bannerbanner
Область темная
Область темная

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Анастасия Покровская


Чудны дела Твои, Господи! Два брата-близнеца ухаживают за мною – похожи до неузнаваемости. Только по голосу отличить можно: у Павла баритон, а у Петра – тенор. Он и в храме на левом клиросе поёт.

После того памятного бала запал мне в душу Павел. Решителен он и смел; говорит уверенно и смотрит твёрдо. На службе стоит в притворе – гордый, и не крестится вместе со всеми. Сердечко моё стучит-колотится, как взгляд на него упадёт. Сколько ни учила маменька первой с парнями не заговаривать, не выдержала и подошла после службы.

– Добрый день, Павел! Помните, мы на балу танцевали? – и смотрю на него. Повернулся ко мне, улыбнулся и взглянул прямо в глаза, будто в самое сердце посмотрел:

– Помню.

Я не выдержала – взгляд отвела, но и сбоку вижу, как он красив: глаза льдисто-голубые, волосы цвета угольного до плеч, губы алые. А щёки?! Зарделись, будто яблочки наливные! Неужто стесняется?

– А на балу это ваш брат был?

– Брат, кто же ещё! Единоутробный, – и опять улыбнулся, но как-то недобро.

Тут нас классная дама позвала, а она у нас строгая, и я побежала к своим. Потом всю ночь уснуть не могла – ворочалась, вспоминала утреннее рандеву. Моя бы воля – портрет бы его вышила и вместо иконы повесила!

Второй раз с Павлушей встретились на Пасху. Думала – решится ли? Раздвигая толпу – высокий, статный, широкоплечий – он подошёл. Мне показалось, что я оглохла и ослепла – неужели он рядом? Неужто смотрит на меня? «Христос воскресе!» – небесной музыкой прозвучал его голос. Яичко алое мне протянул и в щёки троекратно облобызал. Я зарделась, от смущения не знаю, куда руки спрятать, а людей вокруг – тыща! Он мне записочку в руку тычет. Улыбнулся и в толпе исчез. Еле дождалась возвращения в дортуар. Спряталась в закутке, чтобы никто не увидал, разворачиваю письмецо, а там! Меня аж в жар бросило: «Желанная! Приходи, как стемнеет, к дубу-великану».

«Желанная!» Он назвал меня желанной! Я по спальне мечусь, не могу себе места найти от счастья. Хочется петь и танцевать! Схватила подушку, обняла и закружилась по дортуару. Подруги смотрят, посмеиваются, спрашивают, какова причина веселья, а я – никому. Только Маше Турянской на ушко шепнула, что будет у меня сегодня настоящее свидание. Она глаза круглые сделала и давай меня отговаривать: мол, ты его не знаешь, куда он тебя заведёт, не ведаешь; на днях девушку нашли задушенной. Я только отмахнулась: верю ему как себе!

Стемнело. Готовилась я долго: покрасивее оделась, причесалась, нарумянилась. У институток, небось, и помада есть, и румяна, и кольдкрем, а мы – девчонки простые. Губы слегка соком свекольным смазала, чтобы ярче алели, брови угольком подвела (ох и ругала нас классная дама, если заставала за накрашиванием!), и готово. Собралась я и пошла в конец парка, где у нас дуб в три обхвата растёт. Иду, кругом темень, веточки сухие под ногами похрустывают, листва на верхушках колышется, где-то филин ухает, а мне нисколечко не страшно – я к любимому иду!

Вот и дуб показался. Рядом темнеет фигура знакомая. Он, как меня увидал, шагнул навстречу, сразу обнял и поцеловал. Оторопела я от прыти такой, но не оттолкнула Павлушу, а лишь теснее прижалась. Так мы и простояли невесть сколько времени.

Через полгода у нас классная дама сменилась – Маргариту Викторовну муж-полковник в Санкт-Петербург увёз. Новая классная начала порядки наводить: из училища ни ногой, после вечерни – ужин и разошлись по дортуарам, на улице по сторонам не глазеем, не искушаемся! Не училище, а монастырь какой-то! Загрустила я – как теперь видеться с Пашенькой? За окнами осень: по паркам не попрячешься, да и прозрачны они уже. Как в стихах у господина Тютчева, что у меня в альбоме записаны: «Весь день стоит как бы хрустальный и лучезарны вечера!»

