Полная версия
Город Баранов. Криминальный роман
И вот это редакторшу потрясло до глубины её сухопарой души: слыхивала она да читала, будто бывают мужчины, которые встают при даме и здороваются первыми, но ранее встречаться ей с таковыми не доводилось. Вот и произошло так, что своё высокое реноме в её глазах я невольно обеспечил с первой секунды. Она и Лену сразу взяла на договор, как раз к Люсе, в отдел писем, и пообещала тотчас же перевести её в штат, как только Лена перейдёт на заочное и привезёт трудовую.
– Только, – многозначительно подчеркнула Василиса Валерьевна, упершись взглядом в совершенно плоский замаскированный животик Лены, – я надеюсь, что в ближайшее время не придётся искать тебе замену, а?
– Нет-нет! – в голос соврали мы с Леной, так как заранее предвидели такой намёк. – Мы пока не планируем увеличивать население страны.
– Вот и хорошо, – с нескрываемым удовольствием подытожила переговоры редакторша, – ещё успеете, а пока надо поработать. Подписка падает, писем от читателей всё меньше. Я на вас надеюсь. Мы должны сделать «Комсомольский вымпел» по-настоящему боевым органом барановской молодёжи!..
В воздухе зазвенели невидимые фанфары и трубы, застучала барабанная дробь. Василиса ещё минут десять ораторствовала, а я смотрел на неё и думал: «Вот-вот, сейчас она выкрикнет наконец про то, что она и сама подполковничья дочь…»
Не выкрикнула.
Но ведь поразительно: как я потом узнал, за спиной её звали за её не женскую деловитость и суровость Василием, но почему-то никто не обыгрывал её столь удивительную литературную фамилию. И только много позже до меня дошло: да никто из ребят просто-напросто не читал повесть Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели». Каюсь, я приложил много сил, я сам вычитывал вслух кусочки из бессмертной повести классика флажковцам, заставлял-упрашивал их читать «Село Степанчиково», и уже вскоре редакторшу перестали оскорблять мужским именем, а стали все называть – девицей Перепелицыной. Разумеется, кроме Филькина и ветерана редакции Шестёркина. Ребятам же в наслаждение было впервые читать:
Из дам я заметил прежде всех девицу Перепелицыну, по её необыкновенно злому, бескровному лицу…
– Я Бога боюсь, Егор Ильич; а происходит всё оттого, что вы эгоисты-с и родительницу не любите-с, – с достоинством отвечала девица Перепелицына. – Отчего вам было, спервоначалу, воли их не уважить-с? Они вам мать-с. А я вам неправды не стану говорить-с. Я сама подполковничья дочь, а не какая-нибудь…
Отдел пропаганды состоял из двух человек: заведующего и корреспондента, то есть – теперь меня. Возглавлял его невысокий интеллигентного вида парень лет тридцати – Андрей Волчков. На шее под рубашкой у него был повязан шёлковый платок – а-ля Андрей Вознесенский. Меня поначалу насторожило-покоробило название отдела – я хотел писать о литературе и культуре, но Лена объяснила-успокоила, что именно этот отдел этим и занимается помимо пропаганды и агитации, да к тому же возглавляет его поэт. При знакомстве я без обиняков сразу предложил:
– Андрей, если вы не против – давайте на ты. Я тоже пишу стихи – хочешь взглянуть?
Он несколько недоуменно глянул на меня, замялся, потеребил свой поэтический платок, но я усилил напор. Чего, действительно, двум поэтам жеманничать-мандаринничать. Как там у Маяковского?.. Дай руку, товарищ по рифмам!
– Давай-давай, посмотрим, покритикуем друг друга. У тебя, я слышал, книжка уже вышла?
– Ой, какая там книжка! – зарделся Андрей, помягчел. – Так, книжечка – меньше двух листов. Вот, посмотри, если интересно.
