bannerbanner
Город Баранов. Криминальный роман
Город Баранов. Криминальный роман

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 12

– Ну, Неустроев, с-с-совс-сем!..

Однако ж тут вошёл Волчков, за ним Люся Украинцева, Шестёркин и другие.

Не буду даже сейчас, спустя годы, выдавать страшенные государственные тайны и рассказывать, как проходили редакционные планёрки, притом – экстренные. Через двадцать минут мы разбрелись по своим кабинетам-камерам с заданием огромной политической важности: организовать по два искренних отклика от скорбящих советско-барановских тружеников. Притом – вот самая трудность! – один отклик обязательно должен быть из глубинки, от простого работяги.

Я знал, что, например, Люся Украинцева уже через пяток минут сочинит свои отклики, как она сочиняет большинство писем о несчастной, якобы, любви и грустном одиночестве, печатаемые в нашей газете и подписанные – Оксана Н. или Марина С. Мне тоже не составило бы труда накропать двадцать кратких строк от лица мифического механизатора Ивана Сидорова из Гавриловки, но, увы, никак не мог я приловчиться скручивать свою дурацкую натуру, откровенно и стопроцентно халтурить. Я научился лишь полухалтурить.

С первым псевдооткликом я справился довольно быстро. Шустро заготовив болванку, я звякнул завотделом пропаганды обкома комсомола Дурыкину, нашему с Андреем куратору.

– Скорбишь?

– Скорблю.

– Фамилиё твоё поставлю?

– Ставь.

– Текст-то хоть послушай.

– Да брось ты!

– Нет-нет, послушай, на всякий пожарный:

Наша страна понесла тяжёлую утрату. Ушёл из жизни верный сын партии и рабочего класса, продолжатель дела В. И. Ленина. Под его руководством советский народ добился больших …бед в коммунистическом строительстве…

Я отдолдонил весь текст, Дурыкин поддакивал, не расслышав проскользнувшее «бед» вместо «побед». Эх, если б вот так и дать в газету – всё равно никто читать не будет. Но я уже учёным был – обжигался, так что со вздохом пририсовал приставку «по», исказив истину.

Готово!

А вот с глубинкой пришлось повозиться. В районы дозваниваться надо было через барышень, которые, приняв заказ, забывали о нём напрочь. Я застолбил на всякий случай сразу три района и настропалился всё же рискнуть – прогалопировать аллюром до пивной. Но тут неугомонный Филькин затребовал меня к себе и озадачил новым спецзаданием: раскопать в редакционном архиве подшивку областной молодёжки за 1953-й год, которая называлась тогда «Юный сталинец». Ответсек наш явно вознамерился слямзить-сплагиатничать макет траурного номера газеты.

Короче, к концу дня, когда впёрлась ко мне наша редакционная машинистка Фёдоровна – оплывшая востроглазая женщина давно уже некомсомольских лет, – я сидел на своём стуле взвинченный, измотанный и встопорщенный донельзя. Фёдоровне же, сплетнице, хотелось почесать свой вёрткий язык. Она удобно укопошилась в кресле для посетителей, запричитала-заохала:

– Надо же! Вишь ты, горюшко-то какое! И кто бы мог подумать!..

– Какое такое «горюшко»? – буркнул мизантропно я.

– Как какое?! – выпучила лисьи свои глаза старая лахудра. – Шутишь ты, Вадим, ни то? Леонид Ильич…

– Да мне отец родной, что ли, этот ваш Леонид Ильич? – сорвался вконец я. – Помер – туда ему и дорога, маразматику! Он ещё лет пять тому помер, да его уколами оживляли… И-и-и, вообще, Алевтина Фёдоровна, мне срочно звонить надо…

Я схватился за трубку телефона, выжидающе упёрся чёрным взглядом в назойливую бабу. Та поджала губы, сморщила бородавчатый нос и, всем своим видом говоря: «Ну-ну! Это тебе даром не пройдёт!», – оскорблёно выплыла из кабинета. Я швырнул трубку, выхватил шарф с курткой из шкафа: а идите-ка вы все к чёрту! И Филькин, и Леонид Ильич, и Фёдоровна!

