
Полная версия
Полное собрание сочинений в одном томе
Между тем слава писателя Оловянского росла. Девушки прогуливались в садах, шепча его имя. Издатели тоже любили его.
А что может быть упоительней первой любви издателя! Ничего, милостивые государыни, не может быть упоительней. Тут все – и массовое издание, и не массовое издание, и супердешевое издание, и, напротив, супердорогое, в суперобложке и специальном картонном ларце с перламутровыми пуговицами и вензелями. Одним словом, не жизнь, а бывшая масленица. Критики ничем не попрекали Оловянского. Им все нравилось в его сочинениях, и об этом они говорили часто, скучно и громко.
Итак, Оловянский находился на вершине славы. Он упирался головою в солнце. И неизвестно, сколько еще времени продолжалось бы это сидение на высотах, если бы не послышалось ворчанье из литературного коридора.
Надо объяснить, что такое коридорное мнение. Коридор – всюду. И на улице, и дома, и в редакциях – везде, где встречаются и разговаривают между собой писатели.
Мы любим гимназические трафареты и до сих пор считаем, что коридорная болтовня – это что-то нехорошее, мещанское, сплетни, враки, что если говорить, то уж обязательно речь, и обязательно большую, и обязательно с кафедры, и обязательно с последующей правкой стенограммы («Уважаемый товарищ редактор. Некий горе-критик удосужился выхватить из моей; неправленной стеногра… это возмути… я протесту…»). Это надоело, и это неверно. Нельзя из-за каждого слова взгромождаться на эстраду или возить за собой на извозчике кафедру-передвижку, чтобы вовремя предоставлять ее писателю, желающему высказать какое-нибудь суждение.
Так парадно жили только римские консулы. Советским писателям неудобно так жить. К тому же в коридорных разговорах нет никакой литературной нелегальщины. Коридор справедлив и строг. В поисках истины он иногда обгоняет кафедру. И покуда на кафедре длится вальпургиев юбилей в честь чьих-то шестилетних трудов на изящной ниве литературы, в коридоре уже все известно – и юбилея не надо было, и труды не бог весть какие, и юбиляру самое время начать изучение языка, каковой у него наравне с содержанием весьма и весьма хромает.
К коридору надо прислушиваться. В коридоре дует сильный ветер. Там, как самолеты в аэродинамической трубе ЦАГИ, испытываются писатели, проверяется их стиль, идейность, дарование. Уж если тут воздушным потоком оторвало крыло, ничто не поможет, – этот писатель летать не будет. Ему надо менять конструкцию. Он не выдержал испытания. Жить он будет, но петь – никогда, как говорят в народе.
Итак, девушки прогуливались в садах, нежно цитируя произведения Оловянского. А в это время в литературный коридор вышел бледный и встревоженный человек.
– Что с вами, молодой стилист? – спросили его писатели.
– Я всю ночь читал Оловянского.
– И что же?
– Плохо.
– Нет. Вам нельзя верить. Вы у себя в хедере имени Марселя Пруста считаете, что все плохо пишут.
– Да нет, уверяю вас. Это очень слабо. Просто скверно написано. Убого.
– Быть этого не может. Оловянский – знаменитый писатель. Его все хвалят и гладят.
– А вы его читали? Ну, так прочтите. Тогда и будете говорить.
Оловянского прочли. До сих пор не читали, верили на слово, что у него все в порядке. Лучше бы уж молодой человек из хедера имени Марселя Пруста никогда не приходил в коридор. Оловянского втянуло в испытательную аэродинамическую трубу. И сразу же лопнули его сюжетные тяги, разъехались композиционные скрепления, посыпались к черту части, детали, метафоры и кавычки. И все увидели, что эта машина летать не может.
Кафедра еще серенадила по инерции под балконом прозаика, но вскоре в расстройстве замолчала. Умолкли критические бандуры и мандолины, после чего в наступившей тишине литературная общественность явственно услышала тонкий, леденящий душу свист. Это летела первая ласточка. В клюве она несла статью, где творчество Оловянского подвергалось всестороннему и чрезвычайно обидному рассмотрению. За ласточкой с отчаянным гулом летели трехмоторные критические кондоры. И каждый кондор держал в клюве статью, и все статьи были ужас какие справедливые и обидные.
