Полная версия
The way of kawana
Старый город ждет вместе со мной. Пустой, раскрашенный тенью, зеленым огнем и безлюдным депо. Падают листья. Живет тоннель. В темноте гаснут огни. И снова несут меня прочь. В расцвеченный витринами, суетливый и полный жизнью мир. Центр, – гулкий и людный, полный света и цветных реклам, падает на меня, и я думаю, что старый город остался со мной. В нем никогда не утихает ропот, текут мостовые и мерцает раешник дикой листвы. Он здесь, со мной, хоть и незаметен. Тут, хоть и далек. Со мной, хоть и остался в депо. Он во мне, хоть и полон тоски. Хмурый и тяжелый, липкий и сладкий от хурмы, напоенный виноградной лозой. С тутнью и блеском луж, шапками акаций и диких софор. Только в пустых улицах и редком шорохе шин, но столь близкой мне тишине. В моей памяти, пустившей корни в покой. В сиянии фонарей. Пустом шорохе, затекающем в щербинки растресканных мостовых, забытых редутах и бастионе, в липкой роскоши улиц. В его дожде. И я пробую на вкус шумливое, снующее шоссе, покидая его. Думаю о весне, пустых, ненужных делах и куче мелочей. Они преследуют меня, но сегодня они на миг отступили. Я был там, я помню. Субботний вечер и шепот огней все еще здесь. Он окутывает меня своим языком терпкой сладости, мягкой зелени и сочных крон. Сонливо. Я еду, раскачиваясь в креслах, чтобы снова вернуться домой, но они там, откуда я отбыл, там, откуда я уезжаю, – в этом пустом и тихом месте старого, мертвого города. В его мшистых аллеях и зеленых огнях.
Проплывают улицы, жеманно падает свет, в пустых кварталах плавает барабанящий дождь, и кажется, что в их глубине вновь слышен ропот уставших людей, старого Дна. И мне кажется, что я не покидал его, и никуда не уезжал. Я пью кофе. На лоджии плавает дым. Вдыхая отравленный воздух, гляжу на вымершую под утро улицу. В рядах авто мерцают светлячки противоугонных огней, холод блуждает по воздуху, заглядывая в мое окно. Немеют пальцы. И я думаю, что остаюсь, а она… sure is working for the KGB.
Пустая тутнь в потемневшем окне напротив, в тихом шорохе и на плюсне мостовых. Темная мга никелированных фонарей, слепо мечущих пульс на кривые дорожки и деревца слив. Голые яблони и миндаль. Шоколад в ажур де крюи. Грильяж на столе. Пустая гичь за окном, в глубокое дыхание ночи пульс трассирующего метро. В этих звуках тоже есть паутина ломких эвфем. Она не умирает в них. Она в них давно. Стелются облака на горизонте, горит в окнах свет. И только пустая зыбь листвы опускается в сон, как вновь брезжит рассвет. Мегаполис не спит. Он только делает вид.
И я пью золотое кофе, и смотрю на встающие с улиц сумерки. Старый город все еще жив. Он жил в сердцах людей очень долго, чтобы враз пропасть, погаснуть, как только забрезжит солнце.
Старый город. Он полон дорог.
Марта
Густые, рыжие волосы ее слегка вьются. Когда она, стоя над столом, пригибается, перебирая бланки и переворачивает листы, смотрит журналы, они закрывают уши, ложатся на плечи, занавешивают ее щёки.
В задумчивости она ожидает своего клиента. Когда он приходит, она вздрагивает, глядя ему в глаза, и расцветает, спархивает со стула и выпрямляется; соглашаясь со всем, кротко и тепло улыбается.
Ее лицо белое треугольное приобретает розоватый оттенок, и она оправляет халат. Ее монгольские глаза, – карие и блестящие, – немного блестят. А щеки покрываются ямочками.
В ее имени нет ничего монгольского, но есть прибалтийский акцент. Она совсем не побита жизнью и в ней нет той покорности, которая присуща людям с такой же улыбкой и такой же привычкой.
Есть что-то другое. То чему я не нахожу слов, названия. То чего я давно так не видел и что я забыл.
Когда я сажусь на кресло и отдаю в ее руки свои волосы, то чувствую, как она дотрагивается своими маленькими, тонкими ладошками, обертывая шелестящей бумагой шею, касается моих ушей, волос, – они тяжелеют от воды и ложатся под ножницы, на расческу, скользят по накидке вниз.
