Полная версия
Какие они разные… Корней, Николай, Лидия Чуковские
Евгений Никитин
Какие они разные… Корней, Николай и Лидия Чуковские
Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России» (2012–2018 гг.)
Серия «Имена»
Основана в 1997 году
Автор проекта и главный редактор серии Я. И. Гройсман
Художественное оформление серии – В. В. Петрухин
От автора
Я и сегодня очень хорошо помню, как мама в детстве читала мне:
Муха, Муха-Цокотуха,Позолоченное брюхо!Муха пó полю пошла,Муха денежку нашла.Или:
Ехали медведиНа велосипеде.А за ними котЗадом наперёд.Закрыв книжку, мама говорила: «Эти прекрасные стихи написал Корней Иванович Чуковский. Спи. Завтра еще почитаю».
Действительно, удивительные стихи. Они на всю жизнь запали в мою душу, а с ними и любовь к их автору. Став взрослым, я уже сам читал своему сыну:
ОдеялоУбежало,Улетела простыня,И подушка,Как лягушка,Ускакала от меня.Когда я стал постарше, примерно в классе шестом (я любил тогда захаживать в районную библиотеку), мне в руки попала книга, на обложке которой был изображен парусник, вдали виднелся холмистый берег, внизу крупными буквами было напечатано: ВОДИТЕЛИ ФРЕГАТОВ. В левом верхнем углу обложки, шрифтом поменьше, было обозначено имя автора: НИКОЛАЙ ЧУКОВСКИЙ. Эту книгу о прославленных мореплавателях я прочитал залпом. А позже узнал, что человек, создавший «Водителей фрегатов», – родной сын автора «Мухи-Цокотухи» и «Мойдодыра», что Николаем Чуковским также написаны пронзительные рассказы о Великой Отечественной войне – «Девочка Жизнь», «Цвела земляника», роман о летчиках, защищавших Ленинград, – «Балтийское небо».
В 1964–1968 годах, учась в старших классах школы, я посещал литературный кружок во Дворце пионеров и школьников имени Н. К. Крупской, которым руководил писатель Владимир Ильич Порудоминский. Мы, кружковцы, обращали внимание друг друга на интересные литературные новинки. Однажды кто-то из товарищей указал мне на вышедшую в 1967 году книгу поэтических переводов Николая Чуковского «Время на крыльях летит…». Так я узнал о том, что Николай Корнеевич не только замечательный прозаик, но и блестящий поэт-переводчик. Позже, прочитав его книгу «Сквозь дикий рай» (Л., 1928), я понял: его оригинальные стихотворения, практически неизвестные современному читателю, заслуживают всеобщего внимания. И я рассказал на страницах журнала «Литературная учеба» (2009, № 3) о поэзии Николая Чуковского, сопроводив свою статью подборкой стихотворений Николая Корнеевича.
В феврале 1966 года произошло событие, и сегодня памятное многим, – суд над писателями Юлием Даниэлем и Андреем Синявским. Первого приговорили к пяти годам, второго – к семи годам строгого режима. Вина писателей состояла в том, что они под псевдонимами (Николай Аржак – Даниэль, Абрам Терц – Синявский) печатали свои произведения за границей. На состоявшемся вскоре после окончания судебного процесса XXIII съезде КПСС выступил Михаил Шолохов. Он заявил: «Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные 20-е годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а “руководствуясь революционным правосознанием”, ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни!» Речь Шолохова напечатали все центральные газеты. Ее прочитали миллионы. Ответ писателю узнало гораздо меньшее число людей. Он распространялся в машинописных копиях. Кто-то из кружковце показал его мне: «Смотри, как здорово ответила Шолохову Лидия Чуковская!» Так я впервые услышал имя дочери Корнея Ивановича и познакомился с ее талантливой публицистикой. В «Открытом письме Михаилу Шолохову, автору “Тихого Дона”» Чуковская писала:
«Дело писателей не преследовать, а вступаться…
Вот чему учит нас великая русская литература в лице лучших своих представителей. Вот какую традицию нарушили Вы, громко сожалея о том, будто приговор суда был недостаточно суров!
Вдумайтесь в значение русской литературы».
