Полная версия
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик
«Вон ведь жиру-то сколько наел, – покачал головой владыка. – Не тяжело?»
«Болею я», – сообщил наместник, делая скорбное лицо.
«И об этом слыхали, – владыка выразительно посмотрел на наместника. – А может, отправить тебя на приход?.. У меня тут хороший приход есть. Триста верст одних болот да леса. Тебе понравится…»
«Какая ваша воля будет», – сказал отец Нектарий, пытаясь изобразить на лице смирение и покорность Божьей воле.
«А вот такая и будет, – сказал владыка, сверля наместника сердитым взглядом. – Давай-ка, принимай владыку, да и остальных не забывай, а там уже поглядим».
«Бегу, – сказал наместник, надевая наперсный крест и не представляя, что ему следовало делать дальше.
«Давай, давай, милый, торопись, – подгонял его владыка. – Народ с дороги, тоже хочет отдохнуть. А я пока в трапезную пойду, как раз ко времени успею».
При этих словах Нектарию представился вдруг весь этот архиерейский поезд, который слонялся теперь по территории монастыря, топча и ломая все вокруг: все эти певчие, келейники, чтецы, секретари, мальчики на побегушках – вся эта пестрая толпа, которая, к ужасу Нектария, тоже должна была время от времени выражать естественные человеческие желания, а именно поесть и отдохнуть.
Ни до, ни после мало кому довелось видеть эту замечательную картину: отец наместник, бегущий со всех ног из административного корпуса к трапезной. Добежав до двери в трапезную и держа руку на сердце, наместник прохрипел едва слышным голосом: «Готовить… Готовить!», чем страшно напугал выходящую из трапезной посудомойку.
«Что готовить-то, батюшка?» – спросил появившийся вслед за посудомойкой повар.
«Да что хочешь, болван, – еще не совсем отдышавшись, просипел наместник. – Не видишь? Владыка приехал!»
«Так ведь нечего, – сказал повар, разводя руками. – Сегодня все подъели, последнее. Разве что вы денег дадите, да мы кого-нибудь в магазин пошлем?»
«Нету у меня денег! Нету, нету!» – закричал наместник, обретая вновь прежний голос.
«Нету денег – нет еды» – философски изрек повар.
«Маркелла надо звать, – сказал Нектарий. – Ищите Маркелла и эконома. Где они болтаются только, чертовы дети! Не видят, какая у нас беда?..»
Послали еще раз за Маркеллом, который, оказывается, был совсем рядом, в одной из келий.
Выслушав ругань наместника и узнав, что происходит, Маркелл развел руками и сказал:
«Ничего нет. Я сам сегодня смотрел. А эконом уехал в Глухово».
«Ничего? – спросил отец Нектарий, надеясь на какое-нибудь завалящее чудо – что-нибудь вроде манны небесной или рыбки, накормившей пять тысяч голодных. – Что, совсем ничего?»
«Могу в магазин сходить. Вот только с деньгами у меня не очень».
«Нету у меня денег, – сказал по привычке наместник и добавил: – Да и не успеем уже».
Между тем, Владыка в окружении всех тех, кто обыкновенно окружает владыку, появился возле трапезной и, благословляя местных трудников, исчез за ее дверью.
«Господи, сохрани, – прошептал наместник и, словно сомнамбула, сделал несколько шагов в сторону трапезной. – Не дай погибнуть, Господи».
Все окружающие с сочувствием посмотрели на наместника, который медленно взялся за ручку двери и слегка помедлив, исчез в трапезной.
А там уже все успели прочитать молитву и рассесться по своим местам сообразно иерархической лестнице.
Потом началась долгая пауза, в продолжение которой все чувствовали, что происходит что-то непонятное, но что именно, никто пока еще не знает.
Появившийся, наконец, наместник подошел к преосвященному и что-то прошептал ему на ухо. Багровое лицо его пылало.
«Ну как же так? – сказал владыка, слегка повернувшись к отцу Нектарию. – Что, уж совсем ничего?»
«Совсем», – убитым голосом сообщил наместник.
В дальних рядах трапезной раздался приглушенный, похожий на смех, шум.
«Молочка не хотите ли, с сухариком? – наклонившись к владыке, спросил Маркелл. – С утра еще оставалось в холодильнике».
«Ну, давай хоть молочка», – сказал владыка, смиряя разные чувства, о чем свидетельствовал его глубокий, печальный и безнадежный вдох.
