
Полная версия
Другое. Сборник
Наверняка о произошедшем с Акимом скоро узнает Маруся и – только для того, чтобы испытать во всей полноте свои душевные мучения и закрыть все былые надежды, погружаясь в глубочайшую пропасть неясных и убивающих переживаний.
Они должны быть ещё горше, если Аким останется жив и его изловят.
Не обойдётся без дознания, к разбирательству обязательно понадобится приобщить и оставленную без суженого крепостную. Того она вряд ли увидит. В усадьбе Екатерины Львовны, ввиду вменяемой в таких случаях, хотя и необоснованной вины за сбежавшего рекрута ей достанется весь набор унижений и отчаяния, какой выпадает на долю изгоев.
Её положение окажется намного хуже, чем то, которое делало незамужнюю женщину даже не вдовой, а ничейной молодкой, полностью беззащитной и перед местною неразборчивою молвою, и перед сумбурными домогательствами ретивых удальцов, как своих, так и заезжих.
За лучшее для неё было бы выйти замуж теперь же, но оно, замужество, было уже невозможным в желанном для неё смысле, поскольку в нём не оставалось бы места для прежней искренней и по-настоящему горячей любви, которою связывались предсвадебные узы, её и Акима, и, кроме того, всё тут зависело уже лишь от воли барыни. Та или выдаст Марусю замуж за кого-то из крепостных в своём имении по её суровому и вздорному усмотрению, когда мужем оказался бы даже, конечно, не кто-то из молодых, а наверняка убогий старец, скорее всего из бобылей, инвалидов или слабоумных, а то помещица и вовсе избавится от неё, продав куда-нибудь на сторону или приобретя за неё некую нужную в хозяйстве утварь…
Состояние попутчика, доставшегося медведю, ясно указывало на такое неизбежное течение событий. Он глухо постанывал и мямлил несвязный бред, разобрать в котором ничего было нельзя.
Из-за потери сознания он, видимо, совершенно не ощущал тяжёлых болей, а только всё время сползал книзу. От тела раненого исходило сырое тепло и острый запах давнего насыщенного пота. Алексу казалось, что они липко оседают у него на лице и шее, что ими уже заполнены его глаза, уши, ноздри, рот и лёгкие.
Присутствию же вожака он теперь начинал придавать значение как факту оскорбляющему и почти зловещему. Наверняка, уже нельзя было рассчитывать на возобновление разговора с ним о судьбе автора книги и тем более о её содержании.
Тут виделось некое сознательное предательство, состоящее в том, что интерес поэта к этим предметам был вожаком сначала как бы инициирован, но утолению интереса резко была поставлена немая завеса, причём оставалось очевидным, что вожак не только догадывается о неудовольствии, доставляемом его поведением пленному, но знает об этом определённо, твёрдо уверен в этом. То есть возникала ситуация ущемления чести.
Будь такая обида нанесена в светской среде, поэт, не задумываясь, принял бы её за вызов, ответить на который значило применить оружие; но как-то даже представить было невозможной дуэль с этим незнакомцем, по воле досадного случая встреченного посреди дороги, в безлюдной и чуждой тьме, одинаково равнодушной к любому, кто в ней мог очутиться.
Как такое должно быть тут устроено, когда нет ни секундантов, ни достаточного знания противниками друг о друге, ни даже возможности выбрать подходящее место? Не говоря уже о том, что и пистолетов если и набралось бы достаточно, то все они пока в одних руках. Да и серьёзно ли бросаться вызовом, не имея чести, поскольку она самим же её владельцем отдана, хотя и под влиянием насилия? Такого мир не видал!
В поединке терялось бы его истинное, строго сословное значение, и он походил бы на обычную драку повздоривших шалопаев из крепостных. «И неужели человеком такого неподобающего склада становился бы теперь я, поэт, призванный твёрдо стоять над низменным и уже доказавший, что это по моим силам и никак не вяжется с пристрастиями черни?»
Алекс одёрнул себя этой устыжающей фразой. Мысль о дуэли, впрочем, покинула его не сразу. Уж кого-кого, а оборотня Мэрта он бы не преминул поставить перед собой на расстояние смертельного выстрела! Даже если бы невнятным представлялось требование к нему: то есть – церемониться с поводом для вызова не следовало… Теперь, однако, за лучшее было вернуться к благоразумию. Ведь выхода-то нет, а значит надо просто терпеливо ждать, выдерживая бессвязный бред пострадавшего и угнетавшую тесноту.