Мне тогда невольно вспомнились строки Пушкина:
И долго буду тем любезен я народу,Что чувства добрые я лирой пробуждал,Что в мой жестокий век восславил я свободуИ милость к падшим призывал.Милосердие – очень важная русская литературная традиция. О ней не уставала напоминать Лидия Чуковская в своих статьях. За свое свободное, честное слово Лидия Корнеевна в 1974 году была исключена из Союза писателей СССР.
Мне давно хотелось рассказать о семье замечательных литераторов, дать портреты этих, объединенных любовью к литературе, и в то же время таких разных, не похожих друг на друга людей. И я был рад, когда издательство ДЕКОМ предоставило мне такую возможность.
Как сделать литературный портрет правдивым, достоверным? Мне думается, для этого надо преще всего дать слово главным героям книги – то есть широко использовать их письма, дневники, воспоминания. Необходимо также дать высказаться современникам – людям, хорошо знавшим твоего героя. Так я поступил.
Лучше понять героев книги мне помогли беседы с внучкой Корнея Ивановича Еленой Цезаревной Чуковской, с детьми Николая Корнеевича – Наталией Николаевной Костюковой и Дмитрием Николаевичем Чуковским. Они же помогли рядом предоставленных материалов. За оказанную помощь всем им выражаю свою глубокую благодарность, также благодарю за помощь сотрудников Российского государственного архива литературы и искусства в Москве.
Часть 1
Отец
Глава 1
Сын «девицы»
«Секрет»
Как известно, детство определяет всю дальнейшую жизнь человека, формирует его характер. Дочь мастера фотопортрета М. С. Наппельбаума[1] Ольга Грудцова, имевшая возможность близко наблюдать выдающегося актера и режиссера С. М. Михоэлса[2], вспоминала: «Соломон Михайлович вырос в бедной многодетной семье Вовси и был младшим. Он рассказывал, что за обедом, пока до него доходила тарелка супа, старшие уже ели компот. Он оставался без сладкого.
К. И. Чуковский. 1910-е
Мне казалось, что это детское огорчение сохранилось у него на всю жизнь». Конечно, сохранилось и повлияло на формирование характера. Непростой, прямо скажем, трудный характер Алексея Максимовича Пешкова, получившего известность под литературным псевдонимом М. Горький, в значительной мере был предопределен его трагическим детством. В три года мальчик заболел холерой. От него заразился и умер отец. Охваченная горем молодая женщина, мать будущего писателя, возненавидела родного сына, считая его виновником смерти любимого мужа. Вскоре и она умерла. Ребенок оказался на иждивении деда, который фактически выгнал одиннадцатилетнего внука из дома. Позднее М. Горький написал в своей знаменитой автобиографической трилогии:
«…Дед сказал мне:
– Ну, Лексей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, а иди-ка ты в люди.
И пошел я в люди».
Отсюда, из трудного детства, берут свои истоки статьи, написанные М. Горьким в конце 20-х и в 30-е годы, статьи, которые сегодня тяжело читать.
И у мальчика Коли Корнейчукова, ставшего известным под вымышленным именем Корней Иванович Чуковский, первые годы жизни оказались очень непростыми.
Его дочь Лидия[3] в воспоминаниях об отце пишет: «Я знаю в жизни Корнея Ивановича одну только боль, которую он, не пуская наружу, не забывал никогда, ничем не заслонял и не вытеснял, одну обиду, которой он разрешил себе питаться… Это было недоброе чувство к отцу – непрощаемая судьба матери, сестры и собственное детство. <…>
С этой враждою он не умел бороться.
Помню, однажды, в Куоккале, когда мне было, вероятно, лет шесть, а Коле девять, наша мама, Мария Борисовна, внезапно позвала нас к себе в спальню, плотно закрыла дверь и, как нам представлялось, ни с того ни с сего сказала:
– Запомните, дети, спрашивать папу о его папе, вашем дедушке, нельзя. Никогда не спрашивайте ничего. Запомнили? Ступайте».
Так же неожиданно, как был наложен запрет на вопросы об отце Корнея Ивановича, через два года Мария Борисовна объявила детям о предстоящем приезде их деда. Лидия Корнеевна пишет:
«…Мама с такой же внезапностью вдруг объявила нам:
– Коля переедет из классной вниз, в столовую, а классную надо приготовить для гостя. Завтра приезжает папин папа, ваш дедушка, и проживет у нас недели две».