Я закрываю глаза, чтобы уберечь их, но думаю совсем об ином. О чём-то беспредметном, бессвязном, большом, громадном. О том, что течёт, словно мыльная пена по моему затылку, вискам и шее. Будто бы вспоминая давным-давно забытое, то чего не было с мной уже много лет. Открываю глаза и вижу перед собой согнутые в локтях тонкие, белые руки. Марта ровняет чёлку. Её проворная соседка успевает за это время обслужить двух-трёх клиентов, три-четыре раза выдвинуть ящик стола и убрать туда ножницы, пересчитав деньги и проверив на всякий случай сумму. А для Марты не существует времени и ящика. Для неё существует что-то совершенно иное.
Воздух в парикмахерской сладковато-приторный, влажно-мокрый, пропитанный одеколоном.
Поёт радио. Левая рука Марты покоится на моем затылке, а в правой сонно урчит машинка. Подбирая остатки волос, она касается их тупой кромкой лезвий, оставляя по себе холодный… холодный шепот ножниц.
В зеркале отпечатывается тихая, гипнотическая улыбка. Немигающие глаза, – внимательные и устремленные, – следят за тонкими пальцами, старательно выискивая недостатки.
Марта стрижет с удовольствием, с необыкновенным старанием. Вне времени, вне минут. И это передается. Это заразительно. Словно ты уже почти вспомнил… Почти постиг то, как это называется…
Фен обдувает мне уши, и вы чувствуете тепло, которое отражается на вашем лице, когда вы встаете и протягиваете ей деньги, вам отчего-то совестно расплачиваться. И вы переплачиваете. Но от того еще совестней. И вы быстро суетливо собираетесь, берете куртку и закрываете кошелек, прячете его в карман.
И вам не приходит в голову совсем ничего, кроме спасибо. И ей наверняка тоже есть мало, что сказать…
И я говорю это, но на моем лице написана целая книга. Марта тихо прикрывает глаза ресницами.
Потом мне невообразимо трудно и совсем не хочется покидать этот, неуютный на первый взгляд, пустой салон, с зелеными папоротниками в дешевых пластиковых горшках и без вкуса обставленный зал. С голыми окнами, покрашенными в белый цвет, и линолеумными полами. Но теперь он стал частью меня, частью того, что безвозвратно ушло, сгинуло, пропало вместе с зеркалом, от которого я отошел и с Мартой…
Но оно вернется. Я знаю…
Мне припоминается ее улыбающееся лицо, ее благодарный кивок и я плыву, раскачиваясь, словно на палубе, пьяным к выходу. Там меня встретит пустой и стремительный в своем соседском ритме чужой, вечно суетливый мир. В нем не будет места для Марты и для того, что я почти вспомнил, почти постиг, почти запамятовал, что всплыло из моей памяти…
Но я знаю. Это будет снова. я снова приду. И снова ее увижу…
И я храню свое спасибо Марте как тайну. Несу его сквозь промозглые улицы, слепящее солнце и оглушительный рев моторов, сквозь сквозняки открытых форточек и толпы прохожих, лица подобные моему, соседские и добродушные, недовольные и мрачные, простуженные и чужие, – до того, как я почти вспомнил, почти познал, почти нашел в своей памяти эти моменты.
И я скажу его вновь, мое спасибо, собираясь и суетливо пряча деньги в карман, вставая из кресла, отходя от зеркала, скажу, когда приду сюда снова и уйду опять.
Этого мало. Этого очень мало.
Но… это все, что у меня есть.
И будет всегда… для Марты. И для таких, как она. Для простых, заставивших меня почти вспомнить моментов, для чего-то обыкновенного, обычного, что я забыл. Но я вспомню, я знаю. Снова. И снова скажу… спасибо.
В инфраструктуре, вечном потоке спешащей изменяющей, трансформирующейся и деформирующейся жизни, вечном танце больших городов. Забывающих о нечто простом и нечто живом, нечто большем, чем грязь и неурядицы, обиды и профанация, желчь и холод пустых дорог, улиц и лед разбитых сердец, нечто большем, чем пустые заботы постылых дел, нечто большее, чем спасибо.
