bannerbanner
Морозова и другие
Морозова и другие

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

«Да уж, входим», – подумала я и с мольбой посмотрела на женщину-экскурсовода. Наши взгляды встретились. На ее лице появилось изумление. Она жестом пригласила группу людей в следующий зал и еще раз недоуменно посмотрела мне в глаза.

А возница целый день мне что-то рассказывал. Я его то слушала, то не слушала. Меня сильно тошнило, и никак не получалось остановить дергающиеся лица. Иногда мне казалось, что они бесконечно вращаются.

Увы мне, где в коем месте умре сын мой…Аз есмь вина твоей смерти, чадо!Не узрю тебя пресладкий мой, свете!..Плачите со мною, все матери сынов своих…

К картине снова подошла недавняя женщина-экскурсовод. Она посмотрела мне в глаза и окликнула проходящую мимо невысокую барышню в круглых очках:

– Галина Николаевна! У меня такое чувство, что картина живет какой-то своей жизнью. Посмотрите, у боярыни Морозовой изменился взгляд. Или мне так кажется?

Галина Николаевна подошла поближе и стала меня рассматривать. Она даже сняла очки. О! Как же мне было неприятно!

– Вот и не верь слухам, что у картин есть своя собственная жизнь, – рассматривая меня со всех сторон, сказала она задумчиво. – У нас в галерее происходит что-то удивительное!

Женщины выключили свет и ушли, обсуждая увиденное.

На другой день возле картины были толпы любопытствующих. Все обсуждали изменение в облике боярыни и бесцеремонно меня рассматривали. Как они мне надоели! Я психанула и посмотрела на всех со злостью.


– О, исчадья ехиднины, вражьи души: на дыбу!

– Сломаются ваши суставы, сдробятся руце, хребет, спина, растерзается плоть и тело покроется язвами… Отрекитесь!

– Нагих их по снегу мучить и бити немилостивна!.. Отрекитесь!


– Вам показалось! Не говорите ерунды! – сказал наконец кто-то. – У нее по-прежнему бешеный фанатичный взгляд. Умерьте свое воображение!

Все разошлись.

– Кхе-кхе! – услышала я сзади. – На меня так не приходили смотреть.

– Не завидуй! – сказала я.

– Не завидую я. Радуюсь, – сказал возница. – Хоть какая-то жизнь началась!

– Да, – вздохнула я. – Никогда не мечтала о вечной жизни.

Еще пару дней возле картины были толпы посетителей, но потом посещения стали реже, и, по моим подсчетам, примерно дней через десять на «Боярыню Морозову» в день смотрели пять-десять человек. Все это время мы разговаривали с возницей. В основном говорил он. Это было понятно, человек пару веков с живым человеком не разговаривал. Звали его Акимом.

И вдруг в центре зала я увидела Светку! Она направлялась к картине и в руках у нее была моя сумка.


– Свете мой, еще ль дышишь, али сожгли, или удавили вас?..


Светка подошла поближе и стала рассматривать полотно. Сначала ее взгляд скользнул по снежному следу от саней, потом перенесся на кандалы, потом проследил жест правой руки, задержался на сложенной в двуперстии длани и остановился на глазах.

– Светка! – заорала я. – Это я! Фёкла!

– Да не ори, – сказал возница. – Толку, что ты орешь.

Но я продолжала орать. И тут в Светкиных глазах мелькнуло узнавание, она в удивлении широко распахнула глаза и… я вывалилась из розвальней прямо к Светкиным ногам…

Очнулась в больнице. В двухместной палате я была одна. Возле окна в белом халате, накинутом на плечи, стояла Светка. Она задумчиво смотрела вдаль и теребила пальцем роскошный русый локон.

– Свет! – позвала я.

Она тут же подскочила ко мне и обняла.

– Фёкла! Чудо ты мое! Где ты была, что с тобой случилось?

Я разрыдалась. Обнимала Светку, рыдала и не могла остановиться. В палату заглянула медсестра.

– Пришла в себя? – спросила она у Светки. – Я сейчас доктора позову.

– Все хорошо, – прижимая меня к себе, говорила Светка. – Успокойся. Потом все расскажешь.

Вошел пожилой доктор в кипенно-белом халате, который хрустел при малейшем движении.

– Что это у нас за слезы? – по-доброму улыбнулся он.

– Это слезы радости! – всхлипывая, сказала я.

– Вы помните, что с вами случилось? – спросил он.

Я представила, как я сейчас начну ему рассказывать про жизнь в картине и что обо мне он подумает.