Оловянский заметался. Он привык к славе и совсем забыл про откровенный, прямолинейный коридор. Он ничего не понимал. Еще несколько дней назад кондоры и ласточки любовно парили над ним, сбрасывая на его голову экспортные тюльпаны и даже цельные венки. Ах, лавровый запах славы, запах супа и маринованной рыбы!
Гром похвал утих так неожиданно, что захотелось кричать «караул», захотелось побежать в милицию жаловаться, захотелось биться за свою мягкую койку на Парнасе.
«Нет, тут какая-то ошибка, – думал поверженный автор, – они не имеют права. Я буду судиться».
Он почему-то считал, что против него ведется тайная интрига, и обращался к организациям и отдельным лицам с просьбой оказать ему законное содействие, – в общем, пытался восстановить славу по знакомству.
– Это что ж такое? – говорил он негодующе. – Безобразие. Сегодня обо мне сказали, что я написал посредственную книгу, а завтра и до кого угодно доберутся. Таких критиков надо просто снимать.
– Как это снимать? – удивилось отдельное лицо.
– Ну, я не знаю… С занимаемых должностей, что ли.
– Да, но ведь тут, так сказать, критическая мысль… Человеку не нравится, – что я могу сделать?
– Вы все можете сделать. Честное слово. Телефон вы мне в два дня поставили, а какого-то критика не можете снять. Снимите! Ну пожалуйста!
– А вдруг ваша книга действительно… не совсем?
– Нет, именно совсем. Девушки прогуливались в садах, шепча мое имя.
– Девушек легко обмануть. Чьи только имена, скороспело вошедшие в школьные программы, они не шептали! К тому же теперь в школе строго, пятибальная система. Поневоле зашепчешь.
– Может быть, все-таки хоть какие-нибудь репрессии. Хоть немножко. А? Для порядка.
– Нет, товарищ, – грустно сказало отдельное лицо. – Лучше я вам еще один телефончик поставлю.
– А может, все-таки лучше репрессии?
– Нет, лучше телефончик.
От Оловянского отвернулись даже знакомые. А критические кондоры перешли на бреющий полет и полосовали его длиннющими и злющими статьями.
И уж где-то на диспуте Оловянского стали добивать в порядке регламента: докладчику на побиение автора камнями и цитатами – полчаса, выступающим в прениях на осыпание автора мусором и утильсырьем – по пяти минут на человека.
Начинался перегиб.
Что же после этого, товарищи, мы условно назовем славой?
Не будем, товарищи, преувеличивать. Славой, товарищи, мы назовем яркую, так сказать, заплату на ветхом рубище певца, товарищи. Не больше. Так сказал, так сказать, Пушкин. И это все о славе. Не будем преувеличивать.
1933Человек с гусем
Один гражданин пожелал купить электрическую лампочку. В магазине лампочки были, но все не те – в пятьдесят, двадцать пять и даже пятнадцать свечей. А гражданин обязательно хотел сто свечей. Такая это была капризная и утонченная натура.
Казалось бы, происшествие ничем не замечательное. Но надо же было случиться тому, что опечаленный гражданин столкнулся на улице со старым своим другом.
Друг был рыжий, веселый, напудренный и держал под мышкой большого битого гуся.
(Здесь опускается описание довольно продолжительных приветствий и объятий, во время которых гусь несколько раз падал на тротуар, а рыжий живо поднимал его за лиловатую мерзлую ножку.)
– Да, Миша! – воскликнул вдруг гражданин. – Где можно купить стосвечовую лампочку?
– Нигде, конечно, – загадочно ответил рыжий.
– Что же мне делать?
– Очень просто. Достать по блату.
Неудачливый покупатель не понял своего веселого друга. Он впервые слышал такое странное выражение. Задумчиво он повторил его вслух и долго бы еще растерянно топтался посреди тротуара, мешая пешеходному движению, если бы рыжий не набросился на него, размахивая гусем:
– Чего ты не можешь понять? Да, по блату! Не слышал?
И, многократно повторяя это неизящное воровское слово, Миша пихал гуся под нос другу. Друг отгибал голову назад и испуганно закрывал глаза.