Между тем принесли молочко.
Владыка попробовал его и с гримасой отодвинул прочь.
«Скисло», – произнес он, почти с изумлением глядя то на Маркелла, то на наместника.
«Утром было свежее», – сказал Маркелл и пожал плечами.
Шум на дальних скамейках становится сильнее.
«Поедем мы, – вздохнул владыка, поднимаясь и крестясь на красный угол. – Заедем пообедать в Оршу. Уж что-что, а скисшего молока там владыке не предложат».
«Простите, ваше преосвященство», – чуть не плача, прошептал наместник едва слышным голосом. Лицо его по-прежнему пылало.
«А ты, – обратился владыка к наместнику, – завтра, пожалуйста, ко мне. Поговорить надо».
«Так точно», – ответил наместник, сгорая от стыда.
И как раз в это самое время на колокольне раздались первые удары колоколов.
22. Краткая история отца Иова
История отца Иова была проста, незатейлива и обыкновенна.
Сначала, как и все неофиты, он посчитал себя призванным стать великим христианским святым, который будет покруче и Серафима Саровского, и Августина Блаженного. Духовные пейзажи, день за днем рисовавшиеся перед его внутренним взором, были одни и те же: толпы народа, которые просят у него благословения на последний и решающий бой с врагами Небесного Трона.
Эта бьющая из него вполне бессмысленная энергия имела, однако, важные и далеко идущие последствия. Православный народ, который вообще не слишком разборчив в выборе батюшек, на этот раз оценил появление отца Иова как несомненный божий дар, который еще выгоднее смотрелся на фоне оборванных и малосимпатичных местных насельников.
Потом начался путь отца Иова к святости и славе.
«Великого сердца человек», – говорили ему, когда он отвозил домой пьяных, или навещал больных, или рассказывал детям о сотворении мира и Воскресении.
И народ отвечал ему тем же.
Уже не становились прихожане на исповеди к отцу Павлу или отцу Зосиме, а норовили всеми правдами и неправдами стать в очередь к отцу Иову, чтобы потом долго и обстоятельно рассказывать ему о своих грехах или ждать советов относительно соседей, детей и работы.
Ровно то же самое происходило и при помазании: народ ломился к отцу Иову, тогда как отец Нектарий стоял, несколько задумавшись, потому что все никак не мог взять в толк, почему все идут на помазание к Иову, а не к нему, отцу Нектарию, как это было прежде. Когда же он, наконец, догадался, то чуть не упал и страшно сверкнул своими злобными глазками, отчего отец Иов почувствовал себя так нехорошо, что позабыл даже начало Символа веры, чему потом долго удивлялся сам.
Тем не менее, жизнь продолжалась, и толпы, стоящие к отцу Иову, не редели.
Множество женщин терпеливо ждали после окончания службы отца Иова, чтобы сообщить ему о своем мистическом опыте или попросить какие-нибудь специальные молитвы, которые помогли бы в борьбе с соседями.
Еще любили местные прихожанки залучить отца Иова в гости, и тут, в гостях, отдыхал он от своих дел, ведя умную беседу и ожидая обеда. По случаю дорогого гостя разогревали прихожанки самое вкусное, при виде которого отец Иов обычно стеснялся.
– Мне немного, немного, – бормотал он, зная, что, сколько ни бормочи, а все равно положат самого вкусного и, как всегда, до самого края нальют от души.
Обед был, чаще всего, ритуальный, то есть такой, когда все сидели вокруг отца Иова, который, совмещая приятное с полезным, знакомил присутствующих с некоторыми истинами, которые он сам нашел на прошлой неделе, читая Евангелие.
Еще любили местные пейзанки подстеречь отца Иова возле двери в Братский корпус и спросить его, что он думает о католиках, или что он думает о седьмом члене Символа веры, или даже – что он думает о богослужении на русском языке.
Одно было нехорошо.
Не умел отец Иов общаться с людьми.
Не умел и к тому же не хотел уметь.
Может, натерпелся в детстве, отчего стал подозрительным, недоверчивым и скрытным, а может, догадался, что Бог – это вовсе не раздатчик всяких благ, которые можно было получить примерным поведением, – кто знает?
Постепенно, не сразу, проявились все его комплексы, от которых он и не думал избавляться, справедливо полагая, что раз уж Господь дал ему, среди прочего, еще и эти комплексы, то пусть Сам в них и разбирается.
