bannerbanner
Двери моей души
Двери моей душиполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

Скрипнул изжёванными золотыми зубами листок, раскрошил последние. Бабочка прозрачно – мимо. Так всё и минует,– незаметно. Призрачно. Не от того, что неразличимо. А – непонятно. Непостижимо.

Никоим усилием извне невозможно перестать быть человеком, если, проснувшись однажды, понял, кто ты. Сперва радуешься безмерно. Осматриваешь мир, как вотчину. Отчизну. Пестуешь её. Жалеешь, жалуешь. Радуешь своим появлением в её чертогах А после, набравшись праздности от поживших уже, познавших то, чего знать человеку не след, перестаёшь радеть. Случайно наследив, сбиваешься, наследие твоё теряет в цене. И ты пугаешься. Сперва воздерживаешься быть человеком, а после уж и просто перестаёшь быть. Всё – сам. По своему разумению.

Так отчего оставляешь ты думать, что совершаешь и произносишь. Где теряешь способность рассуждать? По распутице какого пути обронил ты это всё?

Или нарочно позабыл? Бросил за ненадобностью на пыльной лавке постоялого двора, что истлела давно, совместно с картой той местности. И дороги туда не отыскать уже. И.… легко тебе без этой ноши дышится, и живётся беспечно. В тёмном углу тёплой печи.

Это – так. Часто. А отчего, это уже другой вопрос. И ответ тоже иной.


Стоит только попросить…


Камертоном у дороги – сосна. Причудливая форма её не каприз, не чудачество, но намерение задать всему верный тон.

Дожди терпеливы. Летняя холодность – доказательство тому. Метроном осенних ливней ленив. Китайской игрушкой, в такт распутья: Lento, Largo, Grave46. Где то, быстрое47 и живое48? В нежном соке снегов. И игривость его – лишний повод позабыть о нём до поры. Ну, а коли пора? Что же делать…


Однажды на рассвете я услыхал лёгкое прикосновение к двери и намёк на шорох. Возня по ту её сторону не слишком походила на сварливую, утреннюю, что совершало обыкновенно семейство мышей, покуда умывалось, трапезничало и скандалило на тему событий вчерашнего дня. Звук был тихий, деликатный.

Решив выяснить его причину, я взялся за ручку двери и отворил её. На дорожке света, комком неровно засохшей глины, сидела жаба. Не моргая, она глядела на меня, живущего в тепле. Не в состоянии отвести от неё, хладнокровной, глаз, – то ли для того, чтобы просто сказать что -либо, то ли вследствие смущения, я сделал шаг в сторону от двери и произнёс:

– Проходи, коли пришла.

И.… она зашла. Жаба.

Перебралась через низкий порог. И порционно, ложками остывшей каши направилась прямо к печке. Шлёп… мяк… Села у отороченной пламенем дверцы и замерла. Из комнаты вышел кот, подошёл к жабе, понюхал её затылок и сел рядом. По всему было видно, что они знакомы. Печь, и та приветливо гудела, рдела от возбуждения, хлопотала гостеприимно.

Наблюдая за происходящим, от изумления, заставшего меня врасплох, я чихнул. И все трое глянули, обернулись с заботой и укоризной, – не простудился ли я. Не должен ли подойти ближе. К истоме тепла, от которого мелел страх перед грядущей студой49.


Как только утро окончательно сдвинуло плотные шторы ночи на окнах, выгибаясь омегой, кот принялся зубрить греческий. Дрова в печи примолкли. А жаба направилась к двери.

– Вы уже уходите? – непроизвольно поинтересовался я.

– Ухожу. – ответила жаба.

– Я думал, вы к нам насовсем…

– Нет, спасибо. Хотелось посидеть с вами перед сном.

– Это значит, нам теперь ждать вас только весной?

– Наверное…

– Доброго сна!