– Вот! – возбужденно вскричал рыжий. – Этого гуся я получил по блату. За тридцать копеек. Одного жиру тут на пятьдесят рублей. А пальто? Видел? Инснабовское маренго. Двенадцать рублей. Одна подкладка теперь на базаре… Да ты погоди… Он положил гуся на землю и, не сводя с него глаз, расстегнул пальто, чтобы показать костюм. Костюм действительно был неплохой. Такие костюмы снятся пижонам в длинные зимние ночи.
– Сколько, по-твоему, стоит?
– Рублей шестьсот? – нетвердо сказал искатель лампочки.
– А двадцать два дуба не хочешь? Шито по фигурке. Мировой блат!
Это слово, которое скрытно жила в малинах и употреблялось исключительно в интимных беседах между ширмачами и скупщиками краденого (каинами), выскочило наружу. А рыжий веселый друг все подпрыгивал и радовался. Наконец он наклонился к уху собеседника и, оглянувшись, зашептал:
– Надо понимать. Блат – великая вещь.
Искатель лампочки тоже оглянулся. Но он уже вошел во вкус нового слова и застенчиво спросил:
– Что же это все-таки значит… по блату?
– По блату – это по знакомству. Тебе нужна лампочка? Сейчас… Кто у меня есть по электричеству? Ах, жалко. Бешенский в отпуску. Но, знаешь, все-таки пойдем. Может, что-нибудь достанем.
К вечеру искатель стосвечовой лампочки вернулся домой. Двусмысленно улыбаясь, он поставил на стол черный экспортный патефон и восьмидюймовую банку с медом. Веселый друг оказался прав. Бешенский еще не вернулся. К счастью, на улице встретился директор объединения «Мембрана», и беспокойный Миша сразу выпросил у него записку на патефон по сверхтвердой цене и со скидкой в тридцать процентов, так что почти ничего платить не пришлось. Что же касается банки с медом, то отчаянный друг с такой ловкостью выхватил ее из какого-то ГОРТа22, что искатель лампочки даже не успел заметить, какой это был ГОРТ.
Весь вечер он ел мед и слушал пластинки. И в диких выкриках гомэцовской хоровой капеллы чудилась ему дивная, почти сказочная жизнь, по каким-то чужим броням, почему-то вне всяких очередей и даже с правом посылать семейные телеграммы с надписью «посевная».
Утром, на свежую голову, он стал вспоминать и записывать в книжечку фамилии и телефоны своих знакомых. Оказалось, что многие полезны, из них особенно:
кассиров железнодорожных – 1,
привратников ЗРК23 – 3,
хозяйственников – 2,
управляющих финансовыми секторами – 1,
председателей РЖСКТ – 1.
А он, дурак, с иными пил чай, с другими играл в карты и даже в фанты, с третьими жил в одной квартире, приглашал их на вечеринки и сам бывал у них на вечеринках – и никогда ни о чем их не просил. Это было какое-то непонятное затмение.
Теперь ясно, что надо делать. Надо просить!
Просить все: бесплатный билет в Сочи, свинобобы по твердым ценам, письменный стол за счет какого-нибудь учреждения, скидку на что-то, преимущества в чем-то, одним словом – все.
Через год человек, искавший когда-то лампочку, оглянулся на пройденный путь. Это был путь человека с вечно протянутой за подаянием рукой.
Теперь он часто без дела разъезжал в поездах, занимая мягкие места, а на пароходах его иной раз даже даром кормили.
Среди пассажиров по томному блеску глаз и по умению держать проводников в страхе он узнавал тех, кто тоже устраивался по блату.
Если эти люди ехали с женами, то чудилось, что даже женились они по протекции, по чьей-то записочке, вне всякой очереди, – такие у них были подруги, отборные, экспортные, лучше, чем у других.
И когда они переговариваются между собой, кажется, что они беспрерывно твердят некое загадочное спряжение:
я – тебе,
ты – мне,
он, она, оно – мне, тебе, ему,
мы – вам,
вы – нам,
они, оне – нам, вам, им.
Теперь понятно выражение «по блату». Просто оно оказалось наиболее точно обозначающим бурную деятельность некоторого количества людей, думающих, что если они и не ангелы, то уж во всяком случае хорошие ребята и крепкие парни.
Но их выдает уже самое выражение «по блату». Оно вышло, как бы сказать, из официально воровского мира и пришло в мир воров неофициальных, растаскивающих советское имущество по карманам толстовок, по плетенкам. Это еще более предприимчивые и наглые расхитители социалистической собственности, чем те, кто ночью где-нибудь на товарном дворе взламывают вагоны, за что и судятся по соответствующей статье.