– Вы – дворянин? – обратился к молчавшему вожаку Алекс, чтобы хоть как-то разрядить общее безмолвие между ними.
– Потерянный… – было ответом.
– Не назовётесь ли? Я бы хотел удостовериться… о написавшем…
– Сожалею, но вынужден… – сказанное главарём оказалось резко прервано кашлем, скрыть который не было никакой возможности, и его приступ был не только продолжительным, но, как представлялось, и – довольно мучительным. – Мои извинения…
Становилось понятным, что вожак больше ничего говорить не собирается, и в первое мгновение, когда тот, переборов-таки приступ кашля, опять погрузился в отстраняющее молчание, Алекса это даже устроило.
Где-то в глубинах его мозга всё-таки продолжала пульсировать мысль о дуэли, о её хотя и сомнительной целесообразности в сложившихся обстоятельствах. Но, легко и без задержки ответив на заданный ему вопрос, вожак одновременно указывал на то, что ему также хорошо известны все тонкости проведения ритуала по отстаиванию чести, принятого в дворянской среде, и – даже на то, что в текущем моменте, ввиду утраты статуса дворянина, он не мог бы рассчитывать на обсуждение условий поединка с противником на французском языке, как это, при отсутствии секундантов, двое могли бы предпочесть соответственно регламенту.
Будто бы и главарь был подвержен тем же размышлениям, касавшимся темы дуэли, что и поэт, без труда опережая его!
В итоге использование двоими хорошо известного им и крайне сурового разборочного средства попросту отторгалось само собой – как непригодное по всем основаниям.
Что же касалось ответа на второй вопрос, то он хотя и невнятен из-за недуга, но скроен полностью в соответствии с обстоятельствами.
Следовало ли оглашать то, чего ни единой сторонней душе знать не полагалось, так как позже разглашённое годилось бы стать важной частью в некоей цепочке улик?.. А что в пленнике главарь просто обязан был видеть чужака и опасаться его, хотя бы на крайний случай, – этого ведь нельзя было не признавать. Нет, главарь помалкивал и держался отстранённо явно и не только из-за своей болезненности, а, тем более – не из трусости…
Этот загадочный человек вновь демонстрировал своё умение брать верх в общении, тем самым как бы посрамляя другого. Причём общение он сводил до пределов, до минимума. Как и в предыдущем, Алекса это не могло не задевать.
В нём тяжёлою глыбою громоздились упрёки в его собственной неуместной назойливости. «Даже эта черта моего характера, – говорил он себе, – чисто сословная; a priori ею подвержено всё в моей сущности, но я не умею пользоваться ею с определённой целью, когда пробую рассматривать иной для меня мир. Войти в него, в этот мир, отодвинутый светом из опасения быть им погубленным, вряд ли возможно с капризною дворянской меркою, и две стороны жизни так и остаются отделёнными одна от другой…»
Время шло, лишённое признаков своего течения. По-прежнему обмяклым и беспомощным оставалось тело израненного; оно вздёргивалось и исходило тяжёлым запахом пота. Вожак уже не подбадривал Акима. От него можно было слышать только сбивавшееся дыхание, что указывало на осознаваемую им и весьма нужную в данном случае собранность и бдительность. Он, возможно, подрёмывал, превозмогая першение в горле.
Конечно, это обозначало, что он очень устал и ему было необходимо хоть немного расслабиться, передохнуть. Над деревьями и над экипажем провисали монотонные негромкие узоры колёсного перестука, шлёпанья копыт, живого движения лошадиных мускулов, шелестения и поскрипывания упряжи и сбруй.