Вот возьму и надерусь сегодня в стельку!

 И я – надрался…


4

Прошло несколько дней.

Ильича № 2 уже закопали, уронив при этом гроб, что всегда на Руси свидетельствовало об адовой будущности покойника. И вот как-то утром ко мне в кабинет проник, вежливо постучавшись, довольно молодой человек, моих лет – белобрысый, со светлыми свиными ресницами, водянистыми глазами, улыбчивый и говорливый. Одет посетитель был изящно и, не в пример мне, явно по моде: серая пиджачная пара, кремовая рубашка, галстук с искрой, светлое широкоплечее пальто в ёлочку, норковая шапка, которую он снял и чинно держал на коленях. Я даже нагнулся за упавшей вдруг ручкой – взглянуть на обувь: что ж, и сапоги этот щёголь носил забугорные, изячные.

Подобных франтов я, признаться, не весьма долюбливал, а может быть, я просто им завидовал. Сам я по моде одеваться не умел, да и финансов никогда на это не хватало. Раздражало в посетителе и то, что физия его прилизанная и бесцветная смутно мне припоминалась. Нет, явно я его где-то встречал-видел и притом не так уж и давно.

– Нехорошев, Аристарх Маркович, – представился, оглаживая белесые волосики, посетитель и, мило улыбнувшись, добавил, – впрочем, можно просто по имени. Я надеюсь, Вадим… э… что мы станем друзьями.

Явно не поэт начинающий и не юный корреспондент – из кожаной светлой папки, родственной моей протезной перчатке, рукопись доставать не спешит. Где я всё же его видел?

И заструился какой-то странный двусмысленный разговор, похожий больше на допрос. Где я родился? Где жил? Почему именно в журналистику подался? Как удалось опубликовать стихи в «молодогвардейских» сборниках? Какие комсомольские поручения выполнял? Почему в партию заявление не подаю? Действительно ли я считаю, что в «Комсомольском вымпеле» работают слабые журналисты и газета никуда не годится?..

Признаться, никогда до этого мне не приходилось сталкиваться с этими людьми, поэтому я врубался долго и медленно. И тут – когда он заговорил о газете – я резко, высверком, вспомнил: как-то, с месяц назад, в день получки я, будучи уже изрядно подшофе, потянул Лену в ресторан – поужинать беззаботно, расслабиться. Она отказалась наотрез. Я, само собой, взбрыкнул, плюнул, попёрся в «Центральный» одинёшеньким.

Там я моментом чокнулся-скорешился с каким-то парнем, мы легко сошлись-разболтались, добавляя и добавляя разбавленной водочки под гуттаперчевый антрекот с обугленным картофелем и витаминный салат из позапрошлогодней скисшей до последнего предела капусты. Официантка вскоре подсадила к нам ещё двоих посетителей…

Да-да – я вспомнил, – вот этот прилизанный Нехорошев и был одним из тех новоявленных соседей по столику. И – вот именно! – я даже запомнил его водянистый, но упорный взгляд на меня, когда я взахлёб и пьяно жаловался новому своему ресторанному приятелю, как тяжело мне в этом рутинном псевдоколлективе псевдожурналистов, и какая всё же препаршивая и суконная газетёнка – этот «Комсомольский вымпел»…

В пьяном виде я, чего уж скрывать, бываю препорядочным поросёнком!

– Это вы были – в «Центральном»? – отрывисто спросил я, глянув на него в упор.

– Я? – изобразил он удивление, но тут же скорчил личико в усмешливую гримасу. – Запомнили, значит? Узнали? А я уж думал… Вы, простите, были… Хе-хе! Я за вами наблюдал – пьянеете вы быстро…

– А вы, собственно, кто? – натопорщился я, никак не улавливая смысла в его нагловато-хозяйском тоне.