Я обменял его книжечку-брошюрку на свой коллективный сборничек и газетные вырезки. Принялся читать. И тут же понял, что попал в конфуз. Андрей Волчков проживал-обитал совершенно в другом, отличном от моего, поэтическом мире – в антимире. Он оказался крайне-бескрайним авангардистом. Сборничек его назывался «Близко-дальний перенедоход». Сейчас я не воспроизведу уже ни строфы – такие «стихи» просто-напросто не запоминаются. Рифмы приблизительны или их нет вовсе, ритм напоминает езду на мотоцикле по лестнице, мелькают в изобилии имена Хлебникова, Пикассо, Малевича, Заболоцкого и почему-то Аллы Пугачёвой. То и дело проваливаешься в бездонную заумь вроде:
Ничего не было, а если даже и было, всё равно не было, так как быть не может того, что не может быть никогда в мире, где ничего не было…
– Ну, как? – усмехнулся Андрей, пробежав взглядом по моим хореям и ямбам. – Понравилось?
– М-м-м… – замычал я телёнком, – ты вот тут пишешь: мол, тебе сейчас не до макулатуры, что, дескать, пионеры её соберут… Это ты чересчур… А вдруг, представь, вот эта твоя книжечка – совершенно, разумеется, случайно – попадёт в макулатуру и будет валяться среди рваных бумаг открытой именно на этой странице… Представляешь?
Я всерьёз уже завёлся, полез в чекушку, собрался разжечь-развести дискуссию о поэзии мнимой и подлинной, как вдруг раздался смех. Андрей всхохотнул то ли искренне, то ли в натугу.
– Вот что, Вадим, давай с этого дня забудем в нашем отделе про разговоры о поэзии. Здесь будем только журналистами – идёт?
Я, конечно, охотно согласился. Каждый из нас, пишущих, мнит себя гением. А двум гениям, как и двум медведям, в одной берлоге не ужиться. Так что мы с Андреем поступили мудро и дальновидно.
И дела у нас пошли поначалу неплохо. Самый мой первый экзамен – репортаж о поездке агитбригады в поле – я выдержал. В материальчике я наворотил таких метафор, эпитетов, синекдох и всяких прочих тропов, что получился прямо-таки не репортаж, а – поэма в прозе. Обыкновенно статьи, репортажи, корреспонденции и даже очерки в областной молодёжной газете начинались так: «Выполняя решения съезда КПСС…» Или: «Как подчёркнуто в решениях последнего пленума обкома ВЛКСМ…» Или: «Руководствуясь Ленинскими заветами…» Я же сдуру и по неумению начал так: «Асфальтовый тракт – словно бесконечный сухой мост через скучные, промокшие насквозь поля и перелески. По нему солнечным зайчиком резво мчится светлый автоклуб – передвижной цех хорошего настроения…» Мало того, я и снимочек сварганил – щёлкнул девчат-агитбригадчиц своим «Киевом», а уж фотокор Юра отпечатал снимок.
Андрей просмотрел-почитал – удовлетворённо хмыкнул. Я чуть перевёл дух: с первых ещё шагов в газетном деле я болезненно терпеть не мог чужой правки, вмешательства в мною рождённый текст. Волчков понёс мой первый блин редакторше. Я опять напружинился: мне известно уже было о маниакальной страсти Перепелицыной влезать в чужой текст, черкать-править подчинённых безжалостно. Она считала себя особенно хорошим и беспристрастным редактором именно в первом, изначальном значении этого латино-французского слова.
Звякнул внутренний телефон:
– Вадим Николаевич, зайдите.
Я отправился в редакторский кабинет, изготовившись к бою. Но вдруг наткнулся на довольную улыбку Василисы.
– Неплохо, Вадим Николаевич, весьма неплохо – свежо, язык образен, да и снимок экспрессивен. Не ожидала… – она взглянула мельком на протез. – Только, Вадим Николаевич, если вы не против, я бы добавила в заголовок слово «поющий» – «Весёлый “Луч” поющий». А?
