоже преступники, Антуан?
Сен-Жюст сидел, отвернувшись к стене и покусывая ноготь большого пальца.
– Ты считаешь их преступниками? Антуан! – крикнул Лежен, не дождавшись ответа на свои вопросы.
– Возможно, ты прав, Огюстен, – Сен-Жюст, наконец, повернулся к другу. – Мы караем слишком многих. Но опасность велика, и мы не знаем, куда именно ударить, чтобы уничтожить ее. Слепец, ищущий булавку в куче песка, неизбежно зачерпывает песок.
Он проговорил эти слова так просто, даже плечами пожал, расписываясь в полном бессилии перед превратностями судьбы, что Лежен растерялся. Почему Сен-Жюст не вспылит? Почему не выдаст ему арсенал готовых фраз и формул, против которых Огюстен уже приготовился сражаться? Почему не закричит, что Лежен говорит, как враг народа? Откуда это смирение, эта пассивная покорность обстоятельствам? И тут Лежен понял, что в словах друга содержался мимолетный намек, мысль, которая не была произнесена, но которую он уловил как бы «между строк»: Сен-Жюст признал поражение, согласился с тем, что ситуация зашла в тупик, и опустил руки.
– Нельзя и дальше продолжать наказывать их, – неуверенно проговорил Лежен, надеясь задеть живую струну в душе друга, ту самую струну, которую, как ему показалось, он только что услышал.
Но нет, он вновь натолкнулся на твердую стену непреклонности.
– Мы будем наказывать их до тех пор, пока республика находится на краю пропасти, – отрезал Сен-Жюст.
– Как же изменились твои идеалы, Антуан! – с досадой – скорее, на самого себя – вскричал молодой человек. – В 1790-м ты ни за что не сказал бы столь жестоких слов!
– Мои идеалы не изменились, они лишь предстали предо мной в ином свете. Видишь ли, Огюстен, с вершины пирамиды все видится иначе, чем у ее основания.
Лежен собрался возразить, но Сен-Жюст опередил его:
– Республика находится в чрезвычайном положении, которое требует чрезвычайных мер. Пора бы тебе уяснить это. Каждое преступление, наносящее вред республике, должно и будет караться смертью. Таков суровый закон вещей, Огюстен. Не мы изобрели его.
– Ты возводишь в ранг преступлений деяния, которые ни один справедливый закон преступлением не считает.
– Мы подчиняемся только одному закону – благу республики. И это благо требует суровых кар, пусть даже они непропорциональны проступкам. Достаточно жестоко наказать одно преступление, чтобы предотвратить десятки, сотни других.
– Заблуждаешься! Тысячу раз заблуждаешься! – вскричал Лежен. – Наказание невинных нисколько не испугает преступника, скорее наоборот, внушит ему еще большую дерзость, ведь, занимаясь ничтожными проступками, правосудие попустительствует настоящим преступлениям.
– Твои слова не только ошибочны, но и опасны, Огюстен, – Сен-Жюст поднялся и оказался лицом к лицу с другом. – Постарайся держать свои теории при себе. Услышь их кто-нибудь другой, мне очень трудно будет убедить Комитеты в твоем патриотизме. Покончим с этим разговором, который ни к чему не ведет, лишь настраивает нас друг против друга. Я уже имел неосторожность потерять дружбу Леба, которая была мне очень дорога. Не хотелось бы повторить ошибку с тобой. Займемся более неотложными делами, чем дискуссия о материях, о которых каждый из нас имеет свое представление. Впрочем, я убежден, что со временем и опытом ты придешь к тому же, к чему пришел я: при столкновении с реальностью любая самая прекрасная теория неизбежно рушится, превратившись в пепел, или, в лучшем случае, претерпевает столь серьезные изменения, что становится неузнаваемой.
– О какой именно реальности ты говоришь, Антуан? – не унимался Лежен, расхаживая по комнате и размахивая руками, подобно ветряной мельнице. – Боюсь, что наше представление о «материях», как ты изволил выразиться, отличается лишь потому, что мы по-разному видим реальность. В твоем представлении Франция населена врагами, только и ждущими удобного момента, чтобы уничтожить республику. Я же считаю, что эти враги – призраки, живущие исключительно в твоем воображении. В погоне за химерами ты потерял трезвый взгляд на вещи.