– Нет, – сказала я. – Не могу вспомнить. А какое сегодня число?

– Двенадцатое ноября, – ответил доктор. – Вы пока отдыхайте. Завтра поговорим.

– А можно мне остаться на ночь? – спросила Светка.

– Я не вижу в этом необходимости, – ответил доктор. – Но если вы хотите, то оставайтесь.

– Спасибо.

Доктор улыбнулся мне и вышел.

– Ты можешь рассказать, что с тобой произошло? – спросила Светка. – Я чуть с ума не сошла!

– Давай сначала ты, – попросила я.

– Я? – удивилась подруга. – Ну, ладно. Когда ты мне звонила, я была занята. Перезвонила через два часа. Мне ответила женщина и сказала, что в Третьяковской галерее нашли твою сумку со всеми документами и билетом на обратную дорогу. Мы договорились связаться через некоторое время. Вдруг ты потеряла сумку и за ней вернешься. Но ты не вернулась. На другой день я пошла искать тебя в консерватории. Спрашивала осторожно. Но никто тебя не видел. Тогда я начала обзванивать все морги Питера. Даже в один приехала на опознание. Там какую-то похожую девушку нашли.

– О Боже! – с ужасом сказала я.

– Да-да. Представь себе, что я чувствовала. Мне тут в Германию ехать надо, а у меня единственная подруга пропала! Потом я поехала в Москву. Пришла в Третьяковку, чтобы забрать вещи и пойти в полицию. Спросила, где они нашли вещи. Возле «Боярыни Морозовой», говорят. Понятное дело, думаю. Куда ж ты еще могла пойти. Подхожу к картине и вижу, что у боярыни твои глаза! И тут тебя как от стенки отлепили и на пол бросили!

Я молчала. У меня снова полились слезы. Светка села рядом на кровать и взяла меня за руки.

– Ну, не плачь, дорогая моя! Все уже позади. Я поняла сразу, что случилось что-то необычное. И у меня хватило ума не поднимать панику. Ты была без сознания. Я позвала работников галереи, сказала, что девушке, наверное, стало плохо от переизбытка эмоций. Вызвали «скорую», и я с тобой приехала сюда. И только тут показала твои документы. Сказала, что тебе стало плохо в Третьяковке и ты упала в обморок. Вот такая история. А теперь рассказывай, что случилось?

– Светка! Ты не поверишь! – вытирая слезы, сказала я.

– Поверю, – сказала она твердо.

И я ей все рассказала. Светка все выслушала и обняла меня:

– Фёкла, с тобой всегда случается что-то необычное. Я понимаю, что ты пережила сильное потрясение. Но все закончилось уже. Возвращайся к нормальной жизни и не заставляй меня волноваться. А то я петь плохо буду.

Мы попили чаю с дежурной медсестрой, и потом Светка уснула на соседней кровати. А я долго не могла успокоиться. Уснула только под утро с мыслью, что Светка, наверное, не поверила ни одному моему слову.

Через три дня меня выписали. Доктор не нашел у меня никаких отклонений от нормы. Сказал, что я пережила очень сильное эмоциональное потрясение, и посоветовал хорошо отдохнуть. Знал бы он, какое потрясение я пережила! Я позвонила Ольге Маркисовне и сказала, что болею. Она меня немного отругала за то, что я только через десять дней объявилась, и пожелала быстрее выздоравливать.

Два дня я отсыпалась на любимом бабушкином диване в своей квартире на Васильевском. Постепенно забывалось это «житие» в картине, и мне уже начало казаться, что это был просто сон. Вспомнилась бабушка. Ее отец был родом из Сибири, и он ей рассказывал, что недалеко от их деревни была община староверов. И тут я поняла, что ничего не знаю ни о той эпохе, ни толком о самой боярыне Морозовой, да и о картине Василия Сурикова мои знания были поверхностными.

Я сходила в библиотеку Санкт-Петербургской филармонии и взяла книги «Жития боярыни Морозовой, княгини Урусовой и Марии Даниловой» и «Жития протопопа Аввакума». Когда я попросила найти мне эти книги, библиотекарша недоуменно вылупилась на меня:

– Зачем это вам?

– Родион Щедрин написал оперу «Боярыня Морозова», – ответила я. – А либретто он написал по мотивам этих книг.

Дома я внимательно все изучила. В книге Аввакума были еще письма к своим духовным дочерям Морозовой и Урусовой и его же «Слово плачевное о трех исповедницах».