Я держал машинопись в руке, видел, что ни единой буковки не поправлено, потому с лёгкостью уступил: поющий так поющий. Хотя, конечно, это уже нечто слюнявое, сюсюкающее и дамско-комсомольское…
Ну, да – Бог с ней, пущай потешится!
В общем, дела пошли. Андрей оказался начальником не самым занудным и пижонистым. Все темы – и противные (всякие там политучёбы да соцсоревнования), и нормальные – делили мы пополам. Единственное: литературную полосу он старался делать сам, единолично. Вернее, тут он дрался не на жизнь, а на смерть с Филькиным, который, во-первых, завистливо недолюбливал Волчкова, а во-вторых, почему-то считал самого себя оченно большущим спецом в литературе, да и сам пописывал графоманские рассказики для детей под Бианки и Пришвина. Наивысшим достижением в изящной словесности ответсек почитал социалистический реализм.
В результате борьбы Волчкова с Филькиным выходили в свет дикие литполосы «Комсомольского вымпела»: половину заполняли рыбацко-охотничьи байки, дебильные рассказы о счастливых колхозниках да стишата о комсомольском билете; другую – запредельные творения членов литобъединения «Колледж абракадабры», который тогда только ещё создавал и пестовал Андрей Волчков. Я в эту битву двух чокнутых по-своему литгигантов редакционных пока не вмешивался, не встревал. И, уж само собой, стихи свои в газету не предлагал: они были далеки и от шизоавангарда, и уж вовсе ни с какой стороны не лепились к агитной комсомольско-партийной поэзии.
Коллектив «Флажка» оказался не особо-то дружным: сидели по углам, отписывались, соцсоревновались, в душу друг другу не лезли. Имелись и весьма любопытные особи. Например, отдел комсомольских будней возглавлял реликт, уникум – Шестёркин Моисей Яковлевич. Видимо, в истории областной комсомольской печати страны он был единственным, кто досидел в молодёжке до пенсии. Про него с Филькиным ходила едкая подколка: будто, мол, сорокалетний Федосей Моисеевич есть родный, но внебрачный сын Моисея Яковлевича.
Чуть ближе я сошёлся, на портвейно-пивной почве, с корреспондентом отдела комбудней Осипом Запоздавниковым. Ося, здоровый, мордатый и краснощёкий парень, со смоляной солидной бородой и нелепой пижонской трубкой в сочных губах, ходил по редакции, словно наложив в штаны – задумчиво и в раскоряку, совсем отрешённый. Оказалось, он переживал страстный неземной роман с практиканткой Дашей Михайловой. Я её видел пока только мельком: практика уже закончилась, и она укатила в Воронеж учить далее теорию журналистики. Ося, заочник этого же университета, уже бродил-мечтал о зимней сессии, рвался в столицу Черноземья, предвкушая новые сладкие и хмельные, как портвейн «Агдам», поцелуи.
Вторым и последним корреспондентом у Шестёркина в отделе работал Саша Кабанов, которого звали и в глаза и за глаза не Кабаном, не Свинтусом не Щербатым, наконец, как вроде бы напрашивалось (у него не хватало верхнего переднего зуба), – а Пушкиным. Потому что имя-отчество он имел – Александр Сергеевич и страстно любил творчество великого тёзки. Саша, в ожидании квартиры, ездил от молодой жены с сынишкой за двадцать вёрст из соседнего Будённовска ежедневно.
С Александром мы сдружились. Да и вообще первое время я со всеми ладил, даже с невозможным Филькиным. Не предполагая, что череда чёрных дней моих уже подступает.
Длинная череда!
2
Уже в конце октября разорвалась первая мина.