– Я?.. А разве я не сказал? – он похабно разыграл искреннее недоумение. – Видите ли, Вадим Николаевич, я – из органов. Я курирую, так сказать, Дом печати – вот и решил с вами поближе познакомиться. Что ж тут странного?

– Странно то, что я с вами знакомиться не хочу – вот так!

О, тогда мною уже был прочитан самиздатовский оглушающий «Архипелаг ГУЛАГ», ненависть Александра Исаевича к этим людям уже органично влилась в мою кровь. И вот впервые образчик этого удушающего лубянского племени сидел передо мной вплотную, со мной общался, искал контакт.

Я ожидал, что после слов моих он оскорбится и хлопнет дверью. Не тут-то было.

– Вы не кипятитесь, Вадим Николаевич, – доверительно наклонился он ко мне. – Видите ли, журналистика – это не просто профессия, это, так сказать, почётная профессия, в которой не каждый достоин работать. Притом – в отделе пропаганды. А вы, к тому ж, не член партии и, как мне известно, даже заявляли громогласно: мол, и не собираетесь вступать, что, якобы, в неё только фарисеи вступают да карьеристы. И уж совсем нехорошо, что вы позволяете себе странные, прямо скажем – очень странные выражения в связи с кончиной Леонида Ильича Брежнева… Очень странные!

Я молчал, оглушённый. Нехорошев усмотрел, видно, в моём молчании благоприятный для себя знак.

– Ну, вот и ладненько. Я думаю, это у вас не от убеждений, а от экспрессивности характера. Так ведь? Так? Ну и винцо свою роль играет, винцо-то – ух какой сильный и коварный враг… Язык не то и сболтнёт! Подумайте над этим. Пока я с вами прощаюсь, но вскоре ещё загляну. До свидания, Вадим Николаевич.

Он привстал, приладил на голову шапку, начал застёгивать пальто.

– Не надо, – сказал я осипшим голосом, глухо.

– Что? Что вы сказали? – обернулся он от двери.

– Не надо ко мне больше приходить, – уже твёрдо, прокашлявшись, повторил я.

– Ну-ну, не надо быть таким категоричным, – снисходительно усмехнулся склизкий норковый товарищ из барановской Лубянки и растворился за дверью.

Чуть погодя ко мне зашёл Волчков, пытливо глянул на моё пунцовое лицо.

– Что, Нехорошев в друзья-приятели набивался?

– Ты его знаешь? – от гнева голос мой всё ещё прерывался.

– Знаю, конечно, он и ко мне подкатывал. Я, само собой, тебе не советчик, но с ним надо построже, без двусмысленностей и недомолвок. Правда, и ссориться с ним опасно – пакостей он в состоянии подсыпать. Смотри, в общем. Между прочим, он – муж Украинцевой.

– Да ты что-о-о?!

– Да, супруг – второй и законный, дочка у них общая имеется.

Так вот почему Люся Украинцева в последний месяц со мной сквозь зубы разговаривает!.. А эта Фёдоровна тоже… Ну и занесла-забросила меня Судьба-злодейка в коллективчик!

Опять, как и на практике в многотиражке ЗИЛа, вляпался я в историю из-за проклятого «Бровеносца в потёмках». Так что, когда настанет великий наградной день и примутся раздавать-навешивать медальки за диссидентские подвиги в глухие брежние времена (а до этого дойдёт – можно не сомневаться!), я хотел бы напомнить о себе и потребовать свою законную медальку, ибо по крайней мере дважды инакомыслил демонстративно и вслух…

Впрочем, в те дни, когда Лена со вспоротым животом лежала в больнице, а я барахтался в болезненном затяжном запое и вляпывался в беспрерывные нервомотательные конфликты – мне было не до шуток, не до ерничанья.