Но я всё равно сбегала. Скажу девочкам, чтобы не выдавали – говорили, что я на подработке, вышиваю или уроки даю, – а сама бегом к Павлуше. Он ждёт уже, былинку покусывает да чудесные волосы поправляет. Подкрадусь сзади и ладошками глаза закрою – угадай, кто? Он обернётся и так обнимет, что дух захватит. А уж как целовать начнёт, голова кружится, земля из-под ног плывёт. Потом долго гуляем, взявшись за руки. Павлуша всё рассказывает о грядущей революции, о том, что люди заживут счастливо и не будет богатых и бедных. Я его слушаю, а сама думаю, какое платье мне надеть на свадьбу, как я, вся в белом, сойду с пролётки перед церковью, и мы рука об руку пройдём к алтарю, как священник спросит меня и я отвечу: «Да!» И как у нас всё будет хорошо: домик и детишки в нём.

Позвольте здесь прервать рассказ о чувствах Анастасии отступлением об идеях и мыслях, что бродили в то время в голове Павла Воскресенского, впрочем, как и в сознании многих тысяч молодых людей в России.

С юных лет мечтая о справедливом мироустройстве, выбрал будущий старец стезю революционную. И был он совсем не одинок. До нас дошли слова великого Оптинского старца Варсонофия о том, что «революция в России произошла из семинарии». Многие из бурсаков, заражаясь духом бунтарским, становились социал-революционерами и большевиками. Один Иосиф Виссарионович чего стоит!

Вот как вспоминал о начале бунтарского пути отец Павел:

– В семинарии мы жили, как в тюрьме: строгий присмотр во всём – того не делай, так не говори, так не смотри. Естественно, у мальчишек это вызывало сопротивление. Ну, а уж в какие формы этот протест выльется, один Бог ведает. Нам нравилось свободомыслие, вольное поведение. Например, курить было строго-настрого запрещено, так мы назло всем забьёмся в укромный уголок и «кадим сатане». То же самое с пьянством и распутством. Случалось, на неделе по три раза устраивали вечеринки на квартире у какого-нибудь своекоштного: дым коромыслом, водка льётся рекою, а после разохотимся и к девкам подадимся. Так и жили.

Запрещённые книжонки почитывали поначалу, чтобы досадить старшим, а потом втягивались. У нас в семинарии тайная библиотека была. Хочешь – Бакунина или Чернышевского с Лениным читай, набирайся дури революционной. Иногда ещё и дискуссии устраивали. На них приходили товарищи постарше, уже насквозь пропитанные ядом бунтарским, и ещё более сбивали с толку молодёжь.

                                    * * *

– Решил я, что, как сказано в «Катехизисе революционера», всё человеческое должно умереть внутри меня. Но как убить в себе любовь? Как вспомню её мягкие, жаркие губы, руки, ласкающие мои волосы, так мечусь по комнате тигром. Братчики знали, что в такие мгновения со мной лучше не заговаривать – мог и по уху съездить. Немного легчало, когда в кабаке заливался водкой. Но приходило утро, и снова в голове роились воспоминания… Не отпускала меня Настя, хохотала, обнажая жемчужные зубы, кружила на лесной поляне. Наваждение!

Мучился я так неделю, затем вышел во двор – там казённокоштные в «бабу» играли, подозвал одного покрепче и велел воды из колодца принести. Через минуту бежит, молодчага, ведро тащит. Выдохнул я и себе на голову ледяную воду опрокинул. А тело так разгорячено, что и холода не почувствовал, но внутри что-то как отрезало. Ничего, делающего меня слабым, в жизни быть не должно. «Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увлечение. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личные, а то, что предписывает ему общий интерес революции».

А интерес революции требовал от меня, чтобы я пожертвовал и Настиной любовью, и жизнью, если понадобится. Накарябал я записочку, огольца свистнул, велел доставить кому надо. Так и закончилась любовь.


Анастасия Покровская


Как случилось, что мы расстались, я и не поняла. Прибежала к Павлуше, как обычно, а его на условленном месте нет. Замёрзшая, расстроенная, битый час прождала и вернулась в училище. На другой день на прогулке подбегает шпанёнок, чумазый такой, и записочку тычет. Развернула, буквы скачут, никак прочесть не могу. Успокоилась немного, читаю: «Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение – успех революции».

Ничего я не поняла, догадалась только, что закончились наши милования, не пройтись мне в белом перед церковью. Проплакала неделю. Девчонки в толк взять не могут, что стряслось. И так, и этак расспрашивают, пожалеть пытаются, но я гордая – просто реву и всё. Только Маша знает мою печаль-кручину, но молчит подруга верная, никому не выдаёт.

