bannerbanner
Двери моей души
Двери моей души

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

От автора


Здравствуйте, дорогие читатели!

Вы держите в руках уникальное издание. В работе над этой книгой принимали участие дети из разных уголков нашей необъятной

Родины, а также США, Чехии, Франции, Мексики, Греции, Хорватии и Австралии.

Ребята получили возможность познакомиться с книгой до того, как она вышла из печати. Её читали про себя и вслух, в библиотеках и дома, с мамами, бабушками и учителями. На те истории, которые понравились больше всего, создавали рисунки. (Лучшие из них попали в эту книгу!) А после, вымыв кисточки и руки, ребята шли на улицу, в парк, в лес, чтобы найти сюжеты, подобные тем, что описаны в книге. Понаблюдать за действительностью, которая существует вне зависимости от нашего участия.

Но, поверьте, жизни очень хочется, чтобы вы, именно вы были лучшей её частью. Она ждала вас, она вас всё ещё ждёт…

Иоланта Сержантова

Член Союза писателей России


Двери моей души


Когда идёшь по лесу, нередко начинаешь беседовать сам с собой. Нет нужды стесняться звуков своего голоса, смущаться мыслей, избегать проявления чувств…


– С некоторых пор я полюбил воробьёв. Этих милых скромных птиц, похожих на пыльных цыплят. Недавно наблюдал, как большая их семейка скрывалась от надменного внимания весеннего сквозняка в ветвях туи. Она ещё не совсем переболела зимой. Плечи её были сутулы. Руки частью опущены, те, что в тени. А частью, в силу укоренившегося положения вещей, уже почти бодры. Со вниманием, присущим всему вечному, туя следила за ходом солнца по бледному ещё небу и описывала носом приличную дугу.

Раскачиваясь в волнах весеннего ветра, что так подробно ощупывал округу, прочно закрепившись на ветках, воробьи просушивали жилеты, курточки и штанишки. Они выглядели словно серые вязаные помпоны. Всё в тон.

Серость элегантна, непритязательна. По причине утончённой изысканности, что в каждом её оттенке. Этот цвет даёт миру показать себя. Рекомендует яркие краски, подчёркивает их. Одним лишь существованием подле. Намёком на то, что всё могло бы быть не так, как теперь. Что всё бывает… было иначе всего-то неделю, день назад, когда небеса, упрятав свои голубые глаза под шлем облаков, дремали в тени нескончаемых сумерек.

Странно, что человек не любит темноты и грусти, но скоро пресыщается многоцветием. Отчего ему нужны перемены, сравнения? Испытывая потребность в них, человек доказывает зыбкость своего положения. На него нельзя опереться ни в добре, ни во зле. Так как он сам, подчас, не уверен, которым чувством из имеющихся будет отражено происходящее вовне…

Намереваясь сбросить с себя крошки воробьёв, туя встряхнула юбками раз, другой. Но нет. Маленькие серые птицы удержались в складках грубой ткани её одежд. Делая затяжки, обламывая хрупкие коготки и ветки. Но держались крепко. Словно за жизнь. Впрочем… Оно так и было, по существу. У птицы, сбитой на земь очередной пощёчиной ветра, не было времени на то, чтобы обсушиться и согреться. Солнце ещё слишком скоро уставало и без сил роняя себя на холодные простыни горизонта, пачкало их…


– Чем?! Чем способно выпачкать солнце?! – услышал я вдруг и остановился от неожиданности. Оказалось, что уже некоторое время топчусь округ лежащего на полянке лося и беседую с ним. Лось мерно жевал, миролюбиво и скептически поглядывая на меня. Временами сочувственно вздыхал. Изредка фыркал. Иногда расслабленно выпячивал ноздри, делаясь похожим на лишённого хобота слона.

Нет, вопрос, адресованный мне, был явно задан не лосем. Он был прекрасным слушателем, но скверным собеседником.

– Так в чём же ты собирался обвинить солнце? – спросили меня вновь. Тот, кто делал это, был невидим, но явно ждал от меня ответа. И мне пришлось заговорить опять:

– Солнце пачкало простыни горизонта кровью, что сочилась из ран. Оно было расстроено тем, что сделалось с землёй за время его недолгого отсутствия. И торопилось исправить всё то, что натворила зима…

– Ну, что ж.…– в прозрачном голосе не послышалось разочарования и это обрадовало меня, – неплохо сказано. Я доволен. А теперь уходи, мне нужно побыть одному.