В Кайфе
Легкий джаз так несвойственный и чертовски расходящийся ладами с культурой востока, которую можно видеть на каждом шагу Пекина и Гонконга, свойственен только европейцу. Большой зал Ритз, пьяня чуждой и суровой небрежностью вылизанных до блеска витрин, холодно посматривает на одинокие столики, где он и она обсуждают что-то свое, – маленькое, мелочное, незначительное. Огромные залы давят засидевшихся, пришедших и оставивших свои галстуки в номерах, выхолощенностью и живой толпой. Она где-то там, вдали, не приближаясь к стойкам и буфетам, душит своей вечной прозорливостью, жаждой жизни. Но здесь внутри лобби это не ощущается. И только плаксивый блюз тромбона и фуги, завораживает пустой, разбитой тоской. Ничего не меняется.
В этот раз, она в цветном годе и лишь что-то давно ушедшее, печаль изгоя в куба либре, вечная грусть на кишащих людных улочках кантонов за стеклами дарит вчерашние сны о многом.
Что-то меняется, но не все так скоро. В бывшей роли гейши, исправно молчаливой и немо подающей чай, просыпается страсть гречанки. И хоть она европейка, в каждом жесте и каждом слове скользит пыл данайки. Странно, что она в цветастом платье держит за ножку бокал с мате. Странно видеть ее здесь, в этой сверкающей, бесстыжей роскоши циничной Кайфы. И было бы странно слышать от нее раскрепощенные речи о Киото. Здесь в Кайфе, город спешит и купается в ночном танце. Тысячи светлячков и бордов ночного неона, заполнят собой все вокруг. И она, странно молчаливая, разбавляет джаз этой ночи, своими улыбками. Время от времени добавляя в разбавленное брюзжание товарок и торговок, немного праздника. Холодка в ночное небо Гонконга. И теплой тоски в ветреное сенрё палаток. Есть много вещей, в которых она не видит смысла, много слов, которые в ней не находят выхода, и лишь только пустая выхолощенная улица, полная сиюминутной суеты, мелочности и сырой трески, пытаясь оставить свой след, вызывает ее звонкий смех. Она смеется и тогда, когда я пробую клубнику с грязных, кучащихся лотков Кайфы. Ее нельзя есть, нельзя продавать и нельзя покупать. Но в этом есть что-то дико сомнительное и рискованное, от чего я не могу отказаться. И чтобы не уступать здравому смыслу, в ней просыпается азарт. Она пробует ее вместе со мной.
Дикая клубника, в диком кантоне. Вся наша жизнь, всего лишь покупка. В рассрочку или в кредит. Мы смотрим по пути в отель, как плескается в канавах рыба, и покидаем улицы в наваливающемся гомоне толпы.
Когда бы не случился серьезный разговор, она лишь улыбается и сводит его на нет. Невпопад, но так мило, что забываешь о том, что ждет тебя послезавтра за стенами Ритз.
Длинный, томный джаз не оставляет покоев в нем. Плавает ваниль и кофе в распаренном, душном номере. После прохладных улиц Кайфы, ее цветастый слив, приоткрывает для меня пролог в новую Эгею, новые горизонты и новый Антиох. Кайфа так серьезна этим утром, в еще не закончившейся ночи, столь угрюма. Пики и борозды мегаполиса за стеклом густых сумерек, стелются у подножий небоскребов.
Странно и одиозно твое спокойствие. Она не зовет, не требует, в ее глазах остыла забытая логика снов. Не мила усталая музыка лавок и лотков. Клубника, что мы пробовали в Чахе за углом. Что-то далекое и безразличное в ее взгляде, что-то растраченное попусту. И я опускаю гобой.
Она не смотрит, не слушает музыки. Лишней и неловкой в этом застывшем мгновении. Праздник пустых, остывших улиц и чехарда бистро. Быстрый гомон дорог, плен витрин. Кайфа так же грустна, как если бы ей завтра улетать в Мадрид. И только капли росы, собирающиеся за окном, свидетели длинной ночи, ее обнаженных ног, в разрезе юбки на годе-пекин. Странная улыбка, в номере, где все еще слышен блюз камерных голосов. В этом зале с высокими потолками и льдом в ведерках с гвинейским вином, становится душно и не по себе. Но эта ночь все исправит. Она исправляет всех. Однажды, когда-то, кто остерегался, кто не доверял, кто отказывался.
Сплетение тел, сплетение рук, промозглый дождь и ветер, тепло горнил, ласка муслиновых покрывал. Песочный свет ламп. Я все еще здесь. В Кайфе. Она так холодна и тревожна. Чайка на небосклоне. Белый запах солнца. Сияние над Микках. Сверкающее золото и стекло, кожа дубовых кресел на сто восемнадцатом этаже. В моем сейфе пусто, и это не так печалит.