– Ах вот оно что! – вскричал Сен-Жюст. – Так, по-твоему, мой милосердный друг, республика не подвергается ни малейшей опасности?! По-твоему, нам следует немедленно распахнуть тюрьмы и уничтожить Революционный трибунал, который, по твоему утверждению, занимается лишь тем, что приговаривает к смерти ни в чем не повинных людей?! Осторожно, Огюстен: последним, кто вел подобные речи, был Жорж Жак Дантон!
– Ты угрожаешь мне?! – Лежен ошарашенно взглянул на друга.
– Я предостерегаю тебя от непоправимых ошибок, которые ты можешь совершить по неосторожности, движимый своим обычным энтузиазмом. Этот же энтузиазм ослепляет тебя, мешая видеть реальность. Ту самую реальность, которую ты по неведению назвал призраком, хотя она вот здесь, прямо у тебя под носом, несчастный слепец! И реальность эта такова, что кто-то из Комитета общественного спасения – скорее всего, один из его членов – поставляет в Англию документы, содержащие государственные секреты. Нам удалось захватить английского шпиона, при котором были найдены копии этих документов. Но я не настолько наивен, чтобы полагать, что это единственный случай и единственный шпион, работающий в Париже. Опасность здесь, Огюстен, на расстоянии вытянутой руки, – Сен-Жюст вытянул вперед правую руку. – Она реальна, как никогда, а мы блуждаем во тьме, как слепые котята, не зная, где затаился дракон, готовый пожрать нас. Вот, что представляет собой реальность, в которой мы живем и которую ты предпочитаешь не замечать. Я не угрожаю тебе, потому что ни мгновения не сомневаюсь в твоей искренней любви к отечеству, но прошу оставить милосердие до более спокойных времен. Мы не имеем права быть милосердными, Огюстен, как бы ни больно нам было применять суровость.
Он всегда побеждает, ворчал на себя Лежен, покидая квартиру Сен-Жюста. У него всегда найдутся десятки аргументов против одного твоего, а ведь он не прав. Лежен был уверен, что где-то прячется тот червь ошибки, что подгрызает каждую из стройных теорий Сен-Жюста. В чем-то очень важном, самом важном Сен-Жюст не прав, потому что прав он, Огюстен Лежен, прав, потому что на его стороне милосердие, любовь, добро, потому что только добром можно построить счастье народа, потому что только милосердие может привлечь людей в лоно республики. Пусть Сен-Жюст едет в свою армию, рассерженно заключил Лежен, пусть насладится свистящими пулями (Впрочем, усмехнулся молодой человек, два года служивший отечеству на поле боя, под пули Сен-Жюст не полезет.)! Армия просветлит его мысли и заставит иначе взглянуть на человеческие жизни, которыми он так легко швыряется здесь, в Париже. А пока Сен-Жюст будет добывать себе ратную славу, он, Лежен, займется Бюро общей полиции без присмотра друга и превратит его в орган милосердия и справедливости. Правда, есть Робеспьер. Но с Робеспьером, возможно, будет проще договориться, да и времени вникать в каждый частный случай у него, скорее всего, не найдется. А когда Сен-Жюст вернется в Париж, перед ним предстанет истинное правосудие, такое, каким оно должно быть, каким всегда виделось Лежену, о каком он мечтал и построить которое ему было дано самой судьбой!
10 флореаля II года республики (29 апреля 1794 г.)
Целую неделю после разговора с Вадье и Амаром в Комитете общей безопасности Барер не знал покоя. Страх, перешедший в уверенность, что вот-вот старик обнаружит, в чьем распоряжении находились документы, копии которых нашли у Стаффорда, лишил его безмятежного сна. Мысли Барера были обращены к одному-единственному вопросу, в ответе на который он надеялся обрести спасение от чудовищных обвинений, готовых, по его убеждению, обрушиться на него в любую минуту: кто мог завладеть документами из его портфеля и скопировать их для передачи англичанам? Среди кого ему следует вести поиски? Среди секретарей и редакторов Комитета общественного спасения? Среди собственных коллег по Комитету? Или искать нужно еще ближе, среди друзей и любовниц? На этой мысли Барер и споткнулся, осененный страшной догадкой, которую он гнал от себя, но которая неизменно возвращалась, отравляя те немногие сладостные минуты, которые он проводил в обществе обожаемого существа.