По дороге к дому, на берегу неглубокой лужицы разомлевшего на солнце снега, я увидел воробья. Совершенно мокрый, он сидел, опершись на расставленные крылья. Не давая опомниться нам обоим, я зачерпнул его ладонью и понёс в тепло. Ощущая пальцами частое биение крошечного сердца, я понимал, – это не просто небольшая серая птица, которую несу обогреться. Это весна, что стучится в дверь моей души.


Да будет так


Почему мы так трепетны к ушедшим?

Потому, что они уже не конкуренты. В этой жизни.

Не могут ответить на подлость. Не могут крикнуть: "Ты лжёшь, гад! Не смей!"

И как заступиться, если понимаешь его жизнь с высоты своей шаткой колокольни.

Мы не можем с уверенностью объяснить причин собственных поступков,

но доискиваясь в побуждениях прочих, уверены – знаем, кто виновен в улыбке сквозь слёзы и рыданиях под хиджабом наволочки.


Гонимые попутным ветром, мчимся по бетонке свободы самовыражения, совершенно забывая о том, что вне кармана торможения порядочности – безнадёжно глупы, во всём.


Но мы можем это выправить. Встать боком к ветру и волне.

Промолчать. Неопределённо пожать плечами. А после выйти в чисто поле и кричать, до крови в горле.


Так будет честно. Да будет так.


Памяти Леонида Алексеевича Филатова


Был грустен он. А юмор в рифме тесной

Ему казался больше, чем уместным.

Хороший парень, нежный человек.

Его я помню. Что ж ты краток, век…


Бывает так, что на рассвете светло, а после – марево облаков надвигает кепку дню на глаза и всё, – до захода солнца грустно, серо. Хочется плакать. И ты сидишь, уставившись в никуда, вспоминаешь. Даже не вспоминаешь, а перемещаешься в те моменты жизни, что всплывают на поверхность памяти, как золотые кружочки жира в бульоне из домашней курицы.


– Мне никто не поверит, что девушка из Воронежа ведёт меня на спектакль театра на Таганке. И не как-нибудь, а по приглашению самого Леонида Филатова! – высокий статный Вовка, театрал, полупрофессиональный актёр и настоящий доктор причитал всю дорогу от метро к театру. Он явно влюблён. В меня – такую яркую, ясную, светлую и весёлую. В жизнь, которая сейчас, которая будет. Потом! И эта, до мурашек, восхитительная неизведанность прекрасного будущего бодрит и обезболивает лучше анальгина. Уколы судьбы и косые взгляды… В юности они ощущаются куда болезненнее, но переносятся намного легче. Я снисходительно и высокомерно поглядываю на Вовку. Огромный, нескладный, чуткий. Потому-то в надменности моей больше игры, чем истины. Не отчуждающей, а беспомощной. Даже наивной. Кроме того, я не настолько хорошо знаю любимый город и нуждаюсь в провожатом…

О, боги! Мы были непростительно молоды, верили в безразмерность жизни и ещё не знали, что Вовка скоро погибнет, а потом уйдёт и Леонид Алексеевич… Насовсем.


А за два месяца до этого дня…

Один из домов культуры провинциального Воронежа был полон. В предвкушении выхода на сцену автора повести в стихах про Федота-Стрельца, зрители почтительно и взволнованно переговаривались. Услышать насыщенную авторскими афоризмами сказку в стихах из уст самого Леонида Филатова хотел весь город. Но не мог, ибо зал был не настолько велик.

И вот, на эшафот очередной сцены нарочито уверенными шагами вышел он. Минуя субъективное преувеличение камер, Филатов оказался субтильным, слегка сутулым. Немного более обычным, чем казался с экрана… Не позволив разглядывать себя дольше, Леонид ожидаемо неожиданно, с хрипотцой и мягкостью начал: «Верьте аль не верьте…»

И замер зал. В предложенных ситуациях смеялся, в приличных моментах замирал и грустил. После оваций на многозначительный финал «А у нас спокон веков нет суда на дураков!..», Филатов для всех был высоким, красивым, трогательным, умным и справедливым. Как в кино.

По рядам к сцене передавали записки с вопросами, дети с букетами взбирались к весёлому дяде сами. Выпачкав пыльцой осенних букетов его светлый костюм, в смущении убегали прочь.

Когда моя записочка* дошла до Филатова, он прочёл её вслух, пощекотав чёлку бровями, сказал: «Мудрёно..» и смущённо улыбнулся.