Но в опере Родиона Щедрина образ главной героини, знаменитой раскольницы Феодосии Морозовой, был независим и от интерпретации Василия Сурикова, и от того портрета, который создал в житийной повести Аввакум. Морозова у Сурикова – это несокрушимый дух и фанатичная вера. Описание боярыни Аввакумом было очень поэтично: «Персты рук твоих тонкокостны, очи твои молниеносны, и кидаешься ты на врагов аки лев». В «Житии» образ Морозовой был наиболее многогранен: она представлялась и как святая, и как обычный человек. Она даже испытывает страх: «Феодора же вмале ужасшися, разуме, яко мучители идут…». Щедрин же высвечивал лишь главные черты ее образа: мужество, стойкость в вере и любовь, нежность к сестре и сыну.

Думаю, что идею этой оперы Щедрин вынашивал многие годы. Интересно, когда он решил отказаться от оркестра? Когда он решил, что опера должна быть хоровой? Вообще Родион Щедрин жанр оперы не очень жалует – за последние десять лет он создал только оперу «Очарованный странник». В газетах писали, что ее мировая премьера состоялась в Америке, в нью-йоркском концертном зале Эвери Фишер-холл.

У меня в книжном шкафу лежал большой иллюстрированный альбом «Шедевры Третьяковской галереи». Я его листала еще в детстве, а потом забросила, и он лежал на самом верху. Стряхнув с него пыль, я нашла описание картины Василия Сурикова и начала читать:


«Раскол… Вот смысл, идея, сюжет великой картины. Тяжелые сани, на которых везут закованную в кандалы «царскую тетку», раскалывают толпу, как реформы патриарха Никона раскололи русский народ. Несомненно, работа посвящена великой бунтарке, непокорной боярыне, родственнице самого царя. Лицо героини мертвенно бледно, руки бескровны. Отчаянный жест перед иконой Богородицы – последняя попытка отстоять «старую» веру. Вокруг ссыльной боярыни собрались москвичи. По-разному они провожают раскольницу. Слева от нее группа дьячков, которые весело хохочут, наблюдая за «крамольной бабой». Они на стороне власти, поэтому уверены в справедливости происходящего».


Тут позвонил Пашка Белинский и попросил меня прийти к нему на академконцерт «для поддержки штанов»:

– Твои глазищи на меня положительно действуют, – сказал он. – Я тогда ничего не боюсь.

Я решила продолжить чтение в дороге и засунула альбом себе в сумку. Пашка дирижировал «Младу» Римского-Корсакова. Мне очень понравилось. Он так красиво работал своей палочкой, что я залюбовалась. Пашка будет замечательным дирижером! Даже было видно, что оркестранты его уважают. Вообще Пашка из семьи потомственных музыкантов. Сам Александр Гаук[4] был ему каким-то родственником. Наверное, поэтому Пашка больше любит дирижировать балетные спектакли.

– Молодец! – сказала я, когда мы пошли в буфет и отметили успех двумя стаканами томатного сока.

– Спасибо! – Пашка вытер салфеткой красные усы над губой. – Ты, говорят, на премьере в Московской консерватории была?

Я кивнула.

– Ну, хвастайся, – сказал Пашка и вылил мне в стакан остатки сока из пакета.

– Интересная трактовка. Хорошая хоровая опера. – сказала я. – Но как-то мрачно все. Мне бы хотелось, чтобы хоровая опера была светлой, праздничной. Но она была похожа на «Страсти» Баха. Вряд ли ее когда-нибудь поставят.

– Морозова, у тебя все впереди, – серьезно сказал Пашка. – Когда напишешь, чур, мне первому почитать!

– Хорошо! – улыбнулась я. – Но только после Белозерской.

– Ну, тут я вообще снимаю шляпу, – сказал Пашка. – Согласен.

– Я уже представляю себе, что первое прослушивание будет в Большом зале филармонии, а Белозерская будет исполнять главную партию.

– Идея для либретто есть? – спросил Пашка.

– Нет, – вздохнула я. – Пока только идея о филармонии. Я туда в детстве с бабушкой часто ходила.

И я стала рассказывать Пашке о своей бабушке. Она была знакома с самим Ираклием Андрониковым. В книжном шкафу у нее особое место занимали книги с его автографами. Она рассказывала, что часто слушала устные рассказы Ираклия Луарсабовича и по телевизору, и в самом зале филармонии. Особенно нам с ней нравился рассказ «Первый раз на эстраде» Он начинался словами: «Основные качества моего характера с самого детства – застенчивость и любовь к музыке». Ну точно про меня. Я была очень застенчивой, а еще это дурацкое имя… Но если Ираклий Андроников постеснялся признаться родителям и даже самому себе в том, что больше всего на свете он любит музыку, и поступил в университет, а не в консерваторию, то я сразу родителям сказала:

– Пианисткой не буду! Только хоровое пение!