Глава 4

Во взрослении и учёбе наступил неспокойный тысяча девятьсот пятый. Год, принёсший на землю российскую беду под названием «революция». Правда, первой русской революцией эти нестроения назвали гораздо позднее, в советских учебниках. Для живущих же в те времена это был апофеоз долгой и мучительной борьбы сил тьмы, как внутренних, так и внешних, желавших уничтожить державу российскую, и всего светлого и крепкого, что ещё сохраняло привычное течение жизни.

Первым камнем, приведшим к сходу революционной лавины, принято считать тот страшный день, 9 января 1905 года, когда мирная демонстрация рабочих, идущих с петицией к царю, была встречена выстрелами солдат. На самом деле уже много лет шла война внутри державы. Революционеры всех мастей, поощряемые силами извне, убивали выстрелами из револьверов, взрывали бомбами преданных царю и отечеству чиновников и военных ― тех, кто, не убоявшись угроз, продолжал служить России. Да что там! Самого царя-освободителя Александра II убили взрывом бомбы.

«Кровавое воскресенье», забастовки по всей стране, крестьянские бунты на Украине и в Поволжье – всё это знаки рвущегося наружу беса уничтожения. В стране, истекающей кровью в войне на Дальнем Востоке, ослабленной длящимся десятилетиями террором, ему удалось вырваться и натворить неисчислимых бед.

Переходя к воспоминаниям о тех днях, отец Пётр суровел ликом и начинал говорить глуше, точно до сих пор переживая беду Российской державы.

– Ранней весной, на Крестопоклонной неделе, года от Рождества Христова тысяча девятьсот пятого, отец инспектор классов, священник Димитрий Рысев, проходя мимо нашего дортуара, учуял подозрительную возню. Наверное, подумал, что «мерзавцы опять курят», и распахнул рывком резко скрипнувшую дверь. И сейчас помню удивлённого цербера, застывшего на пороге: семинаристы не дымили самокрутками, не лакали втихаря горькую и даже не резались в карты на щелобаны. Отложив грубые бурсацкие забавы, мы, прильнув к стёклам, напряжённо вглядывались в заоконную мглу. Там, в поместье графа Целиковского, в полутора вёрстах от семинарии, кромсали ночь алые сполохи и метались гигантские, до неба, тени. Тотчас ударили в набат.

– Наутро пришло известие, что ночью кто-то поджёг графу конюшню и сеновал. Лошадей, чистокровных ахалкетинцев, спасти не удалось.

Шептались о том, что лихие люди не только лошадей погубить хотели – едва не зарезали и хозяина, и всю его семью. Спас Целиковских поручик, ночевавший в поместье. Не убоявшись татей, выскочил он, в чём мать родила, во двор, уложил из револьвера двух налётчиков, третьего зарубил, да сам погиб в неравной схватке.

Хуже всего было то, что опознали грабителей: трое убитых – крестьяне из ближних сёл.

А тут ещё пришли вести о забастовках и волнениях в Петербурге. Неспокойно стало и в нашем городе, тревожно.

Отец Павел присоединялся к рассказу брата.

– Ученики старших классов сбегали в город. Крестьянские лошади косились на гогочущих семинаристов и пряли ушами. Хозяева каурых и саврасых, закованные в неподвижность зипунов крестьяне, ворчали и осуждающе водили из стороны в сторону густыми бородами. Но больше всех от наглых бурсаков доставалось симпатичным девушкам и городовым. Красоток мы заставляли густо пунцоветь и перебегать на другую сторону улицы, подальше от сыплющих скабрёзными шуточками семинаристов. Городовые при виде такого безобразия тянулись к висящим на боку шашкам. Но не тут-то было: ловок брат-бурсак и вертляв – разве догонишь?

В семинарии жизнь текла привычным чередом. Продолжались опостылевшие хуже горькой редьки занятия. В преподавательской, пахнущей старыми книгами и мышами, готовились к занятиям учителя.

– Что-то оно будет? Как полагаете, Иннокентий Евлампьевич? – преподаватель литургики отец Гермоген, тощий, как кот после линьки, обладал необыкновенно сильным басом. Когда на уроке он втолковывал ученикам выпускного класса тонкости применения Марковых глав Типикона, раскаты его баса доносились до самых отдалённых уголков семинарии.