О мере и глубине его падения свидетельствовал тот достоверный факт, что он до сих пор стеснялся своей монашеской одежды и никогда не ходил в поселок один, таская вечно кого-нибудь с собой и ссылаясь на апостольскую заповедь ходить вдвоем.
– Пойдем-ка и мы, – говорил он обыкновенно отцу Фалафелю, который был у него в чем-то вроде услужения и всякий раз тащился за Иовом, как побитая собака.
Постепенно в поведении его проступало что-то новое, чего не было прежде.
Кто-то внимательный как-то сказал об этом:
– А батюшка-то наш, похоже, устал.
И верно.
Он уже не исповедовал, как прежде, долго и обстоятельно, но торопил кающихся, а часто даже обрывал их, когда они пытались сообщить ему подробности.
– Это Богу не надо, – говорил он, ничем не объясняя.
Затем он накидывал епитрахиль и буднично, а не торжественно, как прежде, читал молитву.
Дальше – больше.
Первым серьезным признаком грядущих перемен стало то, что отец Иов начал избегать ожидающих его после службы, для чего стал незаметно уходить раньше через второй придел или отсиживаться в мощехранилище, ожидая, когда все, наконец, уйдут.
Теперь в храме после службы только и можно было услышать: «А где отца Иов?», «Вы не видели отца Иова?», «Мы договорились с отцом Иовом еще вчера!»
А отец Иов вместо того, чтобы почувствовать сострадание и жалость к своей пастве, взял да и почувствовал вдруг вкус к разного рода вещам и вещицам, которые постепенно обретали жилище в его келии. Они словно наполнились для него новым смыслом, делаясь тяжелее, плотнее, желаннее. Конечно, он утешал себя тем, что вещи все же создания Божии, так же как звезды, трава, камни, а следовательно, нечего было в любви к вещам искать что-то греховное и порочное. Но размышления эти оказывались под рукой не всегда.
Потом Иов перестал ходить в гости, на дни рождения, на семейные торжества и прочее, уезжая при первой же возможности в новый строящийся в Столбушино скит.
Потом случилось негаданное. Какие-то южные родственники стали заваливать отца Иова деньгами на строительство этого самого Столбушинского скита, приглядевшись к которому можно было подумать, что, возводя эти здания, Господь решил немного пошутить, сообщив отцу Иову, что в некоторых местах молиться гораздо сподручнее, чем в других.
Между тем, отец Нектарий – который всегда хорошо знал, откуда дует денежный ветер – смотрел на отца Иова теперь уже не как прежде, а несколько с иным, широким чувством, которое можно было бы легко назвать уважением, если бы оно могло быть отнесено к отцу Нектарию. Скорее это было чувство удивления. «Ничего себе, пролез, – говорил взгляд отца Нектария, останавливаясь время от времени на отце Иове. – Ай да везун, ай да пострел. Это надо же. Такой тощий глист – и надо же, какие деньги».
Между тем, у отца Иова скоро появилась неприятная привычка заводить себе очередного фаворита и, подружив с ним какое-то время, без сожаления с ним расставаться.
Эта привычка означала, среди прочего, что в монастыре и в Столбушино постоянно паслись какие-то сомнительные лица, не то местные скинхеды, не то бывшие боксеры, от которых не было никакого проку, ну разве что пойти и сдать оставшиеся от них пустые бутылки, которых становилось все больше и больше.
Об отношении Иова к своим отодвинутым в сторону прихожанам лучше всего говорит один его сон, который приснился ему как-то под воскресенье.
Снилось же ему, что кто-то превратил какую-то неумную прихожанку в курицу, и теперь отец Иов гонялся за ней с ножом в руках и страшно сердился, сетуя, что у него не получается даже такой, с позволения сказать, ерунды.
– Слева, слева, давай! – кричали пьяные загонщики, а курица, между тем, обернулась и посмотрела на отца Иова большими и совершенно человеческими глазами. Потом она прокудахтала что-то непонятное, погрозила отцу Иову пальцем, упала и сдохла.
А вот в другом сне все было, напротив, непонятно, запутанно и туманно.
Снилось ему, что пришла к нему в Столбушино какая-то старушенция и спросила:
– А что это тут за хоромы-то у вас такие?
– Это мы все Богу строим, – отвечал отец Иов.