«Я думаю о себе и не могу представить, что бы я мог думать о моих случайных попутчиках, – мозг Алекса никак не уравновешивался в своей работе, прибавляя новых неожиданных соображений. – Странное состояние. Пожалуй, и в отношении меня им также думать нечего, ведь они знать не знают меня как человека и даже не могли разглядеть, каков я. Разве лишь предводитель отличается от остальных. Уж ему-то, надо полагать, известно немало про меня, поскольку моё имя неразрывно с литературою, где он, очевидно, сведущ. Как же бы иначе он мог иметь отношение к автору книги? Но его воздействие на меня какое-то странное и непонятное. Властолюбив? Кто знает. Или это подобие гипноза. Ему не передалось моё раздражение, значит, он уверен в себе, и его хладнокровие устойчивее моего. Но вот же – что мне делать? Ведь дорога не вечно будет тянуться. И я ничего не узнаю…»
На него опять накатывал хаос упругой подавленности. «Что бы такое позволило сбить обстоятельства? Устранить изматывающую неизменность, которая пошла совершенно не в том направлении, какого я желал? И как надо себя вести?»
На эти вопросы ответы не находились. Но зато можно было почти ощутимо определить в себе что-то мятежное и отчаянное. Так неожиданно люди обычно быстро как бы перерождаются для броска в поступок ввиду безвыходности их положения.
И поэту вдруг стало даже казаться, что некий важный очищающий его поступок ему здесь кем-то уже определён и выверен ещё раньше, до этого путешествия с разбойниками. Останется его предпринять. Он, поступок, ему необходим, едва ли не до крайности. Только каким он должен быть? Ясно, дуэль невозможна ввиду её нелепости. Равно как и вызов на неё, который не исключался лишь как задиристый и аффектный, и едва ли можно было рассчитывать, что он был бы принят без оскорбляющей насмешки. Но тогда – что же? Непроизвольное стремление к суициду также ведь осталось неисполненным и уже далеко позади…
Холодная испарина пронеслась у него по спине. Мысль нечаянно отошла и метнулась к тому месту в сырое тёмное поле, куда его занесло какое-то грозовое волнение, вызывавшееся воздействием тяжёлых и горьких признаний самому себе. Только непредусмотренная причина помешала тогда исполнить задуманное, но он хорошо помнил, что в тот миг он был решителен как никогда и как никогда смел той смелостью, которая приходит за надобностью очищения души и успокоения хотя и гордой, но заблудшей совести.
«То был миг настоящего моего торжества перед собой, – рассуждал он, – Ни во что я поставил всё предыдущее, то, чем жил, во что втягивался и превращался. И как же гадко то, что чудное осветление так и осталось в той неповторимой минуте, а я продолжаю прежний путь с одетым на себя ярмом, будто скотина. Я так не хочу жить! Не хочу быть поэтом! Предпочту лучше желать скорой своей погибели от чего угодно, чем знать, каким неуклюжим и грустным окажется остающееся мне будущее».
Силы его истощились. Он сознавал, что хотя и тихо, но как-то нестыдно плачет, исключительно для самого себя, и что его глаза буквально переполнены слезами, а наряду с этим возрастало и двигалось в нём что-то ненасыщаемое, вызывающее и торопящееся.
По телу, ногам и рукам разбегались конвульсивные движения, и он больше не старался сдерживать себя. Что таиться перед этими лесными людьми, когда теперь душу его снова так настойчиво и требовательно обдавало жажданием поступка, способного, как это ему представлялось, перечеркнуть очень многое пережитое, прочувствованное и даже воспетое им. Но, зная уже отдалённое последующее, обыденное, с неустранимыми горечью и скукою, чему, как становилось совершенно очевидным, он был обречён неисполнением намерения убить себя, он ничего не знал и даже не мог предположить ни в одной мелочи, как и что будет в следующие самые ближайшие мгновения и минуты. Что за поступок облегчил бы его страдания? Сознанием овладевал ужас: оказывается, такого знать не дано! Непознаваемо!!! И только ли потому, что он лишён свободы, оказавшись в дорожной западне?
В ситуации, которая сложилась, данное предположение должно было оставаться расхожим и плоским, поскольку ему явно не находилось убедительного обоснования.
На мысли поэта никто из попутчиков не посягнул. И физиологическая свобода, принадлежащая только его организму, также не отнята!
Что же тогда тревожит? И почему так непереносимо больно?
Может быть, это из-за переуступки чести? Не то: в лесу, с разбойниками понятие чести не может быть понятием общим для всех, ведь речь шла о скверной дворянской чести; в понимании попутчиков она должна казаться ничтожной. Взяли пистолеты, экипаж? «Да у меня дворянский свет отнимал что-нибудь каждый день и каждый час, так что, выходило, отнимал и таки отнял едва ли не целую мою жизнь, а в ней и самоё ум, не говоря уж о свободе!»