Лена вовсю пахала в отделе писем, моталась в командировки, тщательно скрывая от посторонних взглядов живот. Впрочем, при её комплекции-конституции скрывать было почти нечего, хотя – по её прикидкам – шёл уже седьмой месяц. На семейном совете мы решили с ней, что сразу после октябрьских праздников откроемся-сознаемся начальству – пора и в декрет. Я уже заранее морщился, представляя, какую истерику закатит девица Перепелицына, как примется вонять ханжа и фарисей Филькин.
В предпраздничную пятницу Лена дежурила по номеру и до обеда отдыхала дома. Вернее, она поехала с утра к матери, которая сидела с ангиной на больничном. Это её, Лену, и спасло.
Часов в одиннадцать Андрей постучал мне в стену кулаком – телефоны у нас стояли параллельные. Я взял трубку.
– Это – Неустроев?
– Да.
– Звонят из второй больницы. Ваша жена – на операционном столе. Положение тяжёлое. Срочно нужна кровь…
Голос брезгливый, раздражённый и то ли мужской, то ли женский – не понять. Кто-то упёр-воткнул мне палец в сердце и сбил его ритм.
– Какая жена?! В какой больнице?! Что за шутки!!!
Гермафродитный голос раздражился вконец:
– Хватит болтать-то! Нужен литр крови – немедля!
И – обрывистые гудки.
В прострации я плавал минут пять, затем, как и бывает в таких обвальных ситуациях, ринулся действовать на автомате.
Я ворвался, не постучавшись, к редакторше. У той сидела какая-то девица. Ах да, это же – то ли Степанова, то ли Васильева, то ли Михайлова… А – чёрт с ней!
– Василиса Валерьевна, жена, Лена – в больнице! Кровь нужна! Мне бежать надо! Машина здесь?
Шефиня, надо сказать, женщина действительно хладнокровная, властно приказала:
– Сядьте, Вадим Николаевич, сядьте и – по порядку. Что случилось?
Садиться я не стал, но повторил-рассказал всё более-менее внятно.
– Ну, а кровь-то какая – группа, резус? – деловито уточнила Перепелицына.
Я лишь глупо пожал плечами. Михайлова (точно – Михайлова!) вдруг встряла:
– А в какой больнице?
– Во второй! – досадливо рявкнул я: ишь, разлюбопытничалась.
– У меня там тётя работает. Я сейчас узнаю, – поправив громадные модные очки, приподнялась Михайлова. – У жены вашей фамилия ваша – Неустроева?
Я молча кивнул. Михайлова взялась за телефон, принялась накручивать диск, а я обессилено опустился на её место, уставился ей в спину, невольно – ох, широк человек! – скользнул взглядом вверх-вниз: да-а-а, у Оси губа его толстая не дура. Совсем не дура! Как же её?.. Да, точно – Дарья.
Она что-то говорила в трубку, потом ждала, опять говорила, поддакивала, спрашивала. Редакторша в это время названивала по внутреннему, искала Эдика-водителя по отделам. Наконец Михайлова пристроила трубку на рычаг, поправила очки.
– Значит, так. Неустроевой Елене Григорьевне сейчас делают кесарево сечение. Состояние её не очень хорошее. Ей переливают кровь. Кровь эту потом надо возместить больнице – любой группой и резусом. Такие правила.
Я сам был ошарашен, но краем глаза углядел, как выпучила свои глаза-ледышки Перепелицына при кесаревом сечении. Но, к чести её, она тут же скрутила себя, сухо обронила:
– Машина внизу. Водителю я сказала – он довезёт вас до больницы… Кстати, Елена Григорьевна сегодня дежурить должна была?.. Хорошо, я найду замену. И вы сегодня, разумеется, свободны. Материалы в номер все сдали?.. Впрочем, ладно. Обязательно позвоните мне сюда или домой после всего – я должна быть в курсе.
Я лишь кивнул гудящей головой, выскочил из кабинета и опрометью бросился по коридору и лестнице.
– Неустроев! Эй! – послышалось сзади.
Я обернулся – Дарья Михайлова.
– Подождите, я с вами поеду, а то вас никуда там не пустят.