Впервые о том, что однажды оставил портфель в будуаре прекрасной Софи, Барер вспомнил через день после разговора с Вадье, когда любовался сзади на обнаженные плечи и шею мадам Демайи, которая, что-то негромко напевая, собирала перед зеркалом непослушные пряди волос, втыкая в них одну шпильку за другой. Он сам не понял, почему именно в этот момент его мысли перенеслись к тому вечеру, когда он, вняв мольбам возлюбленной, пришел к ней с намерением поработать и принес портфель с документами. С какими именно? Этого он уже не помнил. Не исключено, что там находились именно те бумаги, копии которых затем оказались в кармане английского агента. Это открытие потрясло Барера до такой степени, что он буквально сбежал из дома любовницы и с тех пор не мог заставить себя вернуться туда. Софи заваливала его нетерпеливыми письмами, то требовательными, то просящими, присылала за ним слугу, однажды даже приехала сама, но Барер всегда находил предлог, чтобы ответить отказом на ее приглашения, а когда, три дня назад, она впорхнула в его квартиру, велел камердинеру сказать, что его нет дома.
Прежде чем вновь впустить Софи в свою жизнь, решил Барер, он должен либо получить неопровержимые доказательства ее невиновности, чтобы перестать видеть ложь в каждом ее жесте, либо иметь твердое подтверждение ее преступления, чтобы обвинить в предательстве не только отечества, но и лично его, Бертрана Барера. На шестой день он не выдержал пытки неизвестностью и отправил к Верлену посыльного с просьбой прийти как можно скорее.
Тот не заставил себя ждать и явился немедленно, доставив посыльного в своем экипаже.
– Разве ты не должен проводить свой редкий выходной в объятиях моей драгоценной супруги? – сарказм, прозвучавший в вопросе Верлена, заставил Барера задуматься, с таким ли равнодушием тот наблюдал за романом друга с женой, как хотел показать.
– Разве она не жаловалась тебе на мое отсутствие? – в тон ему спросил член правительства.
– Жаловалась, – признался Верлен, жестом отклоняя приглашение Барера наполнить бокал вином. – Но я списал это на твою занятость. Или я ошибся?
– Ошибся. Садись, нам надо поговорить.
– В чем дело, Бертран? – насторожился Верлен. – Что-нибудь случилось?
– Случилось. Сядь, Эжен, прошу тебя.
Верлен подчинился.
– Кажется, я знаю, кто передал англичанам документы, – Барер не мог больше подавлять нетерпение и перешел сразу к делу.
– Кажется? – переспросил Верлен, не спуская пристального взгляда с собеседника.
– У меня нет доказательств, но даже без них я уверен в своих подозрениях.
– И кого же ты подозреваешь?
– Твою жену.
– Софи?! – Верлен подался вперед, прекрасно изобразив удивление, хотя был готов именно к такому ответу и даже удивлялся, что Барер не догадался раньше. Или не хотел делиться догадкой? – Ты ошибаешься! – воскликнул он на всякий случай, стараясь придать своему возмущению как можно больше естественности.
– Боюсь, что нет, – хмуро отозвался Барер. – И пока я не получу доказательств обратного, ноги моей не будет в ее доме. Тебе удалось что-нибудь разузнать?
– Не так уж и много. Да и что именно я смог бы узнать? Не думал же ты, в самом деле, что я в одиночку выслежу шпиона англичан в Комитете общественного спасения?! Но одно я знаю наверняка, Бертран: Софи тут ни при чем. Она ни за что не предала бы тебя. Да и с Гренвилом она порвала, получив твои шестьдесят тысяч.
– Ты сам не веришь тому, что говоришь, Эжен, – с грустным упреком произнес Барер. – Тебе лучше, чем кому-либо другому известно, с какой скоростью Софи тратит деньги. Но дело даже не в этом. Я перебрал десятки вариантов, вспоминая, когда и у кого могли оказаться эти бумаги, и каждый раз мысли мои возвращались к Софи. Дней пятнадцать назад я пришел к ней с документами, думая поработать, но почти сразу уснул. У нее была целая ночь, чтобы скопировать несколько страниц.
– Ты уверен, что пришел к ней именно с этими бумагами?
– Не уверен, хотя не припомню, чтобы оставлял портфель где-либо еще. Кроме Комитета, разумеется, но там…
Слово было сказано, и Верлен мгновенно ухватился за шест, протянутый ему Барером.