В завершении концерта, обращаясь ко всем, Леонид Алексеевич объявил, что тех, кто приедет в Москву на спектакль «Владимир Высоцкий», он проведёт. С большим удовольствием.

– Вы узнавайте, когда он будет, приезжайте…


Ну, что вы думаете. Пока почтальон не принёс срочную телеграмму от Вовки, в которой сообщалось о дне спектакля, Николай Губенко, руководивший в то время Театром на Таганке, был вынужден отвечать на мои ежедневные междугородные звонки. Телефон длинно и нудно сообщал о расстоянии меж абонентами долгими раскатистыми сигналами:

– Здравствуйте! Это опять я! – вежливо и радостно заявляла я.

Если Леонид Алексеевич был в театре, то Губенко громко звал его к телефону, если нет, то переносил бремя общения со мной самостоятельно.

И вот… день спектакля. Мы с Вовкой подошли к билетёру и сообщили, что приглашены. Вовка недоверчиво поглядывал на меня, а я просто сияла. Билетёр ласково улыбнулась и позвала «Лёнечку».

Филатов шёл среди толпы, что шевелилась по-муравьиному, на сияние моих глаз. Если бы не это, то сосредоточенный перед грядущим действом спектакля, едва бы понял кто и зачем его подозвал. Удивлённо поднял взгляд на Вовку.

– Муж?

– Да нет, что вы! Это мой друг, Вовка! Ничего?

– Конечно, ничего, улыбнулся Леонид Алексеевич, – пойдёмте. И, уже обращаясь к билетёрше, – сообщил ей то, что уже и так было ясно, – это со мной.

Женщина ласково кивнула в ответ, и мы… Можно было бы написать, что мы пошли, но нет. Как можно ходить по театру?! В театре можно парить, перемещаться, перевоплощаться. На худой конец – играть роль! Но банально переставлять одну ногу за другой?! Ну, уж – нет.

Не знаю, каким путём шёл Вовка, но лично я моталась за Филатовым, как надувной шарик на верёвочке. Не чувствуя себя, растворялась в атмосфере закулисья и жадно вдыхала образы, выражения лиц, реквизит, стены, низкие потолки коридора, ведущего под сценой…

Леонид Алексеевич усадил нас на места. Прежде, чем он ушёл, я спросила:

– А кто-нибудь ещё воспользовался приглашением прийти?

– Только вы! – ответил он, задорно усмехнувшись.

Зрительный зал пучило. Сидели на перилах, на полу, на приставных стульях и на коленях друг у друга. Впервые, после разрешения возобновить постановку, из Германии приехал создатель спектакля, Юрий Любимов. Актёры выглядывали из-за кулис, чтобы убедиться: действительно ли, на своём месте, рядом с микрофоном сидит ОН. Юрий Петрович хмурился, но сдерживал эмоции. Губенко с достоинством обходил владения, выказывая всю меру уважения к предшественнику и к себе самому. Артистичность, с которой ему удавалось избежать неловкости, мужеством, с которым он делал это, можно было только восхищаться.

Руководство обоснованно медлило с началом. То, что происходило в зале, отчасти мешало настроиться на предстоящее событие. Но, с другой стороны, оно утверждало его жизненность, правдивость и ту болезненную остроту, без которой не происходит ничего честного, верного, истинного.


Я не стану пересказывать сам спектакль. Лишь ощущения: много боли, порядочная доля разочарования. Чёткое понимание того, что жизнь, пересказанная другими, слишком далека от реальности.

– Подражание – это плохо, бормотала я, выходя из зала.

– Ты о чём?! – удивлённо спросил Вовка. – Тебе понравилось? Правда же?

– Нет, Вовка. Увы. Мне не понравилось.


Не знаю, слышал ли мои слова Леонид Алексеевич. Надеюсь, что нет. Обижать его мне не хотелось.

На следующий день я пришла в театр без сопровождения. Поприветствовала Губенко: «Это я надоедала Вам по телефону!» Поздоровалась с Золотухиным: «Вы так похожи на моего папу…!» Тот рассмеялся и угостил яблоком. Почти одновременно со мной в театр зашёл мужчина в полушубке и оставил их целую коробку.

– Привет с Алтая! – зычно произнёс мужчина и вышел. К гостинцам с Родины Золотухину в театре давно привыкли.

Леонид Алексеевич скоро спустился ко мне. Я вручила ему свои рукописи, о чём договорились накануне. Обменялись домашними телефонами и назначили день следующей встречи.