Но визит дедушки оказался коротким. Чуковская вспоминала:
«Мы ждали.
И вот наконец у калитки: Колляри[4], папа, дедушка. Папа несет дедушкин чемодан. Дедушку я не рассматриваю; вижу только, что с бородой. Я впиваюсь в его руки, перегруженные цветами и пакетами. Дедушка всем привез подарки: маме – цветы, Коле – нарядную книгу, мне – куклу, а Бобе[5] – барабан.
Стол накрыт. Из кухни пахнет пирожками. Но к столу не садятся: папа увел дедушку наверх, в кабинет. <…>
И вдруг дверь веранды звонко отворилась. Из нее выбежал Корней Иванович с дедушкиным чемоданом в руках. И побежал к калитке. За ним еле поспевал дедушка (тут я разглядела его: высокий, худощавый, прямой, с квадратной бородкой). Корней Иванович выбежал за калитку и широко растворил ее перед гостем. Подал ему чемодан и ушел. И затворил за собой калитку.
– Почему никто не обедает? – крикнул он нам, подойдя к дому.
За обедом про дедушку не было сказано ни единого слова. После обеда тоже».
По верному наблюдению Лидии Корнеевны, Корней Иванович «был создан своею покинутостью». В разговоре с отцом он не смог, не нашел в себе сил перешагнуть через эту покинутость, не сумел простить отцу обиду за себя, за сестру, за мать.
Сильнее всего была обида за мать, которую Коля Корнейчуков очень любил. В автобиографической повести «Серебряный герб» (первоначальные названия: «Секрет», «Гимназия») читаем о том, как ее главный герой выпрашивает прощение у классного священника отца Мелетия за съеденный в пятницу, в постный день, на глазах у законоучителя пирожок с мясом:
«Мне лично его прощение было не нужно, но на Рыбной улице, во флигеле, в доме Макри, жила моя мать, утомленная женщина, и я знал, что моя ссора с попом будет для нее неприятностью.
Всякий раз, когда в гимназии со мною случалась беда, мама брала полотенце, смачивала его уксусом и обматывала вокруг головы. Это значило, что целые сутки она будет лежать без движения, полумертвая, с почернелыми веками, и у нее будет болеть голова.
Я готов был сделать все на свете, лишь бы голова у нее перестала болеть.
Вот я бегу за попом и со слезами умоляю его:
– Батюшка, простите меня!»
Коле Корнейчукову с раннего детства не давал покоя «секрет» его появления на свет. При встрече с отцом в 1915 году писатель потребовал от него раскрытия и объяснения этого «секрета», однако услышанный ответ не унял боль, не удовлетворил спрашивающего. Поэтому родитель был выставлен за дверь. Обстоятельства появления на свет продолжали мучить Корнея Ивановича. Неслучайно повесть о своем детстве он, при первой публикации в 1938 году в журнале «Пионер», так и назвал – «Секрет». Чуковский в ней писал: «У меня в ту пору было одно секретное горе, о котором я еще ни разу никому не рассказывал». Это «секретное горе», признавался писатель, «было при мне постоянно». Далее автор повести говорил: «Мне было лет семь или восемь, когда я впервые почуял, что эта суровость у нее [мамы. – Е. Н.] неспроста. Тут тоже виноват секрет. Вообще если бы не этот проклятый секрет, мама не горбилась бы по ночам над лоханкой и не дрожала бы крупною дрожью при одной только мысли, что ей когда-нибудь придется предстать перед лицом Шестиглазого[6]. Из-за этого секрета она хваталась за грудь всякий раз, когда мимо проходил почтальон (почтальон в нашем дворе появлялся не часто: раза три или четыре в году). Из-за этого секрета однажды, когда к нам пришел какой-то “Щупак из Варшавы” и тихо сказал ей какое-то слово, она прожгла утюгом наволочку мадам Чумаченко (потому что как раз в это время стояла у гладильной доски), а когда “Щупак из Варшавы” ушел, села на пол и стала раскачиваться и все хотела выговорить какое-то слово, но губы у нее закоченели, как на сильном морозе, и у нее выходило только одно: “вить, вить, вить, вить…”». Боль за молодую женщину, которая вынуждена одна воспитывать двух детей, пронизывает всю повесть. Женщине и так трудно – не на кого опереться, нет взрослого помощника, а тут еще постоянно приходится терпеть незаслуженные оскорбления. Чего стоит хотя бы сцена с господином Карабубиным, от которого зависело получение дешевой квартиры, да к тому же с водопроводом, так необходимым прачке. Все шло хорошо до тех пор, пока господин Карабубин не увидел мамин паспорт. Чуковский пишет:
«Мама подает ему паспорт, иссиня белую большую бумагу.