– Спасибо! А вам – длинной осени и короткой зимы…

Жаба перебралась через порог и, сделав пару шагов, исчезла. Меж рамой двери и стеной обнаружилась небольшая щель. Туда-то и отправилась зимовать наша нежданная гостья.

Кот у меня за спиной коротко шаркнул носом и, не дожидаясь пока я обернусь, удалился. Не желая нарушать умиление, что окутало нас, я тихонько прикрыл дверь. А за нею…

Ветер сдавал карты непогоди, а та роняла их из сырых рук. И гневался, и швырял сквозняк осенний о земь всё, что попадалось: мокрые насквозь платки листвы, недолгие думы… А, бывало, и птиц. Особенно не везло щеглам. Пытаясь миновать падение, они устремлялись к окнам. Бились всем телом о несговорчивость их и, роняя себя в траву, прятали накипь небес под веками навечно.

Не ведали птахи о том, что незачем стучаться в окно там, где тебе откроют дверь. Стоит только попросить.


Чиабатта


Рецепт итальянского хлеба чиабатта:

мука, вода, соль, дрожжи

и 1 чайная ложка оливкового масла


Весёлая муха порхала по вагону. Щекотала потные носы и влажные плечи. Исподтишка перебегала на рыхлый бугорок основания шеи и вовремя, чуть ли не из-под пальцев, взлетала к потолку и шаркала вверх ногами по его поверхности, явно насмехаясь над теми, кому этого не дано.

В воздухе висел сочный запах вкусной русской речи, вперемешку со спорным духом перебродивших томатов и горчицы. Окна были приспущены, как флаги, и к пыльце и пыли малыми порциями примешивался аромат дёгтя, которым некогда были пропитаны дубовые шпалы, что отдыхали теперь вдоль железнодорожного полотна. Потрудившись немало лет, они были всё ещё крепки. И вполне могли выдержать не один удар судьбы. Но только не праздность, веселие которой весьма сомнительно для тех, кто привык быть при деле.

Пассажиров вагона, людей по-большей части трудящих, также томило неизбежное безделье. Гобелены осенних пейзажей лиственных и безмятежный плюш вечнозелёных увлекал их куда меньше, чем стоявшие без их участия дела, что ждали дома. В виду скорых сумерек, попутчики сетовали на обленившееся в конец солнце и сомнительные урожаи. И тут же, минуя последовательность, хвастались обилием запасов, томящихся уже в подполе, в ожидании многочисленных зимних застолий.

– Да у меня всё есть! – хвастал один хозяин другому, – арбузы замочил, помидоры с огурцами засолил, капусты нарубил. Варенье-компоты мы не считаем, этого баловства у нас довольно. Тушёнки наделал, часть мяса закоптил и колбасу сушится уже подвязал. Кота от кладовки отгонять бесполезно, спит под дверью и воет. Мышей гонять перестал совсем, подлец. Мне теперь только хлеб покупать. Да и тот супруга старается сама испечь. Покупной как-то не так идёт, с нашими разносолами.

– А вино?

– Ну и вино, недели с три как стоит, уже дышит.

Собеседник сглотнул вкусно набежавшую слюну и понимающе заулыбался:

– Здорово. У меня не растёт ничего.

– Прочему?

– Глина. Теплицу надо ставить, да пока не до неё.

– О.… нехорошо. Ты приезжай как-нибудь, мы тебе выделим всякого, банки только после вернёшь.

– Я с удовольствием. Грибов тогда привезу, да калины. Вы какие любите?

– Да все!

– Вот и славно, договорились.

Мужчины, довольные общением, примолкли. Женщины, внимавшие беседе с соседних скамей, обласкав взглядом чужих кормильцев с редких вихров до плохо очищенных ногтей, загрустили о своих, рано ушедших или с дуру брошенных. А после также замолчали и задремали вполглаза, присматривая за ущербными станциями, что время от времени заглядывали в окно.