Впору – в петлю головой!

Глава IV

Как я самоубился


1

Насчёт вспоротого живота Лены я не преувеличил.

Когда я привёз её домой, занёс на руках в квартиру и раздел, чтобы отмыть-отпарить её от больничной грязи, я чуть не заплакал. Да что там – чуть! Я и заплакал. Пришлось даже в коридор выскакивать, сушить быстренько дурацкие нервические слёзы. Багровый шрам на детском бледном животике Лены был страшен: так безжалостно, вероятно, уродуют свои животы в последний жизненный миг японские самураи. Сама Лена уже выплакалась, коновалов барановских криворуких даже в чём-то и оправдывала: мол, операция экстренная случилась, хирург дежурный – уставший…

Между прочим, мясник этот настолько уставшим был, что начал резать-полосовать, не дожидаясь полного наркоза – Лена услышала, как скальпель проник в её тело, рассёк мышцы: от боли она потеряла сознание и уж потом уплыла в спасительный эфирный сон…

Да зачтётся это испытание ей теперь на том свете!

А между тем, пока Лена приходила в себя, возвращалась к двигательной жизни, надо мной грозовые тучи в редакции всё сгущались. Вернее будет сказать: я сам сгущал и клубил эти идиотские тучи. Во-первых, мне всё больше и сильнее выедала плешь газетная казённая рутина. Я хотел писать только о литературе, о театре и кино, о живописи, но все эти темы считались в областной молодёжке как бы мизерными, побочными, второстепенными. Начальство требовало с отдела пропаганды на гора в первую очередь агитации и пропаганды в кристально чистом незамутнённом виде.

Даёшь восторженный отклик молодого рабочего на выступление первого секретаря обкома комсомола! Срочно выдать письмо доярки или скотника о важности политучёбы на ферме! (Напомню: слово «фермер» относилось тогда к забугорной жизни, а фермами называли отделения колхозов и совхозов. В ходу была такая лексическая абракадабра – молочно-товарная ферма, МТФ.) Сдать в номер ура-проблемную статью о триумфальном шествии социалистического соревнования среди комсомольско-молодёжных коллективов (КМК) в ходе ударной трудовой вахты в честь приближающегося славного юбилея – 113-й годовщины со дня рождения вождя мирового пролетариата и великого основателя советского государства Владимира Ильича Ленина!..

Тьфу! Даже сейчас, спустя много лет, в ушах звон, во рту вмиг нарушился кислотно-щелочной баланс, о котором мы тогда, без рекламы резино-жевательной, и не подозревали.

Во-вторых же, я ещё и врубился-разобрался, что на квартиру надеяться – смешно и нелепо. Это наивнее, чем ожидать прихода коммунизма через двадцать годиков. Жильё молодёжной газете выделяли-подбрасывали раз в сто лет, и первым претендентом числился, естественно, Саша Кабанов. Да и Ося Запоздавников торчал в очереди на квартиру, грозясь вскорости ожениться и наплодить потомство.

Короче, так мне всё обрыдло, до того стало тоскливо и тяжко на душе в чужом городе, что я закуролесил. С Осей и Сашей мы скорешились-скорефанились, принялись всерьёз бражничать. Пили, что называется, по-чёрному. Правда, с утрешка ещё чуток сдерживали себя – опохмелялись разве что пивком или стакашком портвеша. Затем отписывались наскоро левой ногой, к обеду сдавали Филькину всякие дежурные информашки-заметушки и тогда уж, смывшись под любым предлогом из душной редакции, принимались за опохмелку всерьёз.

Однажды, когда мы с Осипом, ещё вдвоём, в ожидании Александра, застрявшего с репортажем, подклюкивали в пивнушке на углу Фридриха и Пролетарской, рядом с редакцией, собутыльника моего мрачно-бородатого потянуло на лирику, на откровенности – рассопливило:

– Эх, Вадя, родный ты мой кореш! Любовь – вот что главное в этом гнусном и заржавленном мире!