– К этому же выводу пришел и я, Бертран! – вскричал молодой человек, хлопнув ладонями по позолоченным подлокотникам, и в порыве энтузиазма вскочил с кресла. – Ты ведь должен был неоднократно оставлять бумаги в Зеленой комнате.
– Действительно, иногда я отлучался, оставляя документы на столе, – согласно кивнул Барер, – но так поступаем все мы. Зеленая комната никогда не пустует, нам нечего опасаться.
– Кроме самих себя, – подсказал Верлен.
– В Комитете нет врагов республики,– строго заметил Барер.
– Зато там имеются твои враги. Разве республика пострадала от того, что документы были найдены у арестованного англичанина? Пострадала лишь твоя репутация, Бертран. Так что вместо того, чтобы подозревать бедняжку Софи, которая на этот раз ни в чем не повинна, тебе следовало бы обратить внимание на того, кому выгодно уничтожить твой авторитет и твое влияние в Комитете. На Сен-Жюста, например, – подсказал он, поймав настороженно-вопросительный взгляд Барера.
– Опять ты за свое! – с раздражением вскричал депутат. – У Сен-Жюста нет ни малейшей причины расставлять мне ловушку, он нуждается в моей поддержке против Бийо и Колло в свое отсутствие. Спешу напомнить, что не далее как этим утром они с Леба укатили на Север на неопределенный срок, который, уверен, одним месяцем не ограничится. У Сен-Жюста сейчас другие заботы, чем строить капкан, в который, по твоим словам, он желает меня загнать.
– Одно другому не мешает. Дело передано в Комитет общей безопасности, так что теперь право раскрыть информатора англичан будет принадлежать Вадье. Сен-Жюст, как всегда, останется в стороне. А между тем начатое им дело получит предсказуемое продолжение и желаемый результат – твою дискредитацию.
Барер скептически покачал головой, а Верлен, тем временем, принялся излагать свою теорию:
– Ты сам несколько дней назад, рассказывая об аресте английского агента, упомянул, что вся эта история может оказаться провокацией, подстроенной Сен-Жюстом. Отметил ты и то, что донос, благодаря которому был схвачен шпион, видел только он. Я долго думал об этом, Бертран, и пришел к выводу, что твое предположение, показавшееся мне сперва безумным, представляется, по трезвому размышлению, не лишенным смысла. Не потому ли Сен-Жюст отказался показать вам донос, что доноса не было вовсе?
– Твоя теория писана вилами на воде, – устало отмахнулся Барер. – Прежде чем допустить, что документы англичанам передал Сен-Жюст, – что само по себе граничит с абсурдом, – надо доказать, что он вступил в контакт с агентом вражеской разведки. А это уже выходит за рамки разумного. Что до доноса, то никто и не просил его предъявлять бумагу. Нас куда больше интересовал шпион, чем донесший на него. Так что я ни за что не поверю, что Сен-Жюст имеет какое-либо отношение к этой истории.
– Откуда у тебя такая уверенность?
– Он не станет мараться столь низкой провокацией.
– В самом деле?! – довольно хохотнул Верлен. – А убийство твоего агента? А королевские драгоценности, которые оказались в Консьержери благодаря его стараниям? Это тоже недостойно благородного Сен-Жюста? Ты готов подозревать в предательстве Софи, но категорически отметаешь подозрения от единственного, кому было выгодно опорочить тебя!
Барер неподвижно сидел в кресле, сложив ладони перед собой в молитвенном жесте и неотрывно смотрел на застывшие стрелки каминных часов, показывавшие начало первого.
– Что ты накопал о Стаффорде? – спросил он после долгой паузы.
– К сожалению, немного. Он не пробыл в Париже и трех дней, когда за ним пришли агенты Комитета. За это время, согласись, обширными связями не обрастешь.
– Зачем он приехал во Францию?
– За бумагами. За чем же еще?
– Но с кем-то он все-таки встречался в эти три дня? – настаивал Барер.
– Встречался, конечно. С лордом Малсбюри, своим старинным приятелем, мизантропом и оригиналом, колесящим по свету и тратящим немалое состояние на лошадей и произведения искусства, которые он отправляет в свой лондонский дом, где появляется время от времени на несколько дней, прежде чем укатить в очередное путешествие. Сейчас он, разумеется, живет в Париже. Где еще он скупит столько дорогостоящих шедевров, которые республика распродает с торгов по дешевке, чтобы одеть и накормить свои многочисленные армии?