То загадочное, в котором заключалось бы объяснение полной или хотя бы частичной сути востребованного теперь поступка, похоже, упрятывалось глубже и глубже. Вывод мог быть единственным: если всё большие, глобальные основания ни к какому следствию привести не были в состоянии, то оставались какие-то основания мелкие, а, может быть, и мелочные. Тогда и поступку надлежало бы проявиться мелкому или мелочному, а то и вовсе – ничтожному…
Ещё, наверное, миллиарды людей на земле пройдут перед ликом истории в ауре своих нежелательных и причудливых, спонтанных и по большей части просто глупых поступков, достойных всяческого порицания, как стороннего, так и самими совершившими их, а объединять их будет то, что истинные их причины не удастся разгадать никому и никогда и лишь потому, что к совершённым действиям невозможным окажется найти вполне адекватные побуждения.
Устремлённость к идеалам будет неизбежно сутулиться, перерождаться…
Однообразная череда звуков, издаваемых упряжью и фурою, как бы исподволь дополнилась осторожным негромким лошадиным ржанием, здесь и, как ответ на него, таким же, на некотором отсюда отдалении, куда уходил данный прогон, а следом – энергичным торопливым стуком конских копыт где-то впереди. Скоро подступавшие звуки уже слышались рядом.
– Не торопитесь. – Вожак обращался к Алексу, тем самым предупреждая его, что, несмотря ни на что, положением управляет пока только он и что открывать дверцу и хотя бы высовываться наружу не следует.
Сам же он, спрыгнув со ступеньки на землю и не притворяя дверцы, быстро пошёл навстречу подъезжавшей лошади с седоком.
Прибывший спешился, и оба сразу вступили в непрерываемый разговор, слов которого разобрать было нельзя. Не иначе, это был оповеститель, а время для встречи, конечно, могло быть условлено заранее. Что-то важное или вовсе не предусмотренное.
Ситуация таинственности и беспокойства легко угадывалась по тому, как неожиданно общение с приезжим закончилось и тот, вскочив на коня, поспешил удалиться, откуда и появился.
Подойдя к облучку, вожак заговорил с примостившимися на нём подельниками. В один момент они уже собрались внизу, около него, вслушиваясь в его полушёпот, а спустя какую-то минуту все трое устремились к остававшейся открытой дверце кибитки.
Последовала суетливая процедура высадки Акима, когда, как и в процедуре предыдущей, у скирды, раненый был принесён из леса и помещён в кибитку; каждый опять выказывал те же сбивчивые намерения не допустить, чтобы у несчастного обострились боли. Не переставая, Аким стонал и бредил и не подавал никаких признаков осознавания своей поверженной чувствительности.
Его и теперь уносили от фуры, удерживая за подколенья и за спину. Рядом с фурою оставалась только одинокая фигура вожака.
– Мы вблизи у реки, у переправы, – послышался его простуженный голос. – Я пока побуду с вами и выйду примерно за версту от основного просёлка. По нему к усадьбе ещё более семи вёрст. Вы, возможно, успеете встретить уезжающих. – Предводитель произносил тираду, как бы давая понять, насколько тщательно им обдуманы её отдельные положения.
– Уезжающие – это кто?
– События не в нашу с вами пользу, – мрачно изрёк попутчик, забираясь в кибитку. – В Лепках жандармы. Произошла перестрелка. Трое из крепостных выпороты и умерщвлены штыками. Несколько человек схвачены как взятые в подозрение. Насилие и жестокости могут быть продолжены. Служивые в ярости. Руководивший ими не вполне владел обстановкой и, будучи неосторожен, оказался ближе всех под выстрелом. Убит наповал. Из карателей это потеря единственная. Тело увезут. Лемовского, как якобы сочувствовавшего или даже потворствовавшего бунтарям, доставят на дознание. Мои товарищи в большой опасности; их следы и укрытия могут обнаружиться, и тогда…
– Вы говорите и о себе?
– Пожалуй… Если только…
– Хорошо понимаю вас; но как вы это себе представляете?