Уж не знаю, почему я так решила, но не жалею. Родителям тогда не до меня было. Они находились в стадии развода. В результате поругались со всеми – и со мной, и с бабушкой. С мамой мы потом помирились, а отец уехал в Италию и не считал нужным вообще давать о себе знать. Мама осталась жить в Минске, а я перебралась к бабушке в Питер. Родительские распри очень сильно пошатнули ее здоровье, и она умерла через полгода после того, как я переехала. Так что я стала обладателем чуть ли не музейной квартиры. А у мамы появился новый муж, и у нее начался новый положительный виток в жизни.

У меня поначалу не складывались отношения с сокурсниками. Стеснялась я очень. Первым со мной стал дружить Пашка Белинский. Это случилось после того, как я, по его словам, ему подсказала глазами.

– Ты так зыркнула на меня, – сказал он тогда, – что я сразу все вспомнил!

А мое воображение снова и снова рисовало мне Большой зал филармонии, и перед началом первое слово говорит Ираклий Андроников. Нет. Сам Иван Иванович Соллертинский[5]! В рассказе «Первый раз на эстраде» Андроников так красочно изображал этого знаменитого музыковеда, что я прямо влюбилась. Был еще рассказ «О Соллертинском всерьез», где перечислялись все его знаменитые монографии. Соллертинский дружил с Дмитрием Шостаковичем и очень повлиял на развитие его творчества. В училище я с сокурсниками играла Второе фортепианное трио Шостаковича, посвященное памяти Соллертинского. А у бабушки были две монографии Ивана Ивановича «Симфонические поэмы Рихарда Штрауса» и «Заметки о комической опере», которые ей опять же подарил Ираклий Андроников.

Пашка все выслушал и взъерошил темные прямые волосы.

– Морозова, – сказал он. – Ты сначала напиши оперу, а потом решай, какой лектор будет ее представлять. Может, это буду я. Или Белозерская. Или наша Ольга Маркисовна.

Я улыбнулась. Хорошие у меня все-таки друзья. И очень талантливые.

Мы допили сок. Пашка побежал на репетицию, а я пошла в класс повидать Ольгу Маркисовну. Ее на месте не было. Я уселась на стул возле окна, достала из сумки альбом и продолжила читать:


«Как Леонардо да Винчи долго искал прототип для Иисуса Христа в картине «Тайная вечеря», так долго не мог найти и Суриков «лицо» боярыни Морозовой. Редко встречаются в жизни такие лица, а люди, подобные мятежной боярыне, встречаются еще реже. Четыре года работал художник над своей самой гениальной картиной. Сотни этюдов, тысячи зарисовок, сотни тысяч исправлений, постоянные поиски. Результат принес мастеру бессмертие».


Я перевернула страницу. На развороте была очень качественная репродукция картины. Я начала ее рассматривать, посмотрела в глаза боярыне и…

– О нет!!! – закричала я и снова оказалась сидящей в санях с поднятой в крестном знамении рукой.


– Ах, постраждем, сестро, вкупе о имени Христове…

О, сестро, отпусти меня к владыке моему…

Аз изнемогаю и мню я, что к смерти близко…

Иди, цвете, сестро, иди и предстани возжеланному Христу…


– Ну, здрав будь! – услышала я за спиной.

– И тебе не хворать, Аким, – сказала я.

– Что, не получилось выбраться? Я ж говорю, обратно – никак!

«Нет, – подумала я, – обратно, оказывается, можно. Просто нужно, чтобы тебя кто-то узнал!» Я начала лихорадочно соображать. Узнать меня может только Светка. Но она уже в Дрездене. Может, догадается посмотреть на картину, когда меня в розыск объявят. Но на это нужно время. Месяца два-три, наверное. А то и больше. Шанс невелик, но он есть. Это меня как-то успокоило, и уже не было такой паники, как первый раз. Просто потом больше никогда не буду смотреть на эту картину, и даже альбом отдам кому-нибудь. Да и с Акимом веселее, не так крышу будет сносить.

– А я уж было заскучал без тебя, – радостно продолжал Аким. – Даже, если бы ты и не вернулась, все равно ты меня счастливым сделала!