Осип пососал вонючую свою трубку, спрятанную от глаз буфетчицы в мощном кулаке, и воспарил дальше:

– Эх, любовь! Тебе, Вадя, этого не понять… Хотя, стоп, чего это я? Прости, Вадим, у тебя же – Ленка… Я и позабыл! Но всё равно: Ленка – это Ленка… А я чего хотел сказать?.. Ах, да! Я ж про Дашу хотел сказать… Ты же знаешь Дашу, а?

Я промолчал, приник к кружке, принялся сосредоточенно глотать отвратную пивную кислятину.

– У нас знаешь, какая с Дашей любовь! О-о-о! Вот я ей письмо написал, ещё не запечатал. Вот, слушай…

Он выкопал из недр одежды листок, развернул.

– «Здравствуй, девочка моя кареглазая!..»

– Не надо! – я прикрыл протезной перчаткой письмо. – Я не читаю чужих писем и не хочу слушать – даже в авторском исполнении. Давай-ка лучше чайку ещё хлебнём.

Я достал из дипломата уже ополовиненную бутылку наливки «Чайной», плеснул в стакан. Вокруг орала, икала, блевала, кашляла и матюгалась барановская пьянь. Дышать было совершенно нечем. Дым стоял коромыслом, хотя на облупленной стене гадюшника висела табличка-указатель с перечёркнутой сигаретой и надписью почему-то по-английски: «NO SMOKING!» Кто бы это здесь понимал по-забугорному? Осип глотал хмельной кисель, кадык его ходил ходуном, на смоляную бороду проливалась тягучая струйка.

Дебил! Лезет тут со своей любовью, бередит душу и совесть!

И вдруг, когда я втягивал в пищевод свою порцию приторной отравы производства местного ликероводочного завода, я уравновесился, отыскал точку опоры в чудной и похабной мысли: а что, если этот Ося-медведь с моей Еленой трахался? А чего – теоретически вполне возможно, так что нечего выворачиваться и комлексовать: всё в мире взаимосвязано и взаимозаменяемо…

Не успел я додумать парадоксально-пьяную мысль до конца, как нарисовался в кабаке Пушкин. Мы раскупорили вторую бутылку «Чайной» и – понеслось-поехало…

Перед Новым годом я совершил прогул – именно так, с ударением на первом слоге, называл это страшное дисциплинарное преступление Филькин. На самом деле никакого прогула и даже прогула я не совершал. Я всего лишь хорошо опохмелился с утра и неосторожно переборщил. Подумал: ну, чего я попрусь на службу – принюхивания Помидора терпеть да гримасы девицы Перепелицыной? Я позвонил из автомата Волчкову: так, мол, и так – я ещё не отгулял тот донорский свободный день-отгул за ноябрь, так что решил его сегодня использовать.

– Ой, смотри, Вадим, – предупредил Андрей, – нарываешься: начальство наше демаршей таких не любит.

– Да пошли они к едрене Фене!

Увы, ни к какой Фене ответсек с редакторшей не пошли и идти не собирались – это я сообразил уже потом, после, изрядно протрезвев и подрастеряв напускной кураж. Да и Лена вгрызлась безжалостно в мою печёнку: выгонят с работы!.. О квартире забудь тогда!..

И я сделал финт: отправился сразу после новогодних праздников к врачу-терапевту и сдался ему на милость. Впрочем, у меня и вправду уже всерьёз забастовало-завыпендривалось к тому времени всё желудочно-кишечное хозяйство: достаточно уже выхлебал я мыльного пива, ликёрной эссенции, опилочной водки, портвейна да вермута из гнилых червивых яблок…