Меня и раньше бросали. Но никогда, как сейчас. В моих мыслях пустая отрава. В буле завернутый в холщу магнум. Я не распаковал его. Он все еще там.
Что ты наделала Салли.
Мои мысли, варятся в густом соку исчезнувших буден, падают на землю, как мертвые птицы. Клубника горит на краю пропасти. Она сладкая и сочная. Он берет и ест ее…
В Хуавей и Глоболе в Тайване меня ждет такой же холодный прием. Никто не поручится теперь за мою жизнь. Сотни обманутых кредиторов ждут своей выгоды, и только пустой, открытый сейф на сто восемнадцатом этаже в Ритц говорит мне, что за мной скоро придут.
Когда наступает этот момент, ты ни о чем не думаешь больше. Ты просто бежишь. Всем, кто на твоем пути конец. Нет больше друзей, ни прохожих. Каждый знает тебя в лицо и каждый стребует свою долю. А как приятно начинался этот танец с ветром в семи платках, каким жарким был чай в Сёго.
Как странно, что Кайфа принимает меня теперь. Без дома и крова, без шелковых салфеток и дорогого костюма от Himark. За мной идут, и я не знаю, что будет уже сейчас. В этой капсуле на тридцать втором этаже в Шенжен, мой матевер греет меня, принося с собой холод, – он струится по моим рукам, а за окном падают капли. Дождь в Киото. Наверно идет дождь. Я думаю о тебе все чаще. О твоих неловких улыбках и помаде, нерасторопных ответах и свежей клубнике в Кайфе. Она красная и спелая. Сок течет по рукам. Твое лицо в искрах гацура, свет в глазах. Неоновый дым Шенжен за минуту до проливного дождя. За мной идут, Салли, и я не знаю, что у них на уме. Я здесь в безопасности. Пока. До тех пор, пока они не поймут куда подевалась карта памяти. Если бы ты взяла только деньги. Салли…
Пустые разговоры и блюз дорог. В этом месте без дна, полно отчаяния и страха. Улицы Кайфы стали для меня пустынью. И только мой матевер согревает мои пальцы в складках брезента.
Мои мысли, путаясь, падают на землю, как мертвые птицы. Если бы только не этот чай в Шенжен, с которого все началось…
Пустая трата времени. Пустой мир, – в этом большом городе некуда бежать и негде скрыться. Я думаю о тебе все чаще. Салли…
Пустой матевер. Я набираю пули. Ты неправа, Салли. Но в этой прогулке по Кайфе и твоем скромном платье, цветастом годе и цветном сливе для меня не осталось злости. Только пустыня. И птицы. Они бьются о камень и валуны на пляжах. Звучит утро. Поднимается солнце. Белые облака. Я поживу. Поживу еще малость. Ведь только все начинается…
Я только взял кредит.
Когда приходит весна
Слабый стук колес, шорох состава. В этой прохладе замерзают руки и отваливается нос. Ветер дует наискось и его шквал время от времени срывает желтые листья слив. Яблони стоят словно мертвый частокол, – кривые и сгорбленные. Белый свет фонарей меркнет под наваливающейся слюдой пустой, безлюдной ночи. В этом покрывале так легко закутаться и исчезнуть. Но я иду, и тротуар, – серый от мги фонарей, бело-серый, – проплывает мимо, как скатерть, на которой всегда царит пустота. Еще не лето, но уже не зима.
Плавный шелест шин, одиноко плывущего авто. Куда оно направляется и зачем остановилась на пару минут? На этой пустой улице, в бело-сером свете на бело-серой простыне асфальта катятся листья. Кто-то курит в окно, сетуя на холод и стужу. Кто-то уронил одинокий окурок. В этом покрывале серо-белой простыни жеманно тешится свет, плавают сухие листья. Этот город, город иллюзий. По дороге из колыбели снов в твердый битум глузда, его обитатели растеряли все мечты. Их было великое множество, и великое множество обид, горя, зависти останется тут. На млечном полотне асфальта, плещущемся в молоке фосфоресцирующих фонарей, – тоскливо, жеманно льющих свет на пустой разор вычищенной от сухой листвы железобетонной полосы. Рифы домов, словно холодные, пустые мешки, голыми стенами давят монолит дорог. В этом городе, на этой пустой улице нет ничего необычного. Холод и стынь, блажь и шепот слив, голод и степь дорог. В пустой пачке валяется пять сигарет. Они как гвозди, заколачиваемые в гроб, но я потрачу свое здоровье и снова куплю еще. Одна за одной плывет в дыме простуженных мостовых. И только пустой серый ветер, знает отчего так тепл кедр. Я кладу его в кофе. Пар обдает лицо, а запах обещает бессонный вечер. Бессонное утро проходит. Светит яркое солнце. Его жар опаляюще-бодр. Его щупальца ходят по комнате, отражаясь и плавая в пылинках в проеме двери. Простое чудо, простого дня. Если бы только он знал бессонную ночь и терпкий вкус кофе.