Тут есть все, предусмотренное уголовным кодексом: и гортовская кража со взломом по записке, и строительный бандитизм по протекции, и похищение чужой квартиры среди бела дня и вне всякой очереди.
Рыжие молодцы не всегда ходят с битым гусем под мышкой.
Иногда они хватают чужие вагоны с алебастром или мандаринами, морожеными судаками или табуретками. Они рвут. Оказывается, им все нужно.
– Сегодня отхватил пять тысяч штук кирпича! Мировой блат! По твердой. А на рынке, знаете, сколько?.. Пусть полежит. Когда-нибудь пригодится. Мы тут наметили года через два начать строить авгиевы коттеджи.
И наверно же у нас есть домики, выстроенные по блату, против плана, вопреки прямому запрещению государственных органов, выстроенные только потому, что какой-то очень энергичный человек обманным путем, в ущерб государству, в ущерб новому жилью для рабочих, ученых или специалистов вырвал где-то все элементы своего гнездышка: и цемент, и крышу, и унитазы, и рамы, и паркет, и газовые плиты, и драгоценный телефонный кабель. Вырвал из плана, смешал карты, спутал работу, сломал чьи-то чудные начинания, проник микробом в чистый и сильный советский организм.
Товарищи, еще одна важная новость! Но помните – это секрет! Никому ни слова!
Тише!
У нас есть писатели по блату! (Немного, но есть.)
Композиторы по блату! (Бывают.)
Художники, Поэты, Драматурги, Кинорежиссеры по блату. (Имеется некоторый процент.)
Это тонкая штука. И это очень сложная штука. В искусстве все очень сложно. И это большое искусство – проскочить в литературу или музыку без очереди.
Все эти люди – и веселый приобретатель с протянутой рукой, и строительный разбойник, с кистенем в руках отбивающий магнитогорский вагон с пиленым лесом, и идеологический карманник с чужой славой на озабоченном челе, – все эти «ятебетымне» думают, что но блату можно сделать все, что нет такого барьера, который нельзя было бы взять с помощью семейственности, что по блату, по записке можно примазаться и к социалистическому строительству. Но это им не удастся. Столь любимый ими «блат» приведет их в те же самые камеры, откуда вышло это воровское, циничное, антисоветское выражение.
1933Кандидаты
Каждый год по Москве распространялся слух о том, что скоро, может быть, даже через несколько дней, всех управдомов переименуют в дворники. В «Известиях административного отдела Моссовета» этот оскорбительный слух обычно получал полное подтверждение. Между заметкой о собрании всадников конного резерва милиции и требованием незамедлительной очистки дворов от мусора управдомы с ужасом читали строки, посвященные их профессии. Там коротко и сухо сообщалось, что страна не настолько богата, чтобы содержать армию управдомов, и что на службе будут оставлены только те из них, которые согласятся возложить на себя обязанности и звание дворника.
Управдомам были понятны трудности, переживаемые страной. Эти интеллигентные люди, многие из которых носили пенсне, ходили в театры и были женаты на толстых женщинах с поддельными жемчужными шариками в ушах, были согласны подметать дворы, ходить в милицию с домовой книгой и по ночам сидеть в тулупе возле ворот. Обязанности они принимали, но от титула категорически отказывались. То есть, собственно говоря, они соглашались и на титул, потому что, как люди интеллигентные, стояли выше предрассудков. Но жены управдомов не хотели быть дворничихами. Их тянуло в мелкобуржуазное болото. Они любили танцевать на вечеринках блек-ботом, и домой их провожали элегантнейшие молодые люди столицы. Все это совершенно не вязалось с мужем в бараньем кожухе.
К концу января гонение на управдомов обычно затихало, сменяясь какой-нибудь новой сенсацией в области коммунального хозяйства. Но все же почти целый месяц управдомы невыразимо страдали.
Страдал и товарищ Человецкий. В доме, которым он третий день управлял, еще не было жильцов, о чем свидетельствовала совершенно свободная от антенн крыша и жадные взгляды прохожих, обращенные на новую постройку.