– Кратко: вы подберёте меня на обратном пути, то есть, видимо, очень скоро, дня через два-три. За перекрёсток, на который вы отсюда выедете и возьмёте направо, надо при отправлении из Лепок проехать с версту или чуть более и там задержаться. Время – раннее утреннее. Я поспешу. Выправка визы и паспорта – с этим я управлюсь сам. Расстаться мы могли бы на подъезде к главному тракту, к губернскому. В том, что вы меня возьмёте с собой и добровольно прикроете в той же мере, как это вам пришлось делать, добираясь с нами сюда,– опять не обойтись без гарантии. В ином случае мой проезд не окажется полностью безопасным. Берётесь ли поручиться честью?
– При условии, что вы мне её возвращаете…
– Да, да, разумеется. Вот они, – без промедления и просто выговорил предводитель, подавая Алексу пистолеты и удерживая их в руках в том же положении, каким и поэт при их изъятии у него, – стволами, направленными на себя. – Заряды, к сожалению, не со мной; не взыщите…
– Гм… – Алекс не мог не отметить в голосе собеседника скрытой смешливости и, значит, превосходства уже и в данной, щекотливой ситуации – того, к чему у вожака, – теперь это можно было утверждать едва ли не наверняка, – имелась предрасположенность, и она не оставляла его и проявлялась в нём даже если он мог не желать, чтобы кому-нибудь становилось известным о ней.
– Так – ваше поручительство?..
– Честь имею, – сказал Алекс, забирая оружие. – Гарантия, однако, может не быть обеспеченной. Одного свидетеля, – он указал рукою на облучок, имея в виду кучера, – деть никуда невозможно. А в поездке прибавится ещё и другой – мой слуга. Он – в Неееевском.
– Объяснения убедительны. Вредить вам да и им тоже я не намерен. Расстанемся теперь же. Доброго пути! Да, ещё. Не уступите ли книгу?
– Вы о чём? – От столь неожиданной просьбы Алекс задал встречный вопрос, не думая, о чём, собственно, спрашивает. Но его смущённость исчезла, ещё не овладев им полностью.
Конечно, речь шла о горестном повествовании, которое ему довелось не только прочесть, но и обстоятельно обдумать.
Не он ли, поэт, испытывал неловкость перед тем как заглянуть под обложку экземпляра, уже удостоверившись, что он – не его, а значит – кого-то или – вообще ничей? Своё право распоряжаться им он бы подтвердить не мог никаким образом, равно как не мог бы, заглушая свою совесть, поставить книженцию на полку личной библиотеки по возвращении из этого путешествия. Тут ни к чему были бы любые притязания, хотя бы и перед разбойником. Соглашаясь уступить книгу, Алекс уже определённо не мог не осознавать, что и теперь, уже в который раз предводитель брал над ним верх, повергая его.
– Ну да, – торопливо поправлял он себя в заданном, почти как неуместном вопросе. – Она не моя; возьмите её.
– Благодарю и прошу простить за задержку. Кстати: вы человек добрый и прелюбопытнейшего склада, но – мало доверяете себе; так – не годится. Здоровья и благоденствия! – собеседник произносил эти слова, уже спрыгнув на землю и отходя от кибитки прочь.
По тому, как уверенно он вёл себя в этой глуши, не исключалось его происхождение из местных, а в связи с этим и то, что он, возможно, знал Мэрта, своего пусть и не самого ближнего соседа, поскольку их связывало пользование общим просёлком и ввиду этого, вполне вероятно, он даже встречался с ним.
Также и дворянское воспитание в нём, подтверждённое им хотя как-то и по-воровски, явно не исчерпало себя, и непроизвольная мысль об этом становилась весьма существенным дополнением к тому чувству удовлетворения, которое могло удерживаться в поэте ввиду гуманного обхождения с ним на всём протяжении его поездки с разбойниками и особенно в её завершающей части, когда они уже были извещены о жестокостях карателей в Лепках.
Экстренное расставание с ними прибавляло Алексу догадок о них.
Возможно, где-то здесь, уже на значительном удалении от места, где они только перед ним появились, размещался их ещё один, тщательно маскируемый приют, что могло говорить об основательной продуманности их тайной самоорганизации.