А потом… Редкие звонки по делу или приличному поводу. Поздравления. После первых неприятностей со здоровьем, дала контакты доктора, который мог улучшить состояние… Жизнь катилась под откос.

Некоторое время спустя мне позвонили и сообщили о том, что погиб Вовка. Я не плакала. Совсем. Но всю дорогу до Москвы вспоминала, как он спрашивал меня после спектакля: «Тебе понравилось? Правда же?» И в темноте плацкартного вагона, который трясло в такт моей нервной дрожи, я шептала: «Как мне может это понравится? Как?!»

_________________

* – Смешна нам рифма Бог-порог,

Всегда спешит соединиться,

Не зная, есть ли смысл и прок:

Грустить-любить и торопиться.

А здесь, друзья, я знаю, что

За слово он к тому добавит,

Но не держу и зла за то.

Так горсть орехов смысл оставит

Под толстой шкуркою своей.

Кого угодно успокоит!

Но трудный вкус его милей,

Того, что ничего не стоит

4 сентября 1988 года


Наваждение


Природа плачет. Мы её при родах.

Уткнувши долу нос, фарватер тающих сугробов в стремленьи избежать, – лавируем.

Манкируем рыданием, не видим первых всходов.

Иглою стройных, бурых, окровавленных стеблей испорчены поверхности покатых плеч у берега реки, и чистые, умытые пороги. ухоженных нехоженых дорог.

Нам недосуг утешить или внять. Обнять за плечи или успокоить. Мы, в том нуждаясь, малом, постоянно, не делимся с иными тем теплом. И «на потом» его в столь дальний угол прячем, что забываем, где оно лежит.

А время? – тоже, вряд ли ублажит, своим течением смывая те надежды, которых много. Меньше, негли1 прежде, бывало.

Нам ли то не знать! Но указать себе самим на это упущенье?! Как загодя обидчикам прощенье. Как след солёный от напрасных слёз и щёк обветренных. Которых не было ещё. Но будут. Непременно.

Тщательно и тщетно.

А мы? Роняя ежечасно букеты скомканных минут, что нашу жизнь, шутя крадут, срываем новые бутоны, пустоцветы. И раздавая пошлые2 советы, не следуем им сами. Не стесняясь. Без вразумлений здравых. Не меняясь, переменяем, чего коснулись. Косно или так. Себя бежим. Не вдруг, не постепенно, что лучшее вокруг осознаём. Да поздно.

Чаша вновь полна. А удержать её? Уж силы не достанет.

Природа плачет. Мы её при родах. Тем упоение никто не подменял, блаженством таинства ненового рожденья.

Заметим, право? Так ли? Наваждение…


ТАКТично


– Три четверти? Да?

– Раз-два-три… раз-два-три… Да! Похоже!

– Всегда оно так-то, в марте…

– В начале – так. В такт.


Переваливаясь с боку на бок, как гусыня, роняя прозрачные капли то там, то тут идёт по лукавым сугробам Март. Перья его, окутанные плесенью тумана, неряшливо взъерошены. Но от того ли, что почти незаметны, не требуют отголоска жалости или разочарования. Он основателен, важен, суров. Ибо – Март3. Идёт неторопливо, шлёпая гусиными лапами молодых кленовых листьев. Тех, что так чисто отмыла осень и отточила зима. Полупрозрачные оттиски цвета топлёного молока, что идут, почти опережая его, смущают воинственный облик. Вносят перчинку трогательности и ноту беззащитности.

Трепещут камертоном капели, отбивают такт тем скорее, чем невесомее делается абажур факела солнца.

И вот… уже… почти… Сугробы мрачнеют. Огрызенные ими травы обнаруживаются на виду, прямо посреди дороги. Кажутся невредимыми и готовы не оставить ни пяди земли подле. Их утомительное летнее буйство позабыто и прощено. Так давно и столь надолго, покуда навязчивая докучливость его не возбудит обратного.

Бежав приличий, сокол присел близ окна. Поймал янтарным оком медовую искру солнца, устроил её теснее к прицелу зрачка. Оправив плиссированную манишку, вежливо кивнул. Март неторопливо прикрыл глаза ему в ответ. Согласие воцарилось в том мире, где человек всегда немного не у дел, часто лишний. Со всем сомнительным величием своим и несомненным превосходством вершить судьбы других, не умея верно распорядиться своею.


– Так ли? – вопрошает капель.