– Богу? – переспросила старушка, пожевав губами. – А на что они Богу-то?
– Ну как же, – сказал Иов, собираясь ответить внятно и несколько даже строго, чтобы собеседница понимала разницу между собой и отцом Иовом; так же, как понимал отец Иов разницу между собой и Богом, из чего ясно вытекало, что разница между старушкой и Богом была гораздо больше, чем между Богом и Иовом, чему он обрадовался и даже засмеялся, немедленно чая воскресение мертвых и жизни будущего века.
И утвердившись в этой простой, но справедливой мысли, он глубоко вздохнул и проснулся.
23. Кое-что еще про отца Иова
1
Однажды отец Иов, который учился в Псковском духовном училище, пересказывал курс лекций по русской церковной истории и говорил, отвечая на чей-то вопрос, так:
– До 17 века, собственно говоря, богословия как такового на Руси не было.
– И это хорошо, – добавил он, косясь в мою сторону. – Верить надо, а не думать.
2
И хоть и был завален отец Иов всевозможными дарами, подтверждающими, что он не последний человек в этом монастыре, а может, и в мире, но все-таки часто ночами не спал он, отдаваясь в эти часы всякого рода размышлениям. Все больше о его горестной судьбе были они, эти самые размышления. О том все больше, что жизнь и прежде была непонятной и сомнительной, а теперь же стала непонятной и сомнительной вдвойне. О том еще, что от Небес давно уже не было никакого вразумительного знака, который мог бы помочь или хотя бы объяснить – куда тебя несет и что ждет нас в конце, о котором мы тоже ничего не знаем.
3
Некоторые сны снились отцу Иову по нескольку раз.
В последнее время снился ему сон о деньгах. Будто он стал чрезвычайно богат, да к тому же еще взял да и пролез в игольное ушко, а для того, чтобы никто не сомневался в этом, взял и пролез через него еще один раз.
И еще один сон имел место – сон про чудо превращения вина в воду. Был этот сон весьма своевременен, потому что местные трудники если пили, то пили безмерно и основательно, не останавливаясь до тех пор, пока не явился перед ними сам отец Иов и, видя печальное их положение, не обратил всю окрестную водку в воду, за что трудники его боготворили и кричали при виде его «Ура».
4
Сцена.
Отец Иов, отец Фалафель и Сергей-пасечник в Третьяковской галерее. Пасечник что-то рассказывает, благо, что он закончил ко всему прочему еще и искусствоведческий факультет МГУ, между тем как по ходу его рассказов отец Иов становится все мрачнее и мрачнее и, наконец, останавливается и, развернувшись, быстро идет к выходу.
– Что это с ним? – удивленно спрашивает Пасечник.
– А ты не знаешь? – говорит отец Фалафель.
– Ну, не до такой же степени, – возражает Пасечник, вызывая громкий смех отца Фалафеля.
А со стены на них укоризненно смотрят все восемьдесят заседающих членов государственного Совета.
24. Отец Илларион
1
Страшен был год 1918, но 1919 был, по свидетельству очевидцев, еще страшнее.
Мела поземка по ледяному насту, кружила метель, заметая еще видные тропинки и дорожки, подступали к самой дороге ранние сумерки, ржали лошади, увязая в снегу или скользя по предательскому льду, когда отряд только-только сформированных при городском райкоме чоновцев, перейдя мост, остановился в виду ближайшего монастыря, чьи золотые маковки слабо мерцали даже сквозь кружащую изо всех сил метель.
Возглавлял отряд странный человек с винтовкой за плечами, в длиннополой солдатской шинели, валенках и в двух треухах, повязанных один на другой. Был этот человек уже немолод, носил очки, и взгляд его из-под мокрых стекол был печален и, казалось, видел насквозь все, что происходит вокруг. Впрочем, если бы не этот быстро тающий на стеклах очков снег, то можно было бы подумать, что хозяин очков беззвучно плачет, отворачиваясь от едущих за ним всадников и опасаясь, чтобы кто-нибудь не увидел текущие по его щекам слезы.
Человека с печальным взглядом звали Моисей Грозенбах. До 1905 года он был учителем в начальной гимназии, а потом примкнул к революции и вскоре стал профессиональным революционером, которого бросала судьба по всей России, а в начале 1919-го занесла в этот маленький городок на Украине, где по заданию партии он занимался сначала продовольствием и армейскими поставками, а потом организовал первый чоновский отряд, запомнившийся современникам, главным образом, количеством крови, пролитой ради светлого будущего всех униженных и оскорбленных.