– Ничего хорошего ждать не приходится, отец Гермоген! – отвечал магистр богословия Харитонов, знаток античной философии и древнегреческого языка. Семинаристы прозвали его Гомером. Иннокентий Евлампьевич был лобаст, выпуклоглаз. Правда, видел он, в отличие от великого пиита, так хорошо, что на его уроках шпаргалками не пользовались – бесполезно. Где бы ни затаивал хитрющий «философ» или «богослов» листочек с нацарапанными на нём аористами и правилами склонения греческих глаголов, Иннокентий Евлампьевич узревал, находил и непременно осрамлял неуча перед классом.

– Полагаю, что злые силы, коих так много в «народе-богоносце», готовы вырваться наружу, – Харитонов подошёл к бюстику Пушкина и постучал по бронзе длинным пальцем: – Будет бунт, как всегда бессмысленный и беспощадный. Помяните моё слово! Ну что, пойдём в классы?

– А потом и мы взбунтовались, – отец Павел совсем по-молодому подмигнул мне: – Уже вечером в семинарии, взбудораженной слухами и полной безумной энергией молодости, развернулся митинг. Заколыхался лес стриженых голов, ударило во все стороны эхо ломающихся тенорков и баритонов. Густые басы старшеклассников выделялись даже из общего гвалта.

Требовали разное:

– Хотим, чтобы нам разрешили чаще выходить в город!

– Пусть лучше кормят!

– Долой эконома – он крадёт!

– Нет записям в журнал за причёски!

Надо отметить, в те времена учащийся семинарии находился под неусыпным контролем инспектора учебных классов. Тот наблюдал, чтобы семинаристы строго следовали правилам, установленным в духовном учебном заведении. Всякое нарушение и отклонение от норм наказывалось. Конечно, розги, столь плотно знакомые героям господина Помяловского, уже канули в прошлое, но и оставление без обеда, постановка в угол на гречку, запрет на прогулки, карцер и, как апофеоз, отчисление были достаточно действенными и унизительными наказаниями. В ответ семинаристы часто устраивали акции неудовольствия – то на уроки всем классом не придут, то службу воскресную посещать откажутся.

В тот раз бурсаки не ограничились простым выражением недовольства. Всё пошло гораздо хуже.

– Побушевало стоглавое море бунтующих семинаристов да исторгло делегацию – нас, четверых самых злых и наглых. Широким коридором шли молча, решительно склонив головы и сжав кулаки. Я, студент четвёртого класса семинарии, нас звали «философы», – впереди. Я не кричал больше всех, не размахивал руками, но когда объявили, что отец ректор примет лишь четверых, толпа молча расступилась передо мной – признавали моё превосходство, доказанное в опасных затеях и нешуточных битвах. За мной едва поспевали преданные друзья: Матвей, Иван, Семён.

– Павел, можешь так не спешить? Не на свидание, чай! – высокий Матвей, несмотря на длину ног, почти бежал за мною.

– Догоняй, попович!

Рядом со мной держался, не отставая, Семён. Позади всех, пыхтя и отдуваясь, нёс на коротких ногах полное тело Иван.

Отец ректор нас принял, внимательно выслушал.

– Хорошо. Но нам необходимо время для принятия разумного решения.

И сейчас вижу, как ректорова густая, с проседью, борода колеблется в такт словам.

– Наше главное требование – сменить отца инспектора классов! – мы четверо стоим полукругом перед ректором, смотрим недобро.

– На это, уважаемые, я пойти не могу! – похожие на жирных червей пальцы отца Алипия раздражённо постукивают по столу.

Ну, мы, естественно, обиделись.

– Ах так! Пожалеете! – наступая друг другу на ноги, вывалились из кабинета ректора, напоследок так хлопнув дверью, что этажом ниже магистра богословия Харитонова обсыпало штукатуркой.

Я заголосил:

– Братчики! Надо бунтовать!

Дальше – как с горки покатилось: перебив стёкла в классной комнате, под моим руководством восемнадцатилетние бугаи, пыхтя и чертыхаясь, выволокли в коридор парты. Через минуту туда же вылетели и кровати из дортуаров. Сверху бросили тюфяки. Баррикада выросла едва не до потолка. Просидев за преградой до вечернего чая, больше на переговоры мы не пошли – орали из-за тюфячного завала, что не разберём баррикаду, пока инспектора не уволят.

Около восьми вечера в коридор вошёл высоченный урядник. Не говоря ни слова, он решительно подошёл к бурсацкой крепости. Штурм «философического» Измаила прошёл быстро и безжалостно: раскидав в мгновение ока тюфяки и парты, полицейский за шиворот вытащил двух самых горластых бурсаков и отволок в участок.