С моей хиловатой конституцией я уже понюхал до этого в жизни больничной атмосферы. Поэтому я, конечно, не обрадовался, а лишь облегчённо вздохнул, когда врачиха предложила мне залечь на месяц в стационар. И как же я был приятно удивлён уже в первый день обитания в 4-й областной лечебнице. Пижаму выдали не рваную и не застиранную, постельное бельё – без пятен, светлая и просторная палата всего на три койки, возле каждой – тумбочка, сигнальная кнопка и светильник. А уж кормёжка!.. На завтрак помимо каши рисовой с маслом ещё и к чаю бутерброд с маслом и чёрной икрой, а на обед – натуральное мясо и в первом, и во втором…

Я, разумеется, предполагал, что удивлюсь (Лена меня предупреждала), но не ожидал, что – до такой степени. Всё объяснялось магическим номером этой спецбольницы, стоящей в глубине парка в лучшем – Ленинском – районе города. Этот номер указывал на её принадлежность к таинственному 4-му управлению Минздрава. Короче, лечебница сия обслуживала лишь элиту – барановских слуг народа: партийных, советских, комсомольских, профсоюзных вождей; а также и обслугу этих слуг – милицию, КГБ, журналистов, писателей и прочую охранную и идеологическую шалупонь.

Более того, как я уже потом узнал-разобрался, на больничных картах каждого болящего стояла римская цифирь – I, II или III. Пациентов третьего сорта, таких, как я, запихивали в трёхместные палаты: второго – в двухместные; первого – в отдельные. А имелись ещё и две-три палаты люкс, каковые хранились в пустоте и закрытости для самых-самых партийно-советских паханов, брежневых и косыгиных областного калибра.

Однако ж пошибче, чем больнично-коммунистической обстановке, поразился – но неприятно поразился – я соседству по койкам. Один из сопалатников оказался инструкторишкой райкомовским из Сосновки, что ли, зато второй, слева у окна, своей улыбочкой корябнул меня как пилой – Нехорошев Аристарх Маркович собственной белобрысой персоной. Язву, подлец, растревожил неустанной нервонапрягательной службой.

То-то его давненько в Доме печати не видать было!

Я так с ним до конца и не расплевался, лишь упорно уклонялся от доверительных бесед. Проклятая моя воспитанность и псевдоинтеллигентность – ненужный дар предков – мешают мне в отношениях с такими склизкими персонами резко расставлять точки над i, переставать с ними здороваться.

 Но, надо признать, здесь, в больничной скукомотной обстановке, Нехорошев мне искренне – это было видно – обрадовался. Да поначалу и я принялся с ним болтать-общаться. Инструктор сосновский чокнулся совершенно на конспектировании Ленина, шуршал целыми днями страницами синих кирпичей, выколупывал оттуда бессмертные мысли пролетарского гения в общую коленкоровую тетрадь – готовился поступать в Высшую партшколу. В общие беседы он не встревал.

Так что болтали мы вдвоём и, что удивительно, Аристарх этот Маркович оказался далеко не так глуп, как прикидывался, и даже весьма начитан. По крайней мере, о литературе в основном у нас и шла речь. Он читывал, допустим, Анатолия Кима, Владимира Маканина, Фазиля Искандера, Франсуазу Саган, Генриха Бёлля и даже Джона Апдайка. Мало того, Нехорошев упоминал в разговоре и вовсе экзотические для Баранова имена – Клюева, Платонова, Кобо Абэ, Кортасара…

Правда, и выводы-суждения его зачастую ставили меня в тупик. Он, к примеру, всерьёз, без улыбки, считал Юлиана Семёнова гениальным писателем и живым классиком, а роман «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова – графоманским пасквилем на советскую действительность. Неудивительно, что наши салонно-палатные беседы с ним начали всё чаще заходить в тупик. Насчёт булгаковского романа я ещё полез в бутылку, принялся было спорить, но вот насчёт «Архипелага ГУЛАГ» тут же и вовремя прикусил язык: мол, «Один день Ивана Денисовича» видел то ли в «Огоньке», то ли в «Роман-газете», а больше никогда и ничего Солженицына не читал.