Новый дом был построен жилищно-строительным кооперативным товариществом «Жилец и бетон». Пятьсот пайщиков, прошедших через все испытания гражданской войны и службы в различных учреждениях, собирались ныне получить в новом доме по отдельной квартире. Некоторым пайщикам рисовались три небольшие светлые комнаты с ванной, обложенной больничными кафелями, и газовой кухней. Некоторым рисовались даже четыре светлые комнаты – разумеется, с ванной и другими удобствами. А иных, живущих особенно плохо, стремление к цивилизации разгорячало до такой степени, что им представлялась даже некая газовая уборная. Что сулит такая уборная, они не знали, но душою чувствовали, что это – нечто чрезвычайно приятное и необходимое в новом быту. Между тем, в доме было только двадцать четыре квартиры.
В голове претендентов на жилплощадь шел молодой управдом Человецкий. Он не был членом кооператива «Жилец и бетон» У него было никаких прав на площадь. Но он уже облюбовал квартиру втором этаже и боялся только одного: что управдомов разжалуют в дворники и тогда ему придется поселиться в дворницкой, которая, по неизвестно кем установленной традиции, помещалась в подвале.
В воскресенье, 7 января, пайщикам впервые было разрешено осмотреть новое здание. Это событие совпало с сильнейшим двадцатипятиградусным морозом.
Первыми в дом явились супруги Сенкевич.
Управдом принял их в бревенчатой сторожке, где помещалась его контора.
– Пришли? – высокомерно спросил Человецкий, проверяя пропуск супругов.
Гражданин Сенкевич ничего не ответил. Он подобрался к чугунной цилиндрической печке и, жалобно стеная, стал отламывать сосульки со своих опущенных книзу усов.
– Мы пришли, товарищ, – быстро и просительно ответила мадам Сенкевич. – Скажите, вы не можете устроить так, чтобы нам скорее дали квартиру? Мы не можем больше ждать! Мы сидим как на вулкане. Мы живем в ужасной комнате. Грязь. Никаких удобств. Соседи – рабочие!
Сенкевич-муж встревожился.
– Лика, – прошептал он, хватая жену за руку. – Ты меня погубишь.
У Человецкого сделалось такое выражение лица, как будто бы партийный и услышал то, чего партийному слышать не следует.
В бревенчатой сторожке воцарилось неловкое молчание. Слышен был только рев чугунной печки. Минуты две молодой управдом терзал чету Сенкевич строгим молчанием, боязливому Сенкевичу-мужу уже казалось, что не миновать ему нападок в стенгазете, которая, несомненно, будет издаваться в новом доме. Как вдруг управдом сочувственно молвил:
– Да-а. Рабочие, скажу я вам, соседи неважные.
– В конце концов она же не против рабочего класса, – примиряюще сказал Сенкевич.
– Что там говорить, – заключил управдом, – все мы люди.
И повеселевшая чета, чувствуя легкое волнение, отправилась осматривать постройку.
Тем временем к дому с разных концов города стали прибывать пайщики. Их подмороженные лица отражали самые разнообразные чувства. Одни, подобно чете Сенкевич, были говорливы и держались довольно мирно. Другие предъявляли свои пропуска с видом независимым, словно бы желали сказать: «Нам все известно. И в свое время мы сообщим кому нужно обо всех темных делах, которые творятся здесь, в кооперативе “Жилец и бетон”. Но пока мы молчим. И просим помнить, что нас вокруг пальца не обведешь». Иным же казалось, что все происходящее в Советской стране, – дело случая, а случаем нужно пользоваться сию же минуту, потому что завтра уже не встретится.
Все эти люди, подгоняемые лучезарной надеждой продирались к дому сквозь снежную бурю, проходили в шубах и валенках через раскрытые настежь квартиры, ласкали пальцами раскаленные батареи парового отопления, собирались в кучки и говорили о полах, дверных приборах и лестничных перилах. Собеседники согревались, распахивали шубы, старались превзойти один другого глубиной познаний в строительном деле.
Пайщики дружелюбно поглядывали друг на друга, хотя для дружеских чувств не было никаких оснований. Все они были соперниками в борьбе за жилплощадь и не ссорились только потому, что еще не знали, с кем надо ссориться и кого надо ненавидеть.
Анжелика Сенкевич, хватаясь за перила, подымалась по лестницам, останавливаясь возле каждой группы и выкладывая историю своих жилбедствий.
– У меня хуже! – неожиданно сказал пайщик в пальто, перешитом из волосатой кавказской бурки.