Он надевает пенсне, и вдруг его челюсти звонко захлопываются. Он говорит неожиданно пронзительным голосом:
– Тю-тю-тю! Что же вы суетесь к нам с такими… пейзажами? Слава богу, не маленькая. Сами должны понимать: этаким в нашем доме не место.
– Но ведь вы обещали.
– Мало ли что. Разве я знал, что вы этакая?
Мать К. И. Чуковского Е. О. Корнейчукова с внуками Лидой и Колей
И брезгливыми пальцами, словно опасаясь запачкаться, возвращает маме ее паспорт. <…>
Мама моя была величавая женщина. Она ни слова не сказала Карабубину, взяла у него паспорт и вышла из комнаты.
Но она шла как слепая, она стонала как раненая, когда я вел ее вдоль длинной казармы домой».
Мама страдает из-за меня, я – причина боли самого близкого мне человека. Это ощущение мучило Чуковского. Но мать считала виноватой только себя. Корней Иванович пишет:
«Прости меня… Прости меня… Прости меня…
– Мама, что ты говоришь? – кричу я.
– Это я, а не ты, это я… это я виновата во всем…
Она и в самом деле считала себя чуть не преступницей. И все соседи, за исключением двух – трех, смотрели на нее как на виноватую, не заслуживающую ни малейшей пощады… Хотя в нашем дворе было много жильцов с очень плохой репутацией, но к ним соседи относились не с такой суровостью… Считалось, что она даже хуже Субботского, которого то и дело сажали в острог за мошенничество».
Ближе к концу повествования Корней Иванович раскрывает свой и мамин «секрет». Его сестра Маруся с отличием окончила Епархиальную школу. И вот какой документ она получила на руки:
«В первой же строке аттестата было крупными буквами указано то преступление мамы, которое опозорило и ее, и меня, и Марусю.
Эта первая строка была так унизительна, что похвалы и пятерки, содержащиеся в его дальнейших строках, утрачивали всякую ценность: их все равно нельзя было показать ни одному человеку. <…>
В аттестате у Маруси было сказано:
“Сим удостоверяется, что дочь крестьянки, девицы такой-то, оказала отличные успехи”».
Но Чуковский не согласен с оценкой, данной поступку его матери российским дореволюционным обществом. Он пишет:
«Преступления, в сущности, не было. <…>
Был благородный и смелый поступок, который только дураки да мошенники могли называть преступлением.
Вся беда была в том, что в ту пору существовал такой дикий закон: если мужчина и женщина полюбят друг друга, они непременно должны отправиться в церковь к попу. Поп за особую плату прочтет над ними длинную молитву, обведет их три раза вокруг высокого столика, и только тогда – но не раньше – они имеют право называться женою и мужем.
А если случится, что они любят друг друга без благословения церкви и не обращаются за молитвами ни к какому попу? Если без всяких церковных обрядов у них, скажем, родится ребенок? Или двое детей? Или трое? Грех им и великий позор! Царский закон объявлял их самыми ужасными преступниками. Впрочем, не их обоих, а только женщину – мать. Женщина считалась с этой минуты преступницей, и царское правительство объявляло ее детей незаконными, и соседи давали этим детям обидные клички, называли их “байстрюками”, “байстрятами”, считая, что эти незаконные дети гораздо хуже законных детей, что они какие-то скверные, так как господь бог в небесах не дал им разрешения родиться. Чтобы еще сильнее оскорбить и унизить ту женщину, у которой есть “незаконный” ребенок, правительство продолжало называть ее по-прежнему девушкой – и это считалось в ту пору позором. <…>
В паспорте у моей мамы была именно такая свирепая строчка: “Девица с двумя детьми”.
И эта одна строчка на всю жизнь придавила ее.