Также нельзя было не отметить, насколько внушительным и угрожающим это сообщество должно было считаться теми, по вине которых – прямой или косвенной – оно образовалось, – раз дело дошло до того, что его форпосту позволено было, видимо, уже достаточно продолжительное время находиться чуть ли не у самой околицы охваченного крестьянским негодованием поселения. Даже больше того: таких ближних лесных форпостов могло быть несколько – с разных сторон от поселения. И вовсе не исключалось, что подобных ареалов смуты в одной волости, в уезде, а то ещё и за его пределами могло образоваться ещё несколько. Что же до их влияния на крестьянскую массу и до их решительности и амбиций, то они легко распознавались по отваге и внутренней собранности предводителя, встретившегося Алексу.
Вполне допустимым представлялось также и то, что среди беглых и возмутившихся он был руководящей фигурою не единственной, а являлся только членом некоего сводного органа…
Алекса, впрочем, не могло не удивить то, что в последний момент, когда они ещё находились в общении, тот обошёлся без напоминания ему о принятых им на себя строгих и опасных обязательствах по содействию скрывающимся.
Только ли по рассеянности или ввиду спешки главарь упустил возможность ещё раз удостовериться, в какой степени проезжий мог быть полезен ему и его подельникам?
И тут ему, проезжему, опять не оставалось ничего другого как отдать должное предводителю.
Было до пронзительности ясно: тот, пусть ему даже недоставало опыта разбойничьего, имел полнейшее представление о щепетильности и безукоризненной, почти болезненной ответственности дворянина в его ручательстве хотя бы только словом и хоть бы перед кем.
Стало быть, он руководился той же самой породной честью, как и Алекс, полагая выгодным для себя опереться на неё в конкретных обстоятельствах тревожной озабоченности и просто посчитал лишним предпочесть ей что-либо иное, а значит оправданно мог ожидать её соблюдения поэтом, не прибегая к напоминанию о задаче. Но и это не всё; в ней, в той задаче, должен воплощаться поступок, который Алексу был так желанен, когда он ехал в сопровождении главаря, и который ему никак не удавалось определить в себе, – как же он узок умом, если не додумался до этого раньше!
Теперь ему следовало не только по-настоящему устыдиться себя, но и в который уже раз признать прямо-таки избыточное верховенство над собою человека случайного, разбойника, не имевшего намерений хотя бы парой слов обмолвиться о том, кто он, и чьё будущее приходилось воспринимать не иначе как погубленным от предательства или нечаянного соприкосновения с властями, а то и – попросту печальным, вследствие расстроенности здоровья, которое станет, конечно, только ухудшаться, а средств поправить его не наберётся никаких, даже за границей, куда он если и попадёт, то не так скоро, и недуг, при первом же осложнении, успеет его пересилить…
Ушедший был совершенно прав, когда уведомил его, поэта, что возникшие события неблагоприятны для всех, кто оказался так или иначе причастными к ним.
К факту расставания с незнакомцем Алекс возвращался снова и снова.
Как много можно было бы узнать от него, будь дана возможность задать тому хотя бы ещё несколько вопросов! Он если бы и уклонился от прямых ответов на них, но что-нибудь всё же сказал бы, и оно, возможно, было бы тем, что интересовало пленника прежде всего, – об Антонове. Ведь он хотя и скрытничал и неприятно отмалчивался, но полностью ничего, с чем обращался к нему Алекс, не проигнорировал.
Не хватило, к сожалению, времени на продолжение беседы с ним, и это Алексу казалось едва ли не самым досадным изо всего – с момента, когда их общение началось, и – до его прекращения.
События в Лепках, конечно, касались Алекса уже и впрямую.
Что выйдет впереди, предположить было затруднительно.
Мысль о невозможности получения ссуды поэт старался, насколько это было ему по силам, не подпускать к себе, но когда она всё же у него возникла, он испытал резкое чувство горечи и оскорбления, так что даже выругался: «Пристало ли думать о таком сейчас!»
Подавая знак вознице трогаться, он хотя и пробовал не отвлекаться на столь прозаичное для него сугубо личное, поскольку важнее представлялись ему подробности, связанные с персоною предводителя и его подельников, – как здесь, в стороне от барской усадьбы, так и в соотношении с нею, – но отстраниться от размышлений о предстоящем его посещении Лепок с целью получения займа ему также не удавалось.