– Спасибо, Аким! – искренне сказала я. – Ты тоже мне очень помог.

Я снова видела зал Третьяковской галереи, снова меня рассматривали посетители и заглядывали мне в глаза. Я их не разочаровывала и яростно зыркала. Но пока ни одного знакомого лица не видела. С Акимом мы все время беседовали. Он рассказывал мне и о своей жизни у барина, правда, фамилии уже не помнил, и про господ художников, которых он частенько привозил в имение. Барин был знатным резчиком по дереву и гравером и происхождение имел немецкое. Я удивилась, что Аким хорошо разбирается в живописи.

– Вот глянь-ка на лики написанные, – говорил он мне. – Тут же нет ни одного счастливого лица. О ссыльной скорбят и боярышни в богатых шубках, и старушки, и девушки из народа. А бедная молодая монахиня! Гляди-ка, с каким ужасом смотрит.

– А вот же дети смеются, – возразила я.

– Да что взять с неразумных младенцев, – ответил Аким. – Они весело хохочут, потому что подражают взрослым. А другие смотрят на боярыню со страхом, кандалы их пугают на боярских руках. А глазищи у нее! Прямо как у тебя!

– А вот там лица вроде татарские?

– Да. Татары это. Гляди, как внимательно и уважительно смотрят. А вот там стоят староверы. Единоверцы боярыни ничем себя не выдают.

– Но в глазах у них столько страха и тревоги, – сказала я. – Видно, что переживают за свое будущее. А юродивый без всякого страха повторяет «преступный» жест.

– Да. Он не боится, – согласился Аким. – Ему-то чего бояться! Он же блаженный. Но этот жест он делает потому, что очень уважает боярыню.

Так прошло два дня. Я рассказала Акиму о консерватории, о том, как я оказалась в Третьяковской галерее и про свою подругу Светку, которая меня узнала. А оперу даже попыталась напеть. Получилось плохо. Тогда я просто рассказала ему либретто.


– Сдохла одна, злая злодеяца…

Вот мое повеление:

Погребите тело Феодорино в остроге за оградою…

А Морозовой ни есть, ни пити не давати!

– Умилосердися, рабе Христов, зело измогох от глада. Даждь ми калачика…

– Ни, госпоже, боюся…

– А ты дай мне хлебца, рабе Христов.

– Не смею.

– Сотвори добро, чадо, и любовь, рабе Христов, молю тебя, молю!

Аз женщина я есмь, ступай на реченьку да измый мне рубаху мою.

– Не смею.

– Неподобно ми в нечисте возлежиши в недрах матери своя земли…

Господи, прими мя…

– Успе блаженная Феодора с миром…

– О, православные, соберитесь матери и девы и рыдайте, плачьте и горче рыдайте со мною. Упокой души их, Господи. Во веки веков, Аминь…»


Когда наступила третья ночь, Аким попросил меня что-нибудь спеть:

– Ты же музыке учишься. Порадуй!

– Так я же на рояле играю и дирижирую, – сказала я. – А пою я плохо.

– А мне все хорошо будет!

Я задумалась. Надо бы человеку что-нибудь веселое и такое, чтобы он радовался, когда пел. И я запела Высоцкого:

В заповедных и дремучих, страшных Муромских лесахВсяка нечисть бродит тучей и в проезжих сеет страх.Воет воем, что твои упокойники.Если есть там соловьи – то разбойники.Страшно, аж жуть!

Как Аким смеялся! Мне даже показалось, что на лицах наших картинных соседей появилось недоумение. Через час мы с ним уже хором орали. Аким быстро запомнил слова и с восторгом их повторял:

И теперь седые люди помнят прежние дела –Билась нечисть грудью в груди и друг друга извела.Прекратилось навек безобразие,Ходит в лес человек безбоязненно.И не страшно – ничуть!

Ночью к «Боярыне Морозовой» два раза подходил охранник. Он недоуменно светил фонарем нам в лица, осматривал красные скамейки в середине зала, пожимал плечами и снова уходил. Утром на нас глазели все сотрудники галереи. Мы с Акимом заняли исходные позиции: он гаденько ухмыляется, я фанатично сверкаю глазами.

– Я вам точно говорю, здесь стоял гомерический хохот, – говорил охранник. – Тихий такой, но в ночной тишине его было слышно. Знаете, вот как будто хохотали басом в замедленной съемке. Звуки были растянутые такие. Но я отчетливо их слышал.

– Это уже второй случай с этой картиной, – сказала знакомая мне Галина Николаевна. – Может, батюшку нужно пригласить?