– Ну, а «Собачье сердце», к примеру, как вам? – спросил как бы между прочим мой язва визави.

– Это тоже Солженицына? – скорчил я дебильную рожу, хотя полуслепая ксерокопия запретной повести Михаила Афанасьевича читалась-зачитывалась в московском ДАСе до дыр. И не только она: и «Багровый остров», и «Роковые яйца», и «Дьяволиада»…

– Да нет, не Солженицына… – усмешливо скривился Аристарх. – Ну, а вот как ты, Вадим, к авангарду относишься? Ты же ведь, насколько я знаю, – реалист, поклонник классики?

Нехорошев то и дело перескакивал в общении на ты, хотя я подчёркнуто и упорно ему выкал.

– Да, – не стал отрицать я, – к авангарду, к ярому модерну в литературе я отношусь нормально – терпеть его не могу. Беда этих андерграундистов всяких в том, что они не умеют просто говорить о сложном, и почему-то этим гордятся. Эту так называемую элитарную псевдолитературу можно сравнить с сыром рокфор: едят немногие, кушают манерно и ставят своим извращённым вкусом нормальных людей в тупик.

– Вот правильно! – обрадовался домпечатовский куратор. – Это всё буржуазные отрыжки. Наш человек рокфор вонючий есть не станет и не хочет. Я бы этих извращенцев всех… Эх! – он выразительно крутанул сжатым кулаком. – А кстати, Вадим, этот твой Волчков – ведь махровый авангардист. Он, как я слышал, докатился – даже палиндромы сочиняет. Правда?

Эге, так вон ты куда!.. Я неопределённо пожал плечами.

– Нет, эти палиндромисты-онанисты дроченые копают исподтишка, да глубоко! Говорят, этот Волчков какой-то «Колледж абракадабры» создаёт, полуподпольную организацию поэтов-модернистов – правда?

– Не слыхал, не знаю, – буркнул я.

– Ну, как же, разве вы, два поэта, о поэзии, о литературе не говорите? – длинно усмехнулся Нехорошев, засматривая мне в глаза.

Я разозлился, вспыхнул: и чего я, в самом деле, перед ним виляю? Да пошёл он, чекист занюханный, к разэтакой матери! Я прямо глянул в его буравчики.

– Вот что, Аристарх Маркович, я твёрдо считаю: в литературе, в творчестве каждый проявляет себя так, как он считает нужным и может. Я лично убеждён, что читатель достоин уважения, а Волчкову на читателя начихать. Но это его, Андрея, тоже личное дело и его личная беда. И вообще, – я всё повышал и взвинчивал голос, стискивая правую руку в кулак. – И вообще, Аристарх Маркович, раз и навсегда: я вам в ваших делах не помощник. Отрабатывайте ваше жалованье в другом месте!

И я, не дожидаясь ответа, выскочил из палаты как раз навстречу инструктору-ленинцу. Тот даже шарахнулся в сторону. Чёрт, с этим Аристархом допытливым не только гастрит не подсушишь, но и язву, чего доброго, прокультивируешь! Известно же: все болезни – от нервов; только триппер да сифилис – от удовольствия.

Через три дня Нехорошева выписали. Расстались мы с ним натянуто. А потом, когда я подлечился и вырвался из больницы, повыскакивали вдруг в судьбе моей такие изменения и потрясения одно за другим, что мне и вовсе стало не до этого филёра.

Пошёл он!..


2

И других забот хватало.

В первый же день, как я появился на работе, по настоянию Филькина собрался верховный суд редакции – редколлегия. Судить старшего корреспондента отдела пропаганды Неустроева за прогул 31-го декабря прошедшего года. Старшим я стал только что, в ноябре, за успехи во внутриредакционном соцсоревновании: как-то так получалось – почти каждый мой крупный материал признавался на летучках лучшим за неделю.

На страницу:
11 из 12