– Ты знаком с этим Малсбюри? – спросил Барер.
– Мы встречались пару раз в Лондоне и Париже. Он перекупил прекрасного скакуна, которого я присмотрел для себя.
– Он может быть как-то связан с английским кабинетом?
– Кто – Малсбюри?! – Верлен весело рассмеялся столь нелепому предположению. – Исключено. Ему слишком покойно живется на свете, чтобы обременять себя ненужными заботами.
– А Софи с ним знакома? – Барер бросил на друга цепкий взгляд, заставивший того отвернуться.
– Полагаю, тебе лучше спросить об этом у самой мадам Демайи, – Верлен перешел на тон небрежной иронии, который принимал всякий раз, как разговор касался Софи. – Но уж коли ты хочешь знать мое мнение… – добавил он, смутившись под неуютно-тяжелым взглядом депутата. – Возможно, что знакома. Во всяком случае, она бывала в Лондоне в тех же домах, что посещал Малсбюри во время своих коротких визитов на родину. Они могли встречаться.
– Они продолжают свои встречи в Париже? – Барер буравил собеседника взглядом.
– Не знаю… не думаю… Вернее, думаю, что нет… Я бы знал, принимай его Софи в своем доме.
– А где проживает твой мизантроп?
– У него особняк в Пасси. Впрочем, недавно он покинул Париж. Кажется, отправился в Венецию.
– Ах вот как. Уехал. Надолго?
– Сказал, что навсегда. Он прислал мне прощальную записку с приглашением навестить его, если судьба забросит меня в Светлейшую Венецианскую республику.
– Виделись пару раз – и лорд присылает тебе прощальное письмо? – язвительно заметил Барер. – Крайне любезно с его стороны.
– Я уступил ему роскошного арабского скакуна. Это кое-чего стоит.
Барер ничего не ответил, снова погрузившись в раздумья.
– Уехал сразу же после того, как схватили Стаффорда… – пробормотал он, обращаясь, скорее, к самому себе, нежели к Верлену.
– Я тоже, на его месте, поспешил бы покинуть Францию, узнай, как республика собирается расправиться с проживающими на ее территории англичанами. Ведь именно такой проект декрета оказался в руках Стаффорда, если мне память не изменяет?
– Полагаешь, Стаффорд показал Малсбюри бумаги?
– А как бы ты поступил на его месте? Он предупредил соотечественника об опасности. Вполне разумный и благородный поступок.
– Допустим. А что Софи? Она знакома со Стаффордом? Если она встречалась в Лондоне с Малсбюри, она могла встречаться и со Стаффордом.
– Могла, – согласно кивнул Верлен. – Но если ты будешь подозревать ее во всех смертных грехах лишь потому, что ей пришлось несколько месяцев вращаться в высшем обществе Британии, тебе лучше немедленно порвать с ней отношения, Бертран. Ты сам помог ей перебраться в Лондон, и тебе известно, что отправилась она туда не по своей воле. Ты должен либо поверить ей, либо оставить ее навсегда.
– Если бы я только мог поверить ей! Если бы я только мог оставить ее!
Барер произнес эти слова с такой горечью, что Верлен, забыв ревность, которая, отказываясь подчиняться воле, жгла его изнутри, взглянул на друга с искренним сочувствием.
– Я дам Софи еще один, последний шанс. И горе ей, если она обманет мое доверие! – Барер поднялся с видом человека, разрешившего давно мучивший его вопрос, но не получившего ожидаемого удовлетворения. – Хотя и знаю, что совершаю огромную ошибку, возможно, роковую.
11 флореаля II года республики (30 апреля 1794 г.)
Шум игорного зала не позволял вести серьезных разговоров. Впрочем, говорили здесь мало. Беседы уступили место выкрикам чисел и сумм, воплям радости или отчаяния, позвякиванию фишек и монет, шелесту ассигнатов и пьяной ругани проигравшихся неудачников.
В Пале-Рояле, окрещенном с началом революции Дворцом равенства, Шарль де Лузиньяк чувствовал себя, как рыба в воде. Известный всем крупье и официантам как удачливый – и потому щедрый – игрок, он пользовался особым отношением у тех, кто управлял игрой, и неизменно получал привилегированное место даже за теми столами, вокруг которых выстраивалась плотная стена игроков и зевак.