Выл ветер в столетних дубах и гремело где-то сорванное кровельное железо, когда отряд Моисея остановился перед монастырскими воротами, в которые долго стучали прикладами и звонили в висящий у ворот небольшой колокол, чей погребальный звон как будто напоминал стоящим о близости смерти.
Наконец на этот звон открылась низенькая дверь, и на пороге появился старый монах, растрепанный и замерзший. Оглядев гостей он, ни слова не говоря, вновь исчез за дверью и, прокричав что-то в глубь монастыря, появился снова.
Потом ворота заскрипели и открылись, и чоновцы увидели пятерых или шестерых монахов, стоящих в стороне, возле голого дуба и держащих перед собой иконы так, словно хотели отгородиться этими иконами от всего того, что они видели и слышали вокруг. Головы их были непокрыты, и ветер трепал седые волосы и слепил глаза.
Затем спешившийся Моисей Грозенбах отдал какой-то приказ, и, привязав у коновязи лошадей, чоновцы рассыпались по монастырю в поисках еды, ценностей и оружия, тогда как сам Моисей подошел к монахам и спросил, почему их так мало и кто из них будет игуменом Илларионом.
Голос его был печален, манеры вежливы, а глаза смотрели серьезно и понимающе.
В ответ вперед вышел старый монах, который сказал, что монастырская братия вся разбрелась кто куда, напуганная слухами и рассказами о грабежах и убийствах, что же касается игумена, то он сейчас спустится, на что Моисей Грозенбах ответил, что поднимется к настоятелю сам, пусть только кто-нибудь покажет ему дорогу в покои игумена.
– А с этими что? – спросил его один из чоновцев, оставленный стеречь монахов
– Охраняй пока,– сказал Моисей и вынул из запасного кармана белый платок, который почему-то до колик рассмешил и спрашивающего об остальных, и второго чоновца, на котором был надет женский платок и германская каска, выкрашенная в голубой цвет.
Так и запомнил их отец Илларион, как они стояли в своих раздуваемых ветром рясах, с иконами и задутыми свечами в замерзших руках, а снег все кружил вокруг них, все падал на их головы и плечи мокрыми хлопьями, так что скоро у всех стоящих было одно желание – упасть в этот снег и, закрыв глаза, провалиться в последний сон, в конце которого их ждала Владычица и ее Сын, которые поведут их туда, где нет, не было и не будет ни забот, ни боли, ни смерти – ничего. Но прежде, конечно, следовало закончить со всеми земными делами, отчего начинало сильнее биться сердце и пробивал по позвоночнику холодный озноб – вестники боли, сомнения и отчаянья.
Потом монахи запели «Со святыми упокой», и это заунывное пение вспугнуло стаю замерзавших ворон и накрыло монастырь тоской и страхом, словно давая понять, что надежда навсегда оставила это место и уже не вернется.
О том же, что случилось в игуменских покоях, мы кое-что знаем от послушника Феодора, который, услышав на лестнице шаги поднимающихся чоновцев, спрятался за шкаф и просидел там почти до самого конца. Был он болен и подвержен эпилептическим припадкам, при этом волочил правую ногу, а вдобавок еще и косил, но суть дела, похоже, излагал верно, тем более что встреча Моисея Грозенбаха и архимандрита Иллариона длилась, кажется, совсем недолго, пожалуй, меньше часа.
А началась она с нижайшей просьбы Моисея Грозенбаха присесть в кресло у стола, за которым сидел сейчас Илларион, разбирая какие-то бумаги и кутаясь, по случаю стоящего в покоях холода, в кружевную женскую шаль.
В покоях и правда было зябко, потому что дров в монастыре почти не осталось, и игумен приказал с утра печей не разводить и сам подал пример, оставив себе лишь маленькую буржуйку, которая едва горела, зато уж чадила вполне исправно.
– А то ведь, – продолжал Моисей, спуская один за другим два треуха и расстегивая шинель, – у нас только и радости, что посидеть у огонька да поговорить с умным человеком, потому что все прочее время только о том и думаешь, доедет твоя лошадка до следующей деревни или околеет где-нибудь по дороге, провалившись в снежную яму.