И вдруг, истерично взвизгнув, электричка остановилась. Полусонно осматриваясь, пассажиры засомневались в происходящем и приникли к немытым стёклам:

– Что там? Видно?

– Не. Тут ровно. Это, если бы на повороте. А так…

– А двери?

– Закрыты…


Гудение, на манер того, что происходит в потревоженном улье, волнами раскачивало состав. Но тщетность и молчаливое бездействие машиниста, против ожидания, свели на нет тревожность случайной остановки в пути.

Кто-то принялся вспоминать о подобных случаях из своей жизни, кто-то ругал железнодорожное начальство и отсутствие ванных комнат в каждом вагоне, а одна приятная загорелая от полевых работ женщина, оглядев присутствующих, как-то растерянно сообщила:

– Я так хочу есть, сил нет!

Окружающие заулыбались сочувственно, а девушка, что сидела напротив, помедлив немного, тихо предложила:

– Хотите, возьмите горбушку. Свежий. Я прямо перед вокзалом купила.

Женщина охотно отломила от протянутого ей хлеба, откусила чуть ли не треть крепкими, без единой видимой червоточины зубами. Вкусно прожевала, а оставшийся кусочек разломила:

– Какая гадость, – неожиданно сообщила женщина, – терпеть не могу наш хлеб. Вот в Италии – самый вкусный, чиабатта называется, а этот – дрянь. – и бросила кусочек себе под ноги.


Граждане, волею случая оказавшиеся в одном вагоне электрички, разом прекратили свои разговоры. Неопрятная тишина разбудила дремавших. Те, которые сидели неподалёку, не сговариваясь, принялись пересаживаться на свободные места. Их было немного, но люди теснились. Понимали, что иначе… не отстраниться никак от того непотребства, что произошло на их глазах.

И, когда не осталось ни единого места, кроме незанятой скамьи подле обругавшей хлеб невежды, машинист, будто проснулся, и через простуженный микрофон небрежно сообщил:

– Стоим из-за поломки грузового поезда в горловине станции… – и тут же пустил состав по скользкому пути рельс. Как бумажный кораблик по ручью после обильного дождя.

Шарманка колёс заныла вновь шепеляво, на свой манер. В вагоне было так тихо, что даже муха перестала метаться от стекла к стеклу, а прикорнула уныло в пыльном углу оконной рамы. На каждом следующем полустанке пассажиры поднимались и, сторонясь поклонницы чиабатты, брезгая задеть её даже малой частью своей поклажи, молча выходили вон…


Со стороны


Уж крутил брелоком своего языка. Вверх и вниз. Вверх и вниз. Временами неловко задевал себя по прозрачному веку, но так как это не причиняло беспокойства, продолжал изображать из себя недоросль со славой более, чем сомнительной. Юношеский стан его был залогом того, что взрослые обитатели пруда могли покойно плавать на виду, прочим же следовало на время затаиться. Казалось, что ровесникам змея стоило опасаться за свою жизнь более иных. Но на деле…

Рыхлые, размером с кулак, лягушки взбивали кисель ила у самого дна. А новенькие, словно из каучука, лягушата, наперебой прыгали с берега в воду и тут же возвращались назад. Без опаски. Рыбы, натянуть себя на которых был бы не в состоянии даже зрелый крупный уж, держались в глубине. Малыши же, едва сменившие обидное уничижительное прозвище «малёк» на приятное внутреннему уху «рыбка» веселились в виду у хищного носа змея.

Бесстрашие, с которым детвора выхватывала тонущих в финальном пируэте насекомых, в пяди от ужа, объяснению не поддавалось. Безрассудство усугублялось тем, что тот был очевидно голоден, ибо плотоядно поглядывал на пролетающих мимо шершней, и одного даже порывался изловить. Сделав бросок, промахнулся, после чего задремал, сокрушённо уронив голову на лист кувшинки. Было неясно, – притворялся змей или в самом деле спал. Но, пока солнце, как любопытный кот, склоняло голову, разглядывая его, уж, наблюдая за обитателями пруда, улыбался уголками тесно сомкнутых губ.