Я еле сдержалась, чтобы не заржать.

Целый день возле нас толкались люди. Как же они мне надоели! Все норовили заглянуть мне в глаза. Хорошо, что возле картины стояли ограждающие столбики, а то особо рьяные пытались даже дотянуться и потрогать снег на картине. К закрытию галереи меня уже сильно тошнило. Если бы не Аким, я бы точно потеряла сознание, если так можно выразиться о картинном персонаже.

И вдруг я снова почувствовала, что меня кто-то рассматривает. В галерейном зале перед картиной никого не было, но я чувствовала, что мне заглядывают в глаза. Я сосредоточилась и увидела Ольгу Маркисовну.

– Аким, прощай! – только и успела я крикнуть и оказалась на полу в учебном классе консерватории.

Ольга Маркисовна сидела на стуле возле окна и в руках держала «Шедевры Третьяковской галереи». Меня она заметила не сразу. Я больно ударилась головой об ножку фортепиано и села на паркете, потирая место ушиба. В классе были еще две мои сокурсницы, и они тоже заглядывали в альбом.

– Морозова! – вскочила Ольга Маркисовна. – Как вы здесь оказались?

Она и две девочки подбежали ко мне и попытались меня поднять. Я молчала, продолжала сидеть и держать себя за голову. Тошнило неимоверно. И я опять потеряла сознание.

Очнулась в нашей студенческой больнице. Возле кровати на стуле сидела Ольга Маркисовна. Медсестра убрала капельницу и вышла.

– Морозова!.. Фёкла. – тихо сказала Ольга Маркисовна. – Разве можно так пугать! Вы же еще не выздоровели, зачем вы пришли на занятия?

– А что со мной? – спросила я.

– Пока не понятно. У вас очень низкое давление и температура… – Ольга Маркисовна запнулась. – Ниже нормы.

– Понятно, как у покойника, – тихо сказала я.

Оно и не удивительно. Картинные персонажи ведь неживые. Я подумала, вот что бы было с Акимом, если бы он сейчас выпал из картины? Наверное, сразу же бы умер. А если бы я дольше проторчала в санях в образе боярыни? Об этом думать не хотелось.

– Все будет хорошо, – сказала мой педагог. – А вы мне так и не рассказали об опере.

– Хорошая музыка, – сказала я. – В стиле Родиона Щедрина, но слишком тяжелое либретто, на мой взгляд. Некоторые музыковеды выходили из зала в недоумении. Я думаю, что и критики в растерянности.

– Ну а как вам сама идея хоровой оперы? – улыбнулась Ольга Маркисовна.

– Я не о таком действе мечтаю, – сказала я. – Все должно быть гораздо светлее. Мне хочется, чтобы зрители выходили из зала с ощущением праздника. А это были русские «Страсти».

– В газете «Культура» пока ничего не писали. Может, в следующем номере напечатают. И в интернете пока тоже ничего нет, – сказала Ольга Маркисовна и подняла с пола мою сумку. – Это вы забыли, наверное?

Я молчала.

– Мы нашли ее под стулом возле окна в классе, – продолжала Ольга Маркисовна. – Девочки сказали, что видели вас, когда вы заходили в класс. В сумке был этот альбом. Начали его смотреть и на развороте увидели «Боярыню Морозову». Я сказала, что вы поехали на первое прослушивание оперы Родиона Щедрина и заболели. Мы хотим вас попросить выступить перед студентами и преподавателями и все подробно рассказать. И даже спеть. Так что выздоравливайте.

Я кивнула. Надо будет попробовать. Ведь пора уже прекращать смущаться. Ольга Маркисовна открыла альбом.

– Вы знаете, у вас глаза как у Боярыни Морозовой, – сказала она, показывая мне картину на развороте.

Я зажмурилась.

– Никогда мне этого не показывайте! – закричала я и начала плакать. – И вообще, этот альбом можете забрать себе!

Ольга Маркисовна перепугалась и побежала за доктором. Доктор, седовласый с добрым лицом, сел возле меня, взял за руку и начал успокаивать. Потом примчалась медсестра со шприцом и уколола мне что-то успокоительное. Но я продолжала рыдать. Я не хотела больше попадать в картину! Пусть я там даже не одна, а с Акимом, но сидеть неподвижно и ждать, когда тебя кто-нибудь узнает! Это просто чудо случилось, что меня узнала Ольга Маркисовна. А больше-то ведь некому!

На страницу:
2 из 3