Эта встреча с тобой. И этот город…
Плывущий в ритме танго, плавно огибая острые углы и осторожно, боязливо сторонящийся темных аллей. В нем можно утонуть по ночной поре, но свет мигающих фонарей и стеклянная зыбь, стелющаяся по пустым мостовым не оставят здесь одиноким. Никого нет. И все же ты замечен.
Арабика хороша лишь под коньяк, а пару ложек нагоняет сон. И я пью его, – черный, неразбавленный. А сигаретный дым в окне струится словно деготь, теплая вакса, растворяющаяся в темноте; и быстрый мимолетный взгляд на ветер, остывает в тутне облаков. Он как бездомный тунедец, которого никто не ждет. Но он вернулся.
И я ловлю его пустой холодный поцелуй, чтобы ответить тем же. И грусть в расшевелившемся тумане над алым заревом пятиэтажек, струится в чистом, гулком небе. Оно вымыто и грязно-хмуро. Только быстрый лепет крыльев и засохших листьев падает на мостовую. Словно старый друг, уставший от забот. Приседает ворон. Краски акварель в текущем воздухе. Туман. И сон. Сонливая погода. Холод. Быстрый хлопот крыльев. Звенящее небо над алым заревом. Стеклянные фонари, никелированный свет, брыдло пахнущий в сумерках. Старый звук, напоминающий хруст веника. Шатается по небу ветер, подметает ветви. Рубленные яблони, стоят как сироты. Нагой асфальт. Дни плывут. Вдалеке их неслышный топот. И за глухой, немытой ночью приходит завтрашний немой восход.
Все еще серо и закрыты окна. В скупом пространстве этого балкона простывший вечер уступает ночи, а ночью брызжет серый сумрак утра. Только чтобы было понятно, вот только чтобы не осталось никаких сомнений, что такое грусть или печаль. В ней все седое и пустельга пустая, стеклянный ропот фонарей и серо-белый блеск асфальта. Ночь шумит. Листва трепещет. Гингко растет. Поезда сходят с путей, дома рушатся, люди горят, но если ты настоящий, разрушить, сжечь и свести тебя с пути сложней. Пусть, как однажды, ты проснулся и понял, что миром правит что-то иное, чем любовь, ты встанешь завтра и скажешь: “Дома горят, поезда сходят с путей, надежды рушатся, но единственное, что навсегда – моя неунывающая совесть. И в ней затерялось место для подсказок в какой дом идти, каким поездом ехать, какие надежды верней. Время – единственное, что стоит совести”. И только так, она может стать тем, во что оно ее превратило.
Пустая совесть – на совести времени. Пустые камни не говорят. Слепцы умирают во тьме. И только то настоящее, что живет во мне. Все остальное мертво. Это и есть печаль. Но не печаль по скорому, настоящему или будущему, а печаль по весне.
Она скоро придет. Так же придет и следующая.
Backing home
Мыслями я все еще в Кагосима-сити. Порою в Мобиле на разгрузке. Не знаю даже, чем запомнился мне этот день. Шел дождь. По-весеннему мелкий и непродолжительный. Блестели крышки трюма. На пристани припарковался шевроле с открытым верхом. Из него била бешенная музыка и были слышны ликующие крики возбужденных пассажиров. Казалось им весело. Все это оживляло пасмурную картину и шумный шорох дождя.