Волею судьбы, он был единственным ребёнком в семье и его оберегали ото всего вокруг. Опасливость и степенность взрослых утомила порядком. Лишённый братского соперничества, он был одолим желанием пошалить, побыть капризным малышом вместо того, чтобы неустанно соблюдать все правила и приличия. От того он часто убегал из дому, и прятался от матери, сбивавшейся с ног в его поисках. Вот и теперь, лёжа на самом виду, среди ненужных кувшинке стеблей, он оказался совершенно неотличим от них. Мать уже дважды обошла пруд, но так и не заметила сына. И от того рассерженная и расстроенная, ушла ни с чем.

Наблюдавший за происходящим карасик, ухватился пухлыми губами за край листа водной лилии, на котором устроился уж, и сильно потряс его. Змей поднял голову:

– Чего тебе?

– Ничего. Это свинство с твоей стороны, так обращаться с мамой.

Уж попытался было проделать давешнюю выходку с брелоком, но карась не впечатлился:

– Не строй из себя бывалого. Маму любит даже тот, кто не видел её ни разу в жизни.

– Да, ладно. Тебе-то хорошо, вас у родителей много. Пока одного воспитывают, другие могут поиграть. А у меня с утра до вечера муштра. Туда не ходи, туда не смотри, с тем не водись. Чуть что не по их: «Отправляйся в угол, подумай над своим поведением.» А я устал уже!

– Чего устал? – поинтересовался карасик.

– Думать!

– А… Ну, так угол, это ещё ничего. Наши-то половину поели.

– Кого… Кто кого поел? – испуганно переспросил уж.

– Родители наши! Тех, кто не желал учиться прятаться, съели. Сказали, что толку всё равно не будет.

– Ничего себе…

– Вот. А ты ещё жалуешься. Твоих-то братьев-сестёр не мама с папой на завтрак в виде яишенки слопали?

– Не! – отчаяно замотал головой уж, и лист, на котором он расположился, на мгновение скрылся под водой. А всплыл уже с карасиком, которого зачерпнул. Вода ушла за малое время, и рыбка закашлялась. Веер жаберной крышки подгонял волны воздуха, но тщетно. Тот казался неумеренно жидким.

Змей запаниковал. Пытался подсобить товарищу, да выходило всё так неуклюже… По счастью, беспокойная мама вернулась к пруду, в поисках сына, и в третий раз. Скоро оценив воспитательную силу мгновения, она навалилась на лист кувшинки, и подтолкнула карасика к краю, давая возможность тому всплыть, не предъявляя исподнее миру.

– Мама! – всхлипнул уж. – Не ешь его, он хороший!

– И не собиралась. – Ответила та, поправляя сбившийся на сторону оранжевый шарфик. – Пойдём домой. Пора укладываться спать.

Сын впервые в жизни без лишних споров согласился прервать прогулку. И, прилично волнуясь, удалился. Бок о бок с мамой.

Солнце же, наконец, обратило свой лик к горизонту. В надежде проследить лично за ходом драматических событий, оно досматривало до конца этот день, и теперь было разочаровано.


Совсем скоро ночное небо растрескалось облаками. Сквозь прореху луны, что зияла на самом виду, бойко вытекал сбитень тумана. К утру он заполнил округу почти на треть. Не из пустоты, а с намерением, чтобы солнцу, по возвращении в этот мир, было чем заняться. А не только глядеть со стороны на всё, что происходит. В ожидании, пока кто-то другой совершит поступок, очевидцем которого окажешься и ты.


Ветер


Стекающий снег трогает мокрыми руками листву, раскачивает пальчиком ветки. Пригибает их, насколь хватает сил. А после – отпускает. И – навзничь, хохоча, наотмашь, – наземь. И затем, крепясь, наполненный болью, хмурит землю, что и без того темна.