– Как хуже? – запальчиво спросила Анжелика, которой не понравилось желание пайщика превзойти ее в страданиях.
– У меня вода, – объявил долговязый. – Сколько средств ушло у меня на эту проклятую воду. Потолок протекает в двадцати местах. По комнате пройти нельзя. Все заставлено ведрами, лоханками, тазами и кастрюлями. Когда я перееду сюда, я смогу открыть посудохозяйственный магазин.
И пайщик в пальто из бурки услужливо сообщил, что на днях он сможет продать желающим два таза медных для варенья, лоханку – одну, эмалированных кастрюль синих – три, пестрых – две и прочих – одну. Кроме того, пайщик, который по профессии был судебным исполнителем и привык к точности, выставлял на продажу: бадью – одну, кадушек из-под огурцов – две, кувшинов глиняных с глазурью – один, корыт крестьянских – одно, и вёдер оцинкованных простых – шесть.
– А у меня совсем нет комнаты, – сказал, улыбаясь, молодой человек в технической фуражке. – Я, вероятно, получу комнату в первую очередь.
Этим заявлением молодой человек привлек к себе такое пристальное внимание, что смущенно отодвинулся к стене, на которой уже висел плакат:
УВАЖАЙТЕ ТРУД УБОРЩИЦ
СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ
Пайщики двинулись за молодым человеком.
– Где ж вы живете?
– Ночую на Курском вокзале.
Внешний вид молодого человека подтверждал его слова. Пальто было смято, как скомканный и потом расправленный кусок бумаги. Слежавшийся узел вязаного бумажного галстука будил подозрение, что галстук этот не развязывался месяца два. От молодого человека пахло железной дорогой, как от кондуктора.
– А есть у вас справка о неимении жилплощади?
– Разве нужно? – спросил молодой человек.
– Обязательно! – сказал Сенкевич-муж. – От домоуправления.
– Я не подлежу никакому домоуправлению. Я нигде не живу.
– Это еще нужно доказать, – поднял голос владелец кувшинов глиняных с глазурью. – А может быть, у вас квартира из пяти комнат, с ванной и отдельной уборной. Почем мы знаем! Дайте справку. Кто знает, может у вас собственный домик?
Молодой человек, которого в течение пяти минут возвели сначала в квартиронаниматели, а потом домовладельцы, совсем растерялся.
– Это все-таки безобразие! – донесся из соседней группы голос Сенкевича. – Гражданин имеет замечательную квартиру из пяти комнат с ванной во втором этаже, а сам притворяется, что живет на вокзале. Так, конечно, комнат не хватит.
– Но ведь я же в порядке неимения жилплощади, – прошептал молодой человек. – Граждане!
Но граждане уже покинули бедняка с Курского вокзала. Они двинусь навстречу Сенкевич-жене, которая подымалась по лестнице с криком: «Заперли! Заперли!» От быстрых движений ее черная шелковая шуба издавала разбойничий повист. Фетровый котелок, украшенный спереди стеклянным полумесяцем, молодецки съехал на левое ухо. Седеющий чуб падал на лоб. В эту минуту мадам Сенкевич походила на только что спрыгнувшего с коня кубанского казака. Удаль и отчаяние светились в ее угольных глазках. Задыхаясь и клокоча, она поведала обществу новость.
– У нас всегда так, – крикнула она – одна подлость! Будьте уверены, что квартира номер три распределяться не будет. Ее уже распределили без нас!
Когда Сенкевич увидел свою жену в таком гневе, он задрожал. Он знал привычку Анжелики в волнении называть своих собеседников не товарищами и не гражданами, а господами. И он всегда боялся, что это может повредить ему по службе. Он раскрыл рот, чтобы издать предупреждающий возглас. Но уже было поздно.
– Господа! – закричала Анжелика. – Квартиру номер три получит производитель работ товарищ Маляриков, у которого на получение площади нет никаких прав.
При этих словах пайщики болезненно застонали.
– Квартира заперта, господа, – закричала Анжелика, – потому что товарищ производитель работ боится, что мы наследим в его новом гнездышке.
– Не может этого быть без общего собрания, – сказал усатый мужчина, державший на руке ребеночка с вытаращенными глазами. – Мы здесь хозяева!
Но произнес он свои слова тоном, каким обычно хозяева не говорят.