Но везло Лузиньяку не всегда. Бывали дни, переходящие в недели, когда он проигрывал тысячи, десятки тысяч ливров за ночь и уходил из Пале-Рояля в прескверном расположении духа, развеять которое могли лишь прекрасные дамы полусвета, заполнявшие игорные залы и рестораны этого храма веселья и кутежа. В такие дни он без труда находил утешение в нежных продажных объятиях, за которые платил с не меньшей щедростью, чем за дорогое шампанское и изысканные закуски.
В удачные же дни, которых, к счастью, было куда больше, Лузиньяк сгребал золотые монеты с небрежностью человека, даже несколько раздосадованного необходимостью обременять себя тяжелой ношей, и покидал Пале-Рояль в одиночестве, в собственном экипаже, ожидавшем хозяина за углом, на улице Закона. В эти ночи в своем особняке на аллее Сен-Жермен-ан-Лэ он не появлялся, проводя их в обществе более изысканных дам, чем готовые на все девицы полусвета.
Сегодня ему везло. Рулетка словно подстраивалась под выбор Лузиньяка, трижды за вечер выигравшего на двойном zero, что каждый раз увеличивало ставку в 36 раз. Когда шустрый шарик, подпрыгнув, снова опустился в ячейку «00», по столпившейся у стола группе нарядных мужчин и женщин пронеслось восторженно-завистливое «ах!», а Лузиньяк, небрежно взмахнув рукой, велел крупье собрать фишки и обменять их на золото, которое тот передал счастливчику в кожаном мешочке.
– На сегодня все, – попрощался Лузиньяк, поднимаясь и ловя на себе несколько томных и зовущих женских взглядов. – Честь имею.
Официант немедленно подскочил к нему и услужливо отодвинул стул, поинтересовавшись, будут ли какие распоряжения.
– Что там за шум? – Лузиньяк кивнул в сторону карточного стола, откуда раздавались пьяные крики, то и дело перекрываемые дружным хохотом.
– Один бывший виконт, как он себя именует, веселит толпу байками из прежней жизни, – презрительно скривился официант. – Он уже второй день проигрывается. Забавный тип. Все кричит, что лучше спустит тут свое состояние, чем позволит бандитам из революционных комитетов наложить руку на его деньги после ареста. Сам под нож лезет, идиот.
– Повежливей с клиентами, – строго приказал Лузиньяк. – Разгреби-ка мне местечко за столом. Давненько не приходилось встречать таких отчаянных смельчаков.
«Местечко» было предоставлено немедленно, и Лузиньяк, вложив в руку официанта серебряную монету, опустился на предоставленный ему стул, прямо напротив шумного виконта.
– А, еще один франт пожаловал! – воскликнул тот, завидев Лузиньяка. – Пришел послушать мои историйки? Ну-ну, валяй, прочищай уши, потому что мне есть что порассказать!
– Эй ты, не забывай манеры! – прикрикнул на него один из служащих игорного дома. – Иначе выставим тебя за милую душу.
– Не выставите, – хихикнул бывший виконт и подмигнул Лузиньяку, который, казалось, совершенно не обиделся на хамоватые речи подвыпившего игрока. – Я умею хорошо проигрывать. Так что вы будете меня терпеть до тех пор, пока я не просажу все свое состояние. А состояние у меня – дай Бог каждому!
– Оно и видно, – шепнул кто-то за спиной Лузинька. – Только за сегодняшний вечер он просадил не менее ста тысяч.
Лузиньяк в удивлении обернулся на говорившего и поймал согласные кивки окружающих.
– Я видел Пале-Рояль в лучшие времена! – продолжал кричать виконт, ослабляя тугой галстук и расстегивая верхние пуговицы рубашки с несвежим воротом. – Во времена Филиппа Орлеанского, продавшегося революции и прозвавшего себя, как и свой вертеп, господином Равенство! Равенство! Черта-с два, равенство! Этот негодяй думал посадить свою жирную задницу на французский престол, завел дружбу с Мирабо, Робеспьером и прочими революционными подонками. А что потом? Познакомился с национальной бритвой – да и плюнул в корзину! – пьяный смех бывшего виконта был подхвачен разряженной публикой. – А стриг бы ассигнаты со своих игорных домов, может, и жил бы до сих пор припеваючи! Поделом ему, предателю!