Мышь, наскоро сравнив гладь цвета своих одежд с облезлой шкуркой неба, принялась считать шаги, что остались до зимы. «Один… второй…» – и, сбиваясь, семенит. Сыплет семенами мелкой поступи. По влажному стылому студню почвы… То – поступок.

Солнце включает ненадолго абажур листвы берёзы. Медовый цвет тянет внимание к себе. На себя, как одеяло холодной ночью.

Проворные капли снега, ухватившись липко за пальчики сосны, сияют дробно. Дрябло дрожат, потакая ветру.

Посечённые градом листы винограда моют золото света. Роняют крохи, что подбирают, не мешкая, отставшие от тепла златоглазки.

Сень осени, размытая первым снегом, дарит взору ту даль, без которой тесно мачтам и мечтам. Но муки, безутешные осенние, ищут в панике, где сокрыть беды свои. А после, роняясь под пахучий тесный букет полыни, швыряет их, как мух, в пламя. На один плевок огня хватает страданий. Всего лишь!


Первый снег потоптался по кругу недолго. Показал, – где что будет, и вышел, неплотно прикрыв за собою дверь. И оттуда теперь: то распев ветра, то речитатив дождя, то веером свет, через просторную скважину замка. Бывает, зажжётся вразвал, либо тухнет разом. Что с него… Что с ним не так?.. Всё так, – в такт ветру, что слоняется по свету, теряя из отвисших карманов вату первого снега или роняя алебастровые шарики последней грозы.

– Неряха он, да?

– Вовсе нет. Непоседа. Ребёнок. Ветер.


Вопрос


Как-то раз пришлось слышать о том, как сова, живущая в кроне сосны по соседству с семейством летучих мышей, стряхивала их, сонных на землю, чтобы позавтракать ими… Не знаю. не уверен, что так и было. На такие подлости, скорее способен человек, нежели птица. Обождать, пока покажется, что в безопасности. А после – ударить в то самое, нежное, которое открыли не из слабости. Не из простоты. Но – доверия ради. Как признак особого расположения. Поделившись горбушкой сокровенного, подпустили ближе прочих. И…


– … У нас такая хмарь… брызь…

– Брысь?

– Брызь. Брызги с неба.

– Дожди…

– Нет, не дожди, брызги. Будто бы кто роняет слезу, растрогавшись. А после смущается и крепится долго. От того хмуро всё, сдержанно, трудно....


Накинув мелкую мокрую сеть на округу, осень привстала на цыпочки, чтоб рассмотреть, – плотно ли легла она. И принялась тянуть. В частик50 попадались и краснопёрки, и зеленушки, и карасики, но больше всего золотых рыб. Тех самых, которые живут в ожидании вопроса. Ради желаний, исполнить которые под силу им одним.


– О чём мечтается тебе?

– Да так, ни о чём.

– Хочется чего-то сильно?

– Наверное…

– Так чего?!

– Не знаю. Как-то всё неопределённо.

И осень тянет дальше свой невод, с уловом, где несть вопросов не заданных и развеянных по ветру ответов тьма. И дольше того – зима. Что не даст никому растопить обиды свои. Под валами сугробов небрежения мимолётностью и нарочитым однообразием.


– У-у! – будит сова мышей, сгоняя с сосны. Те роняют себя спросонья. Зевают по-кошачьи. А прямо под деревом, в расслабленной пятерне корней, бескрылые их собраться шлёпают задниками пыльных тапок по пяткам.

Вот оно то, розовое, чего осени не раздобыть. Переждёт оно и зиму, и осилит весенний озноб…

– Понял ли ты, наконец, чего тебе хочется?

– Думаю, да.

– Так чего же?