– Так… – вздыхает горестно Март, и сбивается, манкируя тактом. Но быстро справляется с дыханием и продолжает вальсировать. Привычно не стесняясь своей неловкости, кой4 прилична с непривычки, что приключается обыкновенно весной.


Подстать5


Мочало игл сосновых мокнет под ногами.

Февраль метёт своим неподшитым подолом по размазне из снега и прошлогоднего сора. Тот сбивается в стаи и путешествует по ручьям и рекам талой воды, сотворённой солнцем. Хлопья снежного сока сомнительны. Но в местах, где он прозрачен, глядеть на него так приятно, что лёгкая тень улыбки взбирается на лицо котёнком и водружается там. До первых затяжных осенних дождей.

До них хотя и близко, но, кажется-то, что ещё далеко, вот и – пусть его, дремлет мирно, этот мягкий, лёгкий, весенний. Как первый тёплый ветерок с ароматом первой осенней ягоды.

Ручьи и реки собираются в озёра. Неизбежный об эту пору северный ветер, порождение злых беспощадных штормов, сдёргивает остатки несвежих покровов с накрахмаленной морозами земли… И замирает.

Как дева спяща, земля смущена своею внезапной наготы. Она жаждет тепла и нежной ласки. Не мимолётной, а той, вне огласки и горячности. Глубокой, постепенной, постоянной. Безутешной и покаянной, за всё вперёд.

Благоволению искать ли прок6…

Что проку7?

А у дороги, перед нею, в виду давно пришед весны, сидит в облезлом, в клочья, зипуне, Февраль. Совсем не стар, гоним так явно. Скоро позабыт. Нужды в нём нет. Не нужен! Подстать самой зиме. Зиме подстать.


Рано


– Стой! Не надо!

– Ты чего?

– Не трогай его, не дави! Он не виноват, что родился жуком!

– Ну, а что он тут …ходит?

– Ничего. Пусть.

– Ну выкинь его за окошко, что ли…

– Там он замёрзнет! Весна скоро. Потеплеет и выпущу!

Жук понял, что опасность миновала, расслабился и шмыгнув носом, дёрнул левым усом.

– Ишь, какой… Понимает.

– А ты думал!


Жук держался руками за оконное стекло и смотрел, как расхворавшаяся к весне метель кашляет и ходит из угла в угол. Она знала, что давно пора уходить, но не было сил собрать всё, что разбросала за зиму. Да и ветер шалил расслабленно, не желал помогать, но лишь мешал. Запутывал бахрому её длинной шали округ потерявших холодную хрупкость ветвей и тянул, – то в одну сторону, то в другую. Как злой ребёнок. Но тем было не больно. Почти.

Понемногу, постепенно, день ото дня кожа щёк деревьев обретала упругость и здоровый румянец. Они щурились на солнце и, сцепив зубы почек, из последних сил удерживали острые зелёные язычки в приличных для этой поры пределах. И когда, казалось, терпению приходил конец, некто шептал им на ушко:

– Рано… Рано. Рано!


Жуку также хотелось выйти и пошалить, но он понимал, что ещё не время. Ранняя весна капризна и по причине ветрености своей, ранит сильнее, чем это может выдержать иной. Нужно быть готовым для встречи с нею. Научиться прощать, уметь любить, сквозь пальцы глядеть на обиды.

– Не каждый сумеет так. Так сумеет не каждый. Так не каждый сумеет. – Твердил жук. Он всё ещё стоял у окна и продолжал наблюдать за метелью. Меняя слова местами, пыталась нащупать их смысл. Как землю, на которую ему предстояло ступить этой весной.


С порога зимы


Куриные лапы дубов с раннего утра царапали по небу. Копошились, хлопали по тощим бокам крыльями веток. Искали то, что раскачало бы их скуку, утолило озноб. Разогнало бы негустую прозрачную кровь. А уж после… Можно расправить крылья и, – куда там изумрудам, малахиту да нефриту с бериллом до нагромождения живых кристаллов всех оттенков зелёного. В нехитром сиянии умудрённых солнечных лучей, переливы граней юности, как дар, которого не унять, пока зрелость не урезонит. Но и остепенившись, изразцы листов, словно сокровище, выбрать из коего лучшее не дано.


Предвестником весенней суеты, в награду за неутомимость надежды, ветер вышел вперёд, и оправданной дерзостью своей, копнул глубже, чем иные могли.