Порою я ухожу мыслями в Бремен. Эмоции еще не перегорели. Мои нервные клетки все еще разговаривают со мной вспышками ярких воспоминаний. Но я возвращаюсь все больше и больше в душную тихую комнату, впитывающую покрытыми дешевыми обоями городской шум и редкие к вечеру отголоски Кагосима-сити. В лоджию, на самом краю полусна и дремы, в жаркий полдень Неаполя, с раскрытыми окнами, у подножия Сакурадзима. Пишу несколько строк и впадаю в безбрежное восхищение мелкими и несущественными деталями, местами, в которых мне довелось побывать.
Кагосима-сити стирается понемногу из моей памяти, и я устраиваюсь на диванчике в прокуренном кубрике. Жду причала. Через две недели я окажусь в пределах Китая и вылечу первым же рейсом в какой-нибудь городок ближе к Амстердаму. Потом сяду в поезд и направлюсь к себе домой.
Поездки на автобусе, как и на мото почему-то не входят больше в мои расписания. Я устал и напряженно слежу за линией экватора. В Норфолке я познакомился с одним байкером. Он сказал, что отправляется в рай. Не знаю, что он имел в виду, но может быть, когда зеркало мне скажет, что туда отправляются все, кто позади него, я встречу его снова и спрошу, где это место.
Лайнер останавливается в одном из городков Кореи и там курсирует по берегам Синейджу. Пхенан-Пукто и Чагандо особенно живописны. Но в этом пустом безделье, я лишь сторонний наблюдатель и мне видны их огни. Огни больших городов в черной ночи обычно так манят своим теплом.
Я стою у борта, возле надстройки и жду очередных сверкающих ярче звезд над полотнами мегаполиса.
Задумываюсь о беспредметных, текущих, словно морская пена, ударяющая в борт судна, незначимых и неважных, мелких делах. Они скрадывают мои мысли о возвращении тех, которые мне приятны и дороги. В один момент забывая о Кагосима-сити и его прошлом в нем, будто окунаюсь в мирно колышущиеся волны Западного залива, меряю его бурлящие воды взглядом, в котором полно застарелой грусти и меланхолии.
Я окунаюсь во тьму, приятную свежим ветром и легкой прохладой, чувствуя, что она целует меня в лодыжки. Словно Дьявол, шепчет мне лесть и фанфары, заставляя меня парить на носу карго. Я соглашаюсь, немного поколебавшись и забываю, что было со мной дурного и скверного. Все, что будет. Я все еще в Мобиле. Подставляю лицо порывам теплого ветра, понимая, что впервые узнаю на себе, что такое мистраль. Настоящий, упругий, с прохладой в теплых струях. Его порывы бодрят и радуют прохладой. Свободой. Я ухожу в каюту и на завтра снова встаю поздно, выхожу на палубу, закрывая за собой тяжелую дверь.
Смотрю на прибрежные звезды и не поднимаюсь к собравшимся на вечное празднование мелких забот огромной толпе, туристам в кают-компаниях и на деке. Фотографирующих и гомонящих до поздней ночи. Оставляющих по себе обертки мороженого и бутылки, плавающие на дне выглаженной до блеска мостовой. Пирс обливается мягким скользким светом. Влажно. Мне совсем не о чем писать. И я курю одну за одной, дожидаясь шумного гвалта спускающихся по трапу и возвращающихся с пирса гурьбы, празднующих и праздношатающихся зевак. Не обращая внимания на кружащуюся мишуру прохожих и суетливость набережной службы, ищу глазами порт. А в нем огни.
Я помню это отчетливо. Кажется, будто в тумане, прохожу контроль пограничной службы и сажусь в самолет. Рейс довезет меня в прилежащие города Одессы, но я не запомню его и не уверен вполне, что если бы он направлялся в Будапешт, я бы как-то очнулся и удивился тому.
Все стремительно меняется, и я теряюсь в часовых поясах. Я уже отлично выспался и вошел прямиком в Хельсинки-Киев-Рига-София-Вильнюс, а мой пояс все еще топчется на час раньше в Амстердам-Берлин.
Рядом со мною садится растрепанная блондинка, – по последней моде. Вероятно, она за собой следит. Это видно от лоснящегося маникюра до подобранного жакета в тон помаде и шарфику. Пудреница в ее руках отражает толкущихся за нашими спинами неугомонных пассажиров и на меня смотрит из зеркальца Дэвид Кристофер Блэк, вопрошая: «не научились ли вы, уважаемый, читать между строк? Блюз Нарита. А как насчет «Юз»? Шикарнейший скрипичный ключ от Pink для всего малого и большего бизнеса. Детей и промокшей тоски в Кагосима».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.