– Я хочу долго-долго искать ответа на этот вопрос…


Всё пройдёт…


Небо, всё в чёрных синяках туч, морщило лоб, гримасничало, словно от боли. То загодя вернулась осень. Сварливо задула свечи. Сорвала цветастый задник. Рамы – долой, и холод вытолкал тепло взашей, как загулявшего гостя. Горстями конфетти – листья под ногами. Шепчут что-то, но зря. Некому слушать их. Махровые шары дождевиков приспущены… им нужен воздух. И вдоволь его. Но – не того, не так, и не здесь…

Как будто среди бала свет погас. Иль плотные упали шторы окон. И сразу запах пыли, сквозняки.

Размахи крыльев уже и теснее… к печной трубе. Но та ещё надменна.


Унылых толпы. Но один – среди, за солнцем так уверенно следит. И верит, что оно опять вернётся. И, как убогий, всем округ смеётся.


И, глядя вниз, и растирая те… ушибы, всё небу верилось, не сразу и не шибко. Но лучше верить, чем не верить никогда. И – всё пройдёт, не оставляя в нас следа.


Мышиная возня


Неряшливо гляделось всё. Наспех распоротые швы лета обнаружили поры нор, ершились полуистлевшими нитями трав. Праздничные лёгкие наряды принялись расползаться наперебой, и из горсти осени просыпались мыши.

Одна скромная резвая хлопотунья, не таясь норовила урвать у природы те лакомые кусочки, которые ещё можно было отыскать. Ей хотелось отведать всего понемногу. Заодно пополнить запасы деликатной пищи к празднику, которому рады все, к Рождеству.

Не вызревшие подмороженные семена, зелёные трубочки стеблей с засахарившимся камбием, салатные листья клевера… Мышь сновала до норы и обратно, поминутно закусывая. Временами она останавливалась поправить причёску и передохнуть. Реже запивала яства глотком нектара, заплутавшего в кубке пестика и уже после того устремлялась бегом, к воде. Испить её, густую, пока не выветрился весь голубоватый ликёр неба.

Вкушать его мелкими частыми глотками, – что может взволновать больше?.. Разве только ощущение невозможности сделать это, как только мороз возьмёт вожжи течения времени в свои холодные руки.


Чёрный дрозд невнимательно наблюдал за суетой соседки. Он был предсказуемо прост и уже настроен на предстоящую скованность и недобор. А потому мышиная возня казалась ему напрасной затеей. К тому же, всегда есть шанс не дожить до тепла, даже рядом с доверху наполненными кладовыми. Зима наступит неотвратимо. Через ночь или пару ночей? Сроку нет. Захочет, когда придёт. И наскучит скоро


Семечко


Крупинка, горошинка, семечко… дуло щёки, пока мать поила его без меры соком своим. Вредничая, не враз выглядывало из колыбели. Дотрагивалось боязливо до пелён. Жмурясь плотно, пробовало на вкус – как оно, солоно ли, густо ли, удобно округ. Упершись ладошками, натянуло чепчик, и глянуло-таки, что там, – вне тепла и оберега. И рассмотрело, и принялось.

Дерево выросло едва, как хватило сил удерживать уж не только одну стрекозу или бабочку сонну, но и лесную канарейку. От её мелодий воздух горчит. Тревога крадётся рядом, на мягких лапах осени, оставляет мокрые следы. И на вырванных из блокнота листах того же, горького цвета, – то ли дождя капли, то ли кляксы слёз.

Рано ещё для приспущенного юным морозом аромата мяты. И для согретой в холодных ладонях солнца чаши пня – не по сроку. Вьётся из, локоном, коричневый дух корицы. Откуда бы взяться ему тут? Но каждый раз неизменно его напоминание о себе, об эту зыбкую пору.

Кисель луж давно готов, прозрачен до самого дна. Но охотников отведать его нет. Куда как желаннее истомившее за лето горячее. Да где ж его взять, теперь.

Карусель природы, мелькавшая столь ярко, беспричинно и беспечно замедляет ход свой. Чего для? Чтобы дать сойти кому? Почто …так-то?