Расправа была коротка: «четверых зачинщиков выгнать, троих своекоштных оставить на второй год в четвёртом классе, не допустив к выпускным испытаниям». Но… отец ректор милосерден, пожалел мятежников – оставил учиться.

– А мы всё не могли угомониться: дух того времени был такой – бунтарский. Все чего-то требовали, чего-то вымогали.

Собрались мы, четверо друзей, как-то в кабаке. Вокруг вонь, гам, а нам того и надо – чтобы меньше нас видели. Заказали водочки. Я-то сам всегда мало пил, как будто предвидел монашеское будущее, а друзья мои сильны были в этом деле. Особенно Иван – он из крестьянских детей вышел, из тех немногих, кто чудом пробился по духовной линии. Ему, крепышу, и бутылки водки бывало маловато, ещё чарку-другую докупали.

Матвей – из поповичей, правда, из бедных. Отец его, простой сельский батюшка, так хотел, чтобы сыночек вышел в епископы или хотя бы в архимандриты! А чадо попово, хоть и было смышлёно и расторопно, больше любило с девками непотребными забавляться, нежели латынь зубрить. Дон Кихот прозвище у него было. Весьма походил он на рыцаря ламанчского и ростом немалым, и вечным поиском справедливости.

Семён, третий из моих друзей, был внешне неказист и неприметен. Сейчас, годы спустя, и не припомню, как он выглядел. Вижу только тёмные волосы да карие глаза. Велика была в нём страсть к проказам и забавам. На Масляной девятьсот пятого именно Семён придумал прокатиться на извозчике через весь город. Взяв пустые чемоданы, мы наняли тройку с бубенцами и пронеслись по центральным улицам под завистливые взгляды ровесников и восхищённые ― девушек. А как пришёл момент расчёта, вышли из саней якобы за деньгами, оставив ненужные чемоданы в залог. Напрасно стоял «ванька» битый час, ожидая, пока ему вынесут плату. Мы уже давно тискали девок у мадам Орешко да тешили лужёные глотки медовухой.

Приходил потом извозчик жаловаться к отцу ректору. «Так мол и так, объегорили меня, Ваше Высокопреподобие, шалопаи-бурсаки, а у меня – трое по лавкам». Протоиерей Алипий от греха подальше заплатил горемычному из своего кармана. На том дело и замялось.

Здесь отец Пётр вздыхал в сокрушении сердца, молчал недолго и продолжал.

– Где-то неделю спустя после мятежа мы, четверо друзей, перешёптывались в тёмном углу.

– Тише! Инспектор рядом!

Послышались крадущиеся шаги. Инспектор прошёл мимо.

– Пошли! – тенями скользнули к забору, окружавшему семинарию. Здесь, сбросив ненавистные подрясники, накинули припрятанные заранее пиджаки. Модно постриженные головы украсили залихватскими картузами. Никем не замеченные, перевалили через забор и направились в город.

Полчаса всего прошло, а уже в неверном свете чадящих керосинок, половой, сбиваясь с ног, таскал казёнку и закуску к дальнему столу. Там, в тёмном углу, пировали мы, четверо заговорщиков.

– Э-эх! Маловато водочки-то! – долговязый и худой Матвей, шумно отрыгнув, протягивает пальцы-клещи за квашеной капустой. Белёсые нити закуски повисают на каштановой бородке седыми прядями.

– Довольно будет, Дон Кихот! – Иван, вспотев от обильной еды и питья, широкопалой ладонью растирает и без того багровый затылок. Секунда – и стакан водки исчезает в разверстой пасти.

– Иван, хватит жрать! – поправив непослушную прядь смоляных волос (всё на глаза сползала), я откладываю в сторону брошюрку. Иван, подхватив книжицу, читает вслух название:

– «Тезисы о Фейербахе». Карл Маркс. Никак, Павлуша, социалистом стал?

– Не твоего ума дело! Давайте обсудим задачи. Первая – ректор озверел. Надо бы его проучить!

– Может подлить ему свиного бульону в суп на Страстной? – предложил Семён.

– Мелко. Надо мыслить масштабнее! – я наклоняюсь к столу и шепчу. – Предлагаю его зарубить.

– Что ты, Павел! Белены объелся? – Иван отшатывается от меня так резко, будто чёрта узрел. – Как можно – грех ведь!