Из-за этой строчки Бурмейстр выгнал меня из гимназии. Из-за этой строчки Карабубин не допустил мою маму в здание “Павловских дешевых квартир”. Из-за этой строчки соседи шептали друг другу о маме какие-то ехидные гнусности, всякий раз, когда мама проходила мимо них по двору».
Заканчивается «Секрет» рассказом автора о встрече мамы с его отцом:
«Как же случилось с нами такое несчастье? Почему мы родились “незаконными”?
Произошло это так.
Моей маме не было девятнадцати лет, когда в нее, полтавскую крестьянку, неграмотную, влюбился заезжий студент, обещал жениться и увез в Петербург, но через несколько лет разлюбил ее, бросил, уехал в Варшаву и там женился на какой-то избалованной барышне. А мама осталась с нами, с детьми, опозоренная, без мужа, без денег, без какой бы то ни было помощи. Впрочем, деньги мой отец присылал иногда. Но какие-то гроши, да и то очень редко. А потом и совсем перестал посылать. Так что маме поневоле пришлось приняться за стирку чужого белья. <…> В метриках у “законных” детей говорилось: “Сын отца такого-то и матери такой-то”. Но в моей метрике было написано:
“Незаконнорожденный сын девицы такой-то”.
Отец даже не упоминался. Словно я родился без отца!»
Так кто же был отцом писателя? Сам Чуковский ни в повести, ни в автобиографии имени его не называет. Более того, как бы запутывая следы, писатель в различных документах величает себя по-разному: то Васильевичем (это отчество попало в энциклопедии), то Мануиловичем, то Эммануиловичем, то Емельяновичем.
Установить имя отца Коли Корнейчукова удалось украинской исследовательнице Наталье Панасенко. Его звали Эммануил Соломонович Левенсон. Он родился в 1851 году в богатой еврейской семье. Мать же будущего писателя, Екатерина Осиповна Корнейчукова, родилась в 1856 году в простой крестьянской семье. Познакомились они в 1878 году (когда Екатерине Осиповне уже исполнилось 22 года, а не 18 лет, как написал Чуковский в «Секрете»), на следующий год у них родилась дочь Мария (Маруся), а еще через три года – сын Николай, который в повести «Секрет» почему-то назвал свою мать «полтавской крестьянкой». В действительности, как значится в документах переписи 1897 года, она была родом из Херсонской губернии, из деревни Гамбурово Ананьевского уезда.
Отец Чуковского прожил в столице с его матерью около семи лет и за это время обучил ее грамоте (в материалах переписи 1897 года она значится как умеющая читать).
Окончив учебу, Э. С. Левенсон в 1885 году вернулся в Одессу, где жили его родители, и взял с собой семью – Екатерину Осиповну с дочерью и сыном (дети, отметим, учились на деньги отца, крестьянка-прачка не могла заработать на их обучение). Эммануил Соломонович продолжал встречаться с матерью своих детей. Отсюда пересуды соседей, о которых пишет в «Секрете» Чуковский.
Венчание Екатерины Осиповны с Эммануилом Соломоновичем было невозможно. Во-первых, студент имел право жениться только с разрешения родителей, а они, обеспеченные и образованные евреи, согласиться на брак сына с малограмотной крестьянкой, конечно, не могли. Во-вторых, для венчания ему необходимо было принять православие, что вызвало бы негативную реакцию не только родителей, но и всего ближайшего окружения. Екатерина Осиповна не могла не понимать, в каком обществе она живет, и была благодарна за любовь, дарованную ей этим, конечно, не идеальным, но далеко не самым плохим мужчиной. Сын же смотрел на мир другими глазами. Лидия Корнеевна пишет:
«Когда мне исполнилось 17 лет, родители отпустили меня к бабушке в Одессу. Впервые ехала я одна поездом дальнего следования. Вот и бабушкина квартира: крошечная, сверкающая чистотой. Вся в цветах – на подоконниках, на полу, – а стены в фотографиях Корнея Ивановича… Над чащей фикусов большая увеличенная фотография в тяжелой раме. Я узнаю – тот самый худощавый, стройный человек, с аккуратно подстриженной бородкой. Тот, о котором нельзя спрашивать.
– Твой папа его не любит, – говорит бабушка, подметив мой взгляд. – За меня. Но твой папа не прав: он очень, очень хороший человек. <…>
Надеюсь, права была Екатерина Осиповна. Но для Корнея Ивановича детская его покинутость была единственная личная обида, которую он не мог победить ни трудом, ни весельем».