И на дне серого облака блеснуло родником солнце. Сперва неясно, лишь более гладким, чем всё округ, пятном. Но упорствовал ветр8. И глубокие проникновения его возымели ответ. Откололся последний рыхлый ломоть и излился поток, и заполнил небесную чашу. До пологих закатных краёв.

Но дубам отступить не по силам. И поникли, размякли от солнца тепла. Клонит в сон. Впереди то биение сердца, от которого прочих – в умеренный жар. Кто в себе не уверен, то брошенным скажется9 в осень. Только то – впереди.

И пока, – чуть истёртое ветками небо. Белый круг. Это солнце. Оно, говорят, будет с нами, пока не устанет. А устанем ли мы? Это – вряд10.


Жертвы города Но


Ясным воскресным утром мы с сыном повели собаку на прогулку. Нам нравилось ходить втроём. После переезда из леса в город, так не хватало длительных совместных путешествий. Веселья, подстёгнутого ожогом крапивы. Споров, расслабленных утомлением длительных пеших переходов, внезапных откровений на виду зардевшихся земляничных полян. Редких озарений, когда мы оба, с отстранённым упорством доставали блокноты и что-то записывали, прячась друг от друга. Внося свою лепту в общие развлечения, собака обращала наше внимание на пасущихся невдалеке косуль и оленей, на кабанов, дремлющих в двух шагах от тропинки, на выводок перепёлок и свернувшуюся в клубок среди корней мудрого дуба лисицу.

Город не давал столько возможностей. Поэтому, мы просто – болтались по улицам, и вспоминали, как было хорошо там, в отдалении от его фальшивых созвездий и надуманных радостей.


– А помнишь?..– с осторожно нарастающим воодушевлением начинала я.

– Помню, – вздыхал сын в ответ, разглядывая пыльные черепки тротуара под ногами и морщась от взорвавшего пространство выхлопа автомобиля неподалёку.

Мы молча шли дальше, и сын в очередной раз интересовался:

– А звери не заходят в города, да?

– Нет. Зачем им это…– подтверждала я.

– Да уж, незачем, – соглашался сын.


Но в то утро звери зашли-таки в город. Не по своей воле. На пустырь неподалёку от дома, где мы обычно гуляли с собакой, передвижной зоопарк свёз свои кибитки и составил их на манер фургонов Студебекера, первых переселенцев Америки. В воздухе вкусно запахло навозом и сеном. Жаркий выдох львиного рыка, шарканье разношенных ступней медведя по тесной клетке, взмахи подрезанных крыльев воронов…

Нашу троицу потянуло на все эти звуки и запахи, но кассир преградила дорогу:

– С собаками нельзя!

– Но мы вместе, семья! – пытались уговорить служащую мы, – наша собака знает, как себя вести с дикими животными!

– Но неизвестно, как животные отреагируют на собаку, – резонно возразила женщина и добавила, – отведите собаку домой и тогда – милости просим. Мы открыты допоздна.


Немного расстроенные, мы отвели собаку домой и, волнуясь, поспешили назад. Измотанные обществом людей, нам так хотелось вновь увидеть милые лица животных… Но мы не были готовы испытать на себе тот ужас и разочарование, что затаились в застенках этого увеселительного заведения.

Кроткий карий взгляд из-под ровно постриженной чёлки маштака11 – единственное, что не вызывало отторжения и испуга. Добротное, верблюжьего цвета седло было натёрто ёрзаньем многочисленных детских штанишек. Малышей сажали в седло, дети постарше стеснялись взобраться на лошадку и позировали, держась за густую косу гривы, со вплетёнными в неё неживыми цветами. Не вполне трезвый уборщик, даже не потрудившись сдёрнуть с себя чёрный халат, делал моментальные снимки «На память». Получая от родителей плату, громко сообщал о том, что «все деньги пойдут на питание для обитателей зоопарка».

Обитатели воспринимали столь неприкрытое враньё с привычным равнодушием. Они мучились воспоминаниями о прошлой вольной жизни или скорым избавлением от неё. Никаких радостей в настоящем у них не было. Двенадцать квадратных метров клетки, треть ведра овсянки на день, отхожее место – тут же, в углу, прямо под носом… Даже мухи, вкусные весёлые сочные мухи не представляли интереса, а лишь вызывали зависть. Ибо были вольны лететь, куда им вздумается. Минуя прутья, покрытые войлоком из грязи и шерсти.

– Детка, отойди подальше, тут плохо пахнет, – увещевала внука дама с перманентом на всю голову.

На страницу:
1 из 3