По дороге в больницу, в южную часть города, ходу – минут двадцать. Михайлова пыталась что-то говорить-расспрашивать, Эдик-балагур даже всхохотнул чего-то пару раз, но я не слушал. Мысли в голове плясали-вертелись словно номерные шарики в крутячем лототроне. Неужели я сегодня стану или уже стал отцом? Я – отец! Папаша! Родитель!..
Через полчаса незнакомая мне Дарья Михайлова, морщась от жалости, разъясняла-втолковывала мрачные вести: операция случилась экстренная – ввиду внезапного кровотечения. Ребёнка, мальчика, вынули уже мёртвым – асфиксия…
– Что такое – «асфиксия»? – тупо спросил я.
– Удушение. У него пуповина вокруг горла затянулась.
– Выходит, – пробормотал я, – он как бы сам там и повесился – не захотел жить-то…
Я посмотрел в тёмные глаза Дарьи, вздумал зачем-то усмехнуться и – не смог. И вдруг, уткнувшись лицом в пальто и лисью шапку Лены на своих коленях, зарыдал.
Уже через мгновение я задавил-зажал позорные прилюдные всхлипы, но голову ещё с минуту не поднимал, умоляя про себя: да уйди же ты! Ну, уйди!.. Однако ж Михайлова продолжала торчать надо мной.
– Она под наркозом будет сутки. Вам лучше пойти сейчас домой и отоспаться.
Я погасил усилием воли вспышку ярости: действительно, чем же эта запоздавниковская подружка передо мною виновата. Я, наконец, вытер-высушил все слёзы о клетчатый родимый драп и лисий мех, поднял глаза.
– Да, конечно. Только сейчас не отсыпаться надо, а – напиться. Да, вот именно, хорошенько выпить и сразу станет легче – уже проверено…
Я ждал возражений. Их не было.
– Вы со мной ещё побудете?.. Хоть немного…
Она молчала долго, смотрела в сторону. Глянула на часики.
– Что ж… Часа полтора у меня есть…
Я до последнего сам себя обманывал-уверял, будто мне остро, до смерти нужно всего лишь общение с человеком. С любым – без различия пола, возраста и внешних данных. А то, что рядом оказалась именно эта темноволосая и кареглазая полунезнакомая мне девушка, преисполненная ко мне кратковременным участием, – дело случая.
Странно, но весь час, пока мы шли, заходили в магазины, потом, уже добравшись через весь город домой, накрывали стол, мы – молчали. Только самые необходимые, дежурные слова: да – да, нет – нет, спасибо – пожалуйста…
Я сразу начал пить «Рябину на коньяке» стаканами. Я и набрал целых два литра этой сладкой, но беспощадной настойки, чтобы упиться. Дарья, по сравнению со мной, лишь пригубливала, однако ж и на неё коньячная рябина вскоре начала действовать. Мы уже о чём-то говорили… Что-то она рассказывала, что-то я бормотал упорно про такое странное и чудесно-многозначительное совпадение фамилий – Михайлова и Михайленко… Михайленко-Михайлова…
Позже, уже подпьянев, я принимался раза два плакать – так хотелось выжать из неё побольше жалости, сочувствия, сострадания…
Вдруг – я обнаружил – мы уже танцуем под тягучие плаксивые песни Демиса Руссоса. В комнате горела настольная лампа – шторы были плотно задёрнуты. Даша была почти с меня ростом, но низко опустила лицо, и я смотрел сверху на её опущенные длинные ресницы под очками и бередил себе душу, терзался: зачем всё это? Разве это возможно? Свинья же я! Грязная свихнувшаяся свинья!
«Гуд бай, май лав, гуд бай!..», – пронзительно стенал кастрированный грек, задевая томительным своим голосом потаённые струны пьяной души. Я правой рукой приподнял лицо чужой юной женщины за подбородок и поцеловал. Вначале легко, вопросительно, и, не встретив отказа, приник к её губам уже по-настоящему, чувствуя во всём теле вскипание горячей волны.