Наследники двуликого Януса
Постоянно удерживать в себе эту обиду писателю не удавалось. Иногда в беседах с теми, кто был ему близок, она прорывалась наружу. Одним из таких людей была уже знакомая нам Ольга Грудцова, вспоминавшая: «Вот Корней Иванович был красивый, талантлив, богат, знаменит, для женщин неотразим, вместе с тем признавался: “Я никогда не верил, что меня любят”. Правда, детство и юность могли развить ущемленность. Незаконнорожденный “байстрюк”, сын прачки, пережитые унижения, наверно, сделали его неуверенным в себе».
Мысли о детстве, обида за себя, за мать и сестру не давали покоя. 3 февраля 1925 года Чуковский записывает в дневник:
«Сижу 5-й день, разбираю свои бумаги – свою переписку за время от 1898–1917 гг. <…> Особенно мучительно читать те письма, которые относятся к одесскому периоду до моей поездки в Лондон. Я порвал все эти письма – уничтожил бы с радостью и самое время. Страшна была моя неприкаянность ни к чему, безместность, – у меня даже имени не было: одни звали меня в письмах “Николаем Емельяновичем”, другие “Николаем Эммануиловичем”, третьи “Николаем… извините, не знаю, как вас величать”, четвертые (из деликатности!) начинали письмо без обращения. Я, как незаконнорожденный, не имеющий даже национальности (кто я? еврей? русский? украинец?) – был самым нецельным непростым человеком на земле. Главное: я мучительно стыдился в те годы сказать, что я “незаконный”. У нас это называлось ужасным словом “байструк” (bastard). Признать себя “байструком” – значило опозорить раньше всего свою мать. Мне казалось, что быть байструком чудовищно, что я единственный – незаконный, что все остальные на свете – законные, что все у меня за спиной перешептываются и что, когда я показываю кому-нибудь (дворнику, швейцару) свои документы, все внутренне начинают плевать на меня. Да так оно и было в самом деле. Помню страшные пытки того времени:
– Какое же ваше звание?
– Я крестьянин.
– Ваши документы?
А в документах страшные слова: сын крестьянки, девицы такой-то. Я этих документов до того боялся, что сам никогда их не читал. Страшно было глазами увидеть эти слова. Помню, каким позорным клеймом, издевательством показался мне аттестат Маруси-сестры, лучшей ученицы нашей Епархиальной школы, в этом аттестате написано: дочь крестьянки Мария (без отчества) Корнейчукова – оказала отличные успехи. Я и сейчас помню, что это отсутствие отчества сделало ту строчку, где вписывается имя и звание ученицы, короче, чем ей полагалось, чем было у других, – и это пронзило меня стыдом. “Мы не как все люди, мы хуже, мы самые низкие” – и когда дети говорили о своих отцах, дедах, бабках, я только краснел, мялся, лгал, путал. У меня ведь никогда не было такой роскоши, как отец или хотя бы дед. Эта тогдашняя ложь, эта путаница – и есть источник всех моих фалыней и лжей дальнейшего периода. Теперь, когда мне попадает любое мое письмо к кому бы то ни было – я вижу: это письмо незаконнорожденного, “байструка”. Все мои письма (за исключением некоторых писем к жене), все письма ко всем – фальшивы, фальцетны, неискренни – именно от этого. Раздребежжилась моя “честность с собою” еще в молодости. Особенно мучительно было мне в 16–17 лет, когда молодых людей начинают вместо простого имени называть именем-отчеством. Помню, как клоунски я просил всех даже при первом знакомстве – уже усатый – “зовите меня просто Колей”, “а я Коля” и т. д. Это казалось шутовством, но это была боль. И отсюда завелась привычка мешать боль, шутовство и ложь – никогда не показывать людям себя – отсюда, отсюда пошло все остальное».
Привычку мешать боль, шутовство и ложь Корней Иванович старался искоренить в себе, но так и не смог от нее полностью избавиться. Детство, полное обид, привело к двойственности его натуры. С одной стороны, стремление, зачастую неосознанное, унизить окружающих (в отместку за испытанные в ранние годы унижения). С другой стороны, память о трудном, полном лишений детстве побуждала помогать испытывающим нужду людям.