– Слаба-а-ак! – отхлёбываю водки из гранёного стакана. – По мне, так в самый раз! Подкараулить и раскроить черепушку, – ребро ладони бьёт по столешнице. – Будет знать, как в карцер сажать на хлеб да воду!

– Окстись, брат! Непременно сыск учинят. А это, Павле, каторгой пахнет! – Семён отодвигается от меня подальше, в густую тень.

– А-а-а! Трусы. Что с вами разговаривать! – зеваю и тянусь за книжечкой. – «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Именно так! Перестроить всё, что окружает нас, добиться лучшего, справедливого устройства общества!

– Всё-таки социалист! – Матвей ощеривается в улыбке. – Вот если ректор узнает, веселья будет!

– А откуда он узнает, Дон Кихот? Уж, не от тебя ли? – колю дружка взглядом, желваки взбугривают скулы.

– Что ты! – отшатывается сосед – Увидит, кто или услышит, выгонят с треском!

– Бог не выдаст, свинья не съест! – хлопнув соседа по острому плечу, встаю. – Пошли к девкам завалимся, философы!

Глава 5

Обычно на этом месте истории отец Павел замолкал, и никакими уговорами из него нельзя было вытянуть дальнейший ход событий. Восстановить деяния весны девятьсот пятого мне помог отец Пётр.

Пойдём же и мы, мой читатель, почти на сто лет назад, в старый корпус Н-ской семинарии.

У четвероклассников сегодня экзамен по истории Церкви. В классе холодно: в некоторых окнах вместо стёкол – фанера. В комнате стоит мерный гул: кто зубрит учебник, кто болтает с соседом. Чтобы согреться, семинаристы «жмут масло», едва не переворачивая парты.

– Класс, встать!

– И-испол-ла эти, де-е-спота! – дружно звучат годами натаскивания отшлифованные тенора, взрёвывают басы, между ними встревают альты. Отец ректор требует, чтобы встречали его по архиерейскому чину.

В дверь боком, с трудом втянув обтянутый шёлковой рясой глобус живота, протискивается отец Алипий. Взгляд ректора оббегает притихший класс. Уголки пунцовых, будто измазанных вишнёвым соком губ растягивает сытая улыбка. После минутной возни в бездонных карманах, на свет Божий явиляются большущие, в пол-лица, очки. Усевшись, отец Алипий взмахивает рукой – садитесь!

Хлопают крышки парт. Со стуком на стол преподавателя кладётся журнал посещений.

– Проверим – все ли пришли? Гнилев?

Отзывается Сергий Гилев из дальнего угла:

– Есть!

– Сучкин?

Откликается Иван Сучков.

И так, изменяя «Рыков» на «Рыгов», «Пахомов» на «Пахабнов», смиряет отец Алипий семинаристов уже четвёртый год. Молчат ребята, только желваки на скулах поигрывают да кулаки до хруста сжимаются. Отец ректор и рад: заплывшие от жира глазки поблёскивают, складочки на подбородке подпрыгивают в такт смешку, переходящему в свист: «С-с-с-с! Эк я вас, братцы!»

Наконец-то мучительная перекличка завершена.

– Ну-с, братия, приступим!

Позёвывая, слушает отец Алипий чушь, что несут семинаристы. В голове ректора тяжёлые, словно булыжники, ворочаются воспоминания о недавно отшумевшей Масленице. «Славное получилось гуляние! С румяными блинами, с нежной икоркой. А холодная водочка в бокальчиках изо льда? Э-э-х!»

– Ты, – отец Алипий демократичен и ко всем, кроме Владыки, обращается на «ты», – подучил бы получше даты Вселенских Соборов. Ступай, ересиарх! Воскресенский, Пётр, давай сюда!

Слегка придерживая левой рукой челюсть, клацающую от волнения, Пётр бредёт к столу.

– Будь добр, любезный, поведай нам о ересях первых веков христианства, – ректор вколачивает сардельки пальцев в столешницу, от скуки рассматривает отполированные ногти.

– Маркониты, гностики, евкониты, манихеи, – справившись с волнением, выдыхает ответ Пётр.

– Ну, и в чём суть ереси марконитов? – слегка поворачивает поросячье рыльце к экзаменуемому отец ректор.

– Согласно учению марконитов, тысячелетнее царство Христа уже свершилось. Ересиарх Марконий учил своих последователей, что им нельзя вовлекаться в деятельность органов власти, что необходимо проводить время жизни только в молитве и посте.

На страницу:
2 из 4