Можно было подумать, что архимандрит ответит ему какой-нибудь сочувственной фразой, однако тот продолжал молчать, и только глаза его за стеклами очков смотрели неподобающе весело и насмешливо, словно знал он что-то такое, чего не знал и не мог знать ни сам Моисей Грозенбах, ни поющие внизу на дворе монахи, ни Михаил Архангел, распустивший свои крылья над покоями и равнодушно взирающий на человеческие дела и мнения.
– Что ж, можно и помолчать, – сказал мирно Грозенбах, стряхивая с шинели остатки снега и протирая платком очки. – Только как бы не получилось потом так, как в Орехове… Слышали, должно быть?.. Я сам там не был, но народ рассказывает такие вещи, что лучше их не слышать вовсе.
Он помолчал немного, а потом сказал, слегка понизив голос:
– Одним словом, говорят, будто двадцать монастырских живьем зарыли прямо в землю в этом самом Орехове. Должно быть, решили на патронах сэкономить.
И снова умолк, словно давая Иллариону возможность вставить слово. Но тот по-прежнему молчал.
– А знаешь, почему они понесли это наказание? – продолжал Моисей, и глубокая складка еще глубже легла на его переносицу. – Потому что пшеницы пожалели да по тайникам всю ее разнесли, а к этому еще вино в подполе для святых даров скрыли, а к ним еще сахар и греча, чтобы продержаться хотя бы эту зиму, как будто, кроме них, никто не хочет дожить до весны.
Он вдруг засмеялся и сразу же зашелся в кашле, который был похож, скорее, на собачий лай. Потом сказал:
– Вот ведь, преподобный, какие темные времена настали… Одни для ближнего пшеницу жалеют, другие – патроны, и все оно как-то не по человечески выходит.
И снова этот хриплый, собачий лай повис над покоями.
– Скажите, наконец, что вам угодно, – произнес, наконец, архимандрит Илларион, и голос его прозвучал откуда-то издалека, так, словно сам архимандрит был рядом, тогда как его голос звучал далеко-далеко, за тридевять земель, в каком-то далеком Орехове.
– Мне-то? – засмеялся Моисей, и, наконец, осторожно опустился напротив архимандрита на край скамьи. – А как твое высокопреосвященство сам думает?
Голос его был мягок и даже приветлив, говорил он спокойно, взвешивая слова, и это наверно было страшней, чем если бы он кричал, ругался и бил.
– Я ведь не отгадчик, – сказал отец Илларион, – и с нечистыми силами не знаюсь.
– Неужели? – в голосе Моисея почувствовалось едва различимое раздражение. – А ты все равно подумай, подумай. А то сидишь тут в тепле и довольстве, тогда как народ вокруг мрет и бежит прочь, а кого не добьет голод, того непременно угробят тиф или бандиты…
Потом он наклонился в сторону сидящего отца Иллариона и сказал, понизив голос:
– Может быть, поделишься своими богатствами, отче?.. Так чтобы мы по-мирному, по-хорошему разошлись.
– Богатствами? – переспросил архимандрит и негромко засмеялся. Потом он открыл один из ящиков стола и достал из него большую связку ключей, которую бросил на стол.
– Ты мне тут не особо бросайся, – сказал Моисей, звеня ключами. – Может, ты пока еще не понял, но все, что есть в этом монастыре, все принадлежат народу, а по-другому никак.. Народу, а не кучке висельников, от которых один только урон рабочему классу и всему пролетариату… Только не говори мне, что ты не понимаешь, что я имею в виду.
– Ни тепла, ни довольства здесь у нас давно уже нет, – отвечал ему Илларион.
– Спроси кого хочешь, да и сам посмотри, чтобы убедиться… Дров для монастыря не можем заготовить, а ты говоришь – богатство, – сказал он с горечью.
– А ты меня жалостью-то не покупай, не надо. Научены мы уже, почем эта ваша жалость-то стоит… Подойди-ка, подойди-ка сюда поближе, – сказал он, быстро поднимаясь со скамьи и вслед за этим, как пушинку, поднимая из-за стола отца Иллариона, который доставал ему едва ли до плеча. – Иди-ка сюда, отче, да посмотри на эти монастырские стены да на эти каменные дома и мощенные камнем дороги… И ты хочешь сказать мне, что здесь не найдется места, куда можно спрятать ваше золото и ваше зерно?.. Или тебе плохо отсюда видно, отче?.. Так найди себе место, откуда тебе видно хорошо.