– Зачем это? Не надо, – прошептала Даша, когда я оторвался наконец.
Но глаза её затуманились, поплыли, призывно-притягательно заблестели. Я молча, грубо начал расстёгивать неуловимые пуговки её кофты и снова алчно приник к её губам.
Она раздвинула губы, поддалась, ответила…
3
Праздники промелькнули в беготне, пьянстве и скандалах.
Бегать пришлось по магазинам да рынку в поисках курицы и фруктов: хорошо хоть перед красным днём премию в редакции подкинули – по сорок рубликов. Пить же приходилось и для нервов и для поддержания бегательных сил – только рябина наконьяченная и помогала. Ну, а скандалить-ссориться довелось у родичей – расплевался с ними напрочь. Вернее – с Викторией.
Дело в том, что сама Ефросиния Иннокентьевна донором стать не могла ввиду жестокой температурной ангины, алкаш Толян уже давно получил отставку, а замены ему ещё не отыскалось, сорванец Шурка не подходила для кровопускания по возрасту. А вот единоутробная сестра Лены, эта самая Виктория-сука, зажала напрочь свою драгоценную жидовскую кровь: нет и всё – без всяких объяснений.
Курва!
Во вторник, после праздников, я сидел в своей каморке на работе и мучительно прикидывал-раздумывал: у кого бы из коллег выпросить крови взаймы да так, чтобы не напороться на отказ. Кроме меня, требовались ещё два донора, и в больнице предупредили: кровь возвернуть немедля, иначе… Что там иначе – чёрт её знает, эту нашу самую лучшую в мире бесплатную медицину. Конечно, из больницы Лену не вышвырнут, но ожесточать против неё доблестных и бескорыстных эскулапов всё-таки не следует.
И – как назло: мой зав, Андрей, укатил в командировку, Саша Кабанов ещё не приехал из своего Будённовска, а может – с похмела-то – и вовсе не появится. Не старику же Шестёркину кланяться и, уж тем более, не Филькину… С самого утра я сунулся было к водиле Эдику, хотя мне весьма почему-то претило, чтобы кровь его жизнерадостная и жирная попала в артерии моей жены. Впрочем, чего это я? Кровь-то чужая уже давно циркулирует в теле Лены, а эта ещё неизвестно кому попадёт. Но негодяй мордатый Эдик заюлил задом и бесстыжими своими зенками: дескать, ему сейчас в обком шефиню везти, а потом – в район…
Оставался ещё Осип Запоздавников, но вот его-то я уж ни за какие коврижки не желал делать своим кровным родственником… При воспоминании о пятнице всё во мне вздрагивало, температура поднималась…
Вдруг дверь без стука отворилась, и вошла Даша. Я испугался, привстал. Вот чего я не хотел – и искренне не хотел! – так это продолжения… Она прикрыла дверь и, не отпуская ручку, сощурилась на меня сквозь очки – строго, по-учительски.
– Привет. Я думаю – лишне говорить, но на всякий случай: ничего и никогда между нами не было. Ясно?.. А зашла я вот зачем: если кровь ещё нужна – я могу сдать.
– Что ты! – даже вскрикнул я, глянув на её прозрачные запястья. Да и при чём тут запястья! Уж от неё-то кровь ну никак невозможно принять. – Не надо, не надо! Я нашёл уже…
– Ну, что ж… Я сейчас уезжаю, – она приоткрыла дверь и с порога вдруг добавила. – А жену, между прочим, любить надо…
И она странно, как-то победительно, что ли, с каким-то плотоядным женским довольством усмехнулась…
Потом весь день, пока мы с появившимся таки Сашей Пушкиным и фотокором Юрой ездили сдавать кровь, пока я относил передачу Лене в больницу, пока сооружал дома яично-сосисочный ужин и опохмелялся, – я всё вспоминал эту непонятную ухмылку странной Дарьи Михайловой. Неужто она и впрямь любит этого тюфяка Осипа, выйдет за него замуж?..