Сбивая ритм мерцания сего, что времени подвластно ходу, вопросы задаются, чтоб затем, укрывшись снегом, позабыть об этом. С надеждой, – облегчит страданья сон. И сами по себе придут ответы.

А дерево… Растёт и в полудрёме.

И сможет вскоре удержать в руках синиц.

А позже поддержать иных в паденье.

То не каприз, не блажь, не наважденье.

Полой прикрыть от ветра и замёрзнуть.

На то глядят с высот прохладных звёзды.

Не каждый так-то вот умеет: сам продрог,

но мимо не прошёл, не смел, не смог.


Памяти…


выпускника спецшколы ВВС г.Липецк

Выпускника Академии Можайского г. Ленинград.

Владимира Шапошникова, любимого брата моей мамы


Большой зелёный дятел в красной кипе утомился. С ночи конопатил мухами щели. Близоруко приглядывался – гладко ли, заметно ли. Но оставил внезапно бесконечную затею свою. В попытке вылить усталость на воду пруда, погрузился. Раз, другой, третий. Отряхнулся, как мальчишка и полетел навстречу солнцу, извиняясь за то, что опоздал. А тому и недосуг. День ко дню, – не поспешить и не спешиться. Только один вопрос: всё ли равно, кому глядеться в его воспалённые от усталости очи? Да коли зажмурился кто навек? Да на чей? На свой или его?

Припоминаю, как, приезжая в отпуск, дядя вставал рано утром, и шёл на берег водохранилища. Играючи, с застенчивой улыбкой прижимал к груди земной шар и перекладину турника, а после нырял и добывал раков к завтраку. По дороге домой те тихо перешёптывались между собой, хрустели объятиями и всегда удавалось уговорить отпустить “самого маленького назад к маме”.


Трещотка птичьего полёта. Воспалённые вены заката. Гримаса театральной условной грусти облаков с тилаком51 луны во лбу.

Переменчивое небо Петербурга на мгновение делается лазурным и тает. Бледнея, обнажает кровоподтёки облаков. Минуя парадный вход Триумфальной арки, Дворцовая площадь глядится буднично. Нависая, мыльная ладонь неба терзает и давит, а уколовшись о шпиль Адмиралтейства, вздрагивает так, что колокол храма Спиридона Тримифунтского назидательно гудит.

Кто-то мнёт небрежно сердце в руках. Оно дрожит. Ибо неведомо – оставят ли его в покое… на этот раз или кинут метко вялым комком в общую корзину.


Снегирь


Источаемое ею горе казалось столь безыскусным, что хотелось защитить её, загородив собой. Впрочем, длилось это недолго. Легко вздохнув, она произнесла:

– Ничего страшного. Отыщется другой. Не всё ли равно…


Нашу историю обронил ветер из прорехи в кармане, вместе с разлинованным листочком блокнота ольхи. Ветр проходил мимо и всего на минутку присел у окна, чтобы передохнуть. Он был немолод, но ходил легко и неслышно. Характер имел мягкий, сердце доброе. Порывы юности, оставленные в прошлом, временами напоминали о себе: сгоряча он ещё мог натворить бед. Да после, сокрушённый, так рыдал, что жаркий ржавый осенний вой лося или кристальный, сияющий в лунной ночи волчий, казался колыбельной.

Неким утром пруд досадливо морщил лоб, стараясь припомнить позабытое накануне, чему явно мешали рыбы. Те, не стесняясь никого, шумно глотали дозревшую к утру похлёбку из мошек. Небо пристально вглядывалось в их припухшие от сытости очи, дивясь непристойной алчбе, но было не в силах поделать с этим что-либо. И только уж было готово отворотиться, окутав лицо пышным пуховым платком, как чвяканье закончилось враз. На берег пруда, впервые за годы, ступил снегирь.

На страницу:
8 из 9