Хотя – какое мне собачье дело! Мы с нею из разных миров, разные люди, да и вообще она не в моём вкусе. Бог с ней – пускай живёт своей жизнью и как хочет.
Наутро я слегка опохмелился, забил преступный запах таблеткой валидола (пахучих отравных жвачек тогда и в помине у нас не водилось!) и отправился на службу. То ли опохмелился мало, то ли достала тягучая мрачная музыка, которую канителили по радио, словно издеваясь над милицейским праздником, но на душе было неизбывно пасмурно. Притом, оберегая в суматошном скандальном троллейбусе сидор с больничной передачей и увечную руку, я вконец измотался-выдохся.
Всё, решил, до обеда отмучаю и – в пивбар…
По динамику по-прежнему мотали нервы кладбищенские марши и фуги. Что они там, на радио, совсем сбрендили-шизанулись? Когда я, уже перед уходом на обед, в очередной раз крутанул регулятор громкости – всё разъяснилось.
…с глубокой скорбью извещают партию и весь советский народ, что 10 ноября 1982-го года в 8 часов 30 минут утра скоропостижно скончался Генеральный секретарь Центрального Комитета КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР Леонид Ильич Брежнев. Имя Леонида Ильича Брежнева – верного продолжателя великого ленинского дела, пламенного борца за мир и коммунизм – будет всегда жить в сердцах советских людей и всего прогрессивного человечества…
Ба-а! Орденоносный бровеносец скапустился! Вот так дела!
Первая мысль сразу: ну, всё, теперь не смыться – сейчас закипит свистопляска. Правда, начальство блистало своим отсутствием: Филькин пасся в обкоме ВЛКСМ, а Перепелицына только с полчаса тому покатила в район на какую-то комсомольскую конференцию. Я заглянул к Волчкову. Он, придерживая левой рукой лист бумаги в каретке пишмашинки, методично долбал одним пальцем правой, с каждым ударом двигая бумагу вверх-вниз, вправо-влево. Я понял – Андрей сочиняет-рисует свои стихи в стиле изопоэзии.
– Андрей, слыхал?
– Нет! А – что?
– А то! Генеральный секретарь цэка капээсэс товарищ Леонид Ильич Брежнев умре.
– Как умре? Да ты что!
– Вот и что! Радио-то включи.
Андрей послушал несколько минут надрывно-скорбный дикторский стон. На лице его блуждала растерянная улыбка. Да и то! Когда умер Сталин, Андрей ещё под стол пешком свободно хаживал, а я вообще был сосунцом. Не имели мы опыта общегосударственной скорби, никак не выжимались слёзы из наших беспартийных зачерствелых душ – лишь тревога и растерянность: а что же теперь будет?
– Ну, что – помянуть надо? – предложил я для блезиру, прекрасно зная, что Волчков – убеждённый трезвенник-язвенник. – Короче, я смотаюсь моментом на пару кружек пива?
Андрей, разумеется, особо препятствовать не стал моему благородному поминальному порыву, но только я отправился к себе за курткой, как из лифта нарисовался взбудораженный Филькин и, мчась галопом по коридору, завопил:
– Все ко мне! Всем срочно на летучку!
Я, чуть не матюгнувшись, топнул с досады ногой и поплёлся к нему. Стоило мне зайти, как Филькин, пристраивающий болоньевую хламиду свою в шкаф у дверей, тут же завертел чутким носом, взялся принюхиваться – похмельная терпкая настойка, увы, явно поборола нежный валидольный аромат. В другой раз я бы тут же получил своё сполна, но теперь, в час страшной всенародной беды, свалившейся на страну, великую коммунистическую партию и всё человечество, мой опохмельный грех стушевался-померк. Помидор лишь сжал в ниточку губёшки свои и просвистел: