Полная версия
Миражи искусства
Разумеется, не о таких переменах могли мечтать подданные советской империи. Движение «бури и натиска» меньше всего нуждалось в задешевелой антифобии. Оно требовало простора, универсальности, открытости. Признавалась полезной только такая независимая искренность, которая исходила от конкретного человека, от личности, от индивидуума – где бы, в каких бы ситуациях он ни оказывался. «Жить не по лжи» – так говорил об этом Солженицын. Формула звала действовать, используя крайнюю пассивность при исполнении заданий и установок, содержащих очевидные или скрытые возможности урона, несовместимые с идеалами порядочности и добра. Как ни спорным был этот совет для тех, кто хотел приносить стране свою старательность, всё же в нём давалось некое представление о развитии. Раньше не было и того. Последним сигналом, которым на предыдущем этапе фиксировалась полная остановка общественной жизни, была поэма Твардовского «За далью – даль». Кроме того, что даль, как будущее, называлась и экзальтировалась, ни на что большее литератор указать не смог. В итоге рецепт Солженицына требовалось-таки поуважать. Его сторонников находилось немало, а вот в чём должны выражаться их поступки, если «поступать» требовалось как можно меньше, они представляли слабо. Прежде всего потому, что они сильно страдали комплексом неполноценности, какую уготовила им судьба. Речь шла о том, что было в высшей степени важно, когда людям, желавшим предметного обновления и участия в нём, приходило время делать самые первые шаги.
Мешало здесь обычное стремление каждого делать свою жизнь как можно обстоятельнее, с уверенностью, что задуманное воплотится. То есть, как и всегда, не мог не увлекать карьерный рост. Однако советский строй изначально обязывал любого, поступавшего на штатную работу, отказываться от своего «я». Режим устраивало только безоговорочное подчинение то ли служебному приказу, то ли концептуальной догме. Выдержать этот диктат оказывалось практически невозможно, но он ведь ещё укреплялся почти поголовным членством молодёжи в комсомоле и необходимостью перехода из него в партию – только в этом случае карьерный рост представлялся как возможный в реальности, а не мнимый. Ввиду вот такого положения вещей тотальное отторжение от свободы, неважно – в производственной или в духовной сферах, испытывало всё трудоспособное население государства. По крайней мере, об этом говорили все госпрограммы и партийные директивы. Желанные ниши за этими рамками должны были открываться и осваиваться лишь на страх и риск одержимых, бессребренников. Такие люди находись, и было их уже немало. О том, что они теряли, им следовало вовсе не размышлять. Кого-то из них отсеивал комсомол, кого-то – партия, кто-то сам, зазевавшись, никуда не успел и уже не спешил. Плюс к тому, надо ещё знать, что собой представляла послевоенная молодёжь.
Миллионы детей поднимались на ноги, не имея родителей, не имея угла, не зная ни комфорта, ни стабильного куска хлеба, ни чьей-то заботы. Школа указывала им идти вслед за взрослыми. Однако иного существенного влияния дети не испытывали. Их богатством было неосознанное свободное пребывание в доставшемся им мире. В то же время в детской среде не существовало тогда столь массовой и разнузданной преступности, как позже. Всё вместе взятое, кажется, и послужило становлению того нового человека, который уже мог позволить себе не согласиться с окружавшей задрёманностью, с фальшью, с показухой.
Нынешним старшим поколением, видимо, ещё не забыты весьма частые эпизоды, в которых узнавались выплески бродившей и нараставшей народной интеллектуальной мощи. В каком-нибудь клубе в фойе или на его крыльце, отступая от официальных затей учреждения, экспромтом давали открытые бесплатные концерты местные молодые музыканты-любители. Трубачи, флейтисты, баянисты, скрипачи, барабанщики. Сообща или сольно игрались моментальные импровизации, и порой они собирали внушительную публику. Много импровизировали клубные и ресторанные духовые оркестры.
Свежая музыка притягивала тем, что в ней лучше всего укладывалось чувственное, не увязанное ни с какими установками, запретами или даже традициями. С музыкой активно смыкалось пение. Во дворах оттачивали свой стиль энтузиасты, сочинявшие песни и исполнявшие их под аккомпанемент гитары. Там же, как и в учреждениях культуры и в местах развлечений, шло становление вокально-инструментальных ансамблей. Картину этого, набиравшего силу, всеобщего безостановочного фестиваля новой низовой музыкальной культуры дополнили поклонники высокой поэзии. Те, кто умел сочинять стихи, восхотели ознакомить с ними всех желающих.
Улицы, открытые площадки, постаменты, входы в метро, в театры, даже в госучреждения и на предприятия – всё превращалось в арену для декламаций. В порядке вещей было услышать там стихи и целые поэмы, посвящённые, скажем, голой лунянке, и воспринималось это уже отнюдь не как самая крайняя вольность. Признаком появления свежих ветров становились турниры интеллектуалов широкого гуманитарного профиля. Они в большинстве также были открытыми. Соперники одолевали друг друга энциклопедическими знаниями, почерпнутыми из книг, доступных для чтения, а также из соответствующих фильмов, спектаклей, радиопередач, сообщений прессы. Когда эта глыбистая масса новоиспечённой духовности начала закрепляться на внутренних сценах, в студиях, в аудиториях, в редакциях, то стало ясно, что у неё достанет решимости оттуда уже не уходить ни при каких обстоятельствах. В полный голос заявили о себе поэты и песенники на вечерах в московском «политехе» и на других известных площадках. Тогда же страну потрясли откровенные и близкие всем песни Высоцкого.
Если эту эстетическую волну брать в целом, то в ней преобладали те элементы, которые не испытывали воздействий партийной идеологии. Ни в репертуаре, ни по отношению к участникам действа. Этого, самого, может, главного, лишены были все профессиональные работники культуры, входившие в творческие союзы или служившие во благо так называемой самодеятельности, угнетаемой одной и той же политической партией. Государственная политика была такой, что членство в компартии для работников культуры практически исключалось. Даже в головных учреждениях партийные организации формировались из очень узкого круга коллег. В массе же сценические, концертные, писательские и другие творческие коллективы имели партячейки почти символические по численности. Так на деле решался вопрос о доверии интеллигенции.
Из этого следовало, что эстетствующие энтузиасты, пришедшие, что называется, с улицы, оказывались беспартийными сплошь, а, значит, им отводилась роль своеобразных изгоев. Многие ими так и оставались, предпочитая находиться вне учреждений и платной профессиональной занятости – странствовать, подрабатывать в кочегарках, дворниками, ютиться на чердаках.
Так формировался общий свободный пласт. Он оказался вне воздействия со стороны верхов. Такого воздействия, которое заставляло бы его меняться к пользе управителей. И как раз это, видимо, было решающим. Подобно тому, как под напором востребований признаются весьма ценными некоторые как бы лишние для своих периодов вещи или наработки умов, сброшенные историей под ноги или в море, так же в указанное время застоя призван был обратить на себя внимание конгломерат изгойства, тщательно притоптанный или утопленный современниками. Государство в нём не нуждалось, но он не мог не интересовать его – как не обретающий иммунитет к подчинению, к безоглядному рабству, подставляющий себя свободе.
Что получилось в итоге?
Если опаре не дать «подойти», это обязательно скажется на качестве испечённого хлеба. Наш хлеб вышел довольно горьким. Те люди, которые сегодня ударяются в ностальгию по жизни в застойные времена, плохо сознают сыгранные ими роли. Это при их «неустанном» труде, часто никудышном по качеству и, значит, – противонравственном, верхи могли чувствовать себя непревзойдёнными стратегами, звать и тащить за собой забитое, ослепшее общество.
Конечно, подчинявшихся, согласных на обман самих себя, на подачки, не знавших, что им делать, кроме своей унылой работы на государство, было большинство. Отнести их к сословию, назвавшему себя шестидесятниками, категорически невозможно. Большинство, сцементированное убогой идеологией и преступными законами, единогласно голосовавшее за власть изощрённого вранья и демагогии, оно-то, это большинство, и ставило точки над i в тех местах, где для страны такое действие становилось особо чреватым. Вмешиваясь в политику государства своим согласием на рабство, бывшие послушные работнички только то и делали, что отворачивались от вопросов о собственной судьбе, от будущего. Только подумать: от непонятных и нигде вовремя не оглашённых бериевских позывов к демократии до момента, когда Андропов предложил определиться, где, собственно, все мы находимся, пролетело целых тридцать лет, и опять же и в этот раз, как и в начале того злополучного срока, только сама власть делала попытку уйти вперёд себя. Понятно, столь странная инициатива была в её преступном интересе. Но народ-то! Он так и не сумел ничего сказать, отмолчался, отделываясь пустяками, когда, например, громко шумел о своих трудовых свершениях или на стадионах, до визга радуясь какому-то голу.
Чего удивляться, что при всём этом и то лучшее, на что были способны шестидесятники, не смогло добавить нужной энергии для желаемых перемен и не получило сколько-нибудь серьёзной общественной оценки. Какое-то время оно ещё оставалось на виду, будучи ярким, но не сильным. В катализатор брожение так и не превратилось.
Впоследствии новые динамичные силы вынуждены были рыться в своих проблемах как бы на пустом месте. Ни толковых проектов права, ни отчётливых концепций развития культуры – ничего этого шестидесятники не наработали. Не по своей, можно сказать, вине, и тем не менее об этом приходится только сожалеть. Наша новая конституция вышла сырой, невзвешенной. Как и её предшественница, она остаётся в стороне от паразитирования верхов, от нескончаемой неразберихи, продажности, алчности, от неумеренного вранья и самоедства. Люди так и не знают, что за стеной. Нарастает общее отупение среды. По-прежнему легко уверить любого, что от него всё зависит, что он патриот, если болеет за немощную отечественную сборную. В ходу плоские, никому не интересные анекдоты, никто не радуется хорошей книге, хорошему стиху, вразумительным доводам. И то сказать: правила-то у нас берутся наобум, с улицы, не от ума, от вертепа, от азарта – правила игры! И мы, впадая в безволие, в расхлябанность, в бездумное «согласие», уже опять никуда не хотим идти.
Давно сказано: уроки истории не служат впрок никому. О шестидесятниках мы постыдно отмолчались, хорошо зная, что подобное общественное явление в наших землях наблюдалось ровно сто лет назад от предыдущего. По его следам и писали и говорили немало. Кстати – без особой пользы. Так хоть говорили и писали. Что мешает нам, свидетелям свободы, пусть пока что и суррогатной? Уроком, «зарубкой» остаются, конечно, не сами явления; они ушли, ну и ладно. Важны выводы. Впору задуматься, что всё-таки значит наша интеллигенция, что ей принадлежит, что по силам. Ведь, как представляется, не так уж и редко воля к переменам больше свойственна именно ей, а отнюдь не партиям, не политикам. Выраставшая в России числом и совокупным интеллектом с XVIII века, она становится величиной определяющей при формировании общественного духа, а, значит, также и всего бытия. Несмотря на это её продолжают третировать. По-прежнему отдаётся предпочтение работающему лопатой, наёмнику. Но, как было и раньше, идти в наём интеллигенция не расположена. Делает это с огромным усилием над собой. И сама решать свою судьбу впредь она также, похоже, не собирается и не способна.
Не счесть общественных коллизий. Другие как-то да разрешаются. А эта словно не из одного теста. Тем и любопытна. Будет небесполезно хотя бы изредка к ней присматриваться…
II. РЕГИОН ПОЛЗУЧЕ СПОКОЕН…
В конце каждого лета памятью мы ещё долго будем обращаться к одному неяркому, но важному по значению событию. С 19 по 21 августа 1991 года Россию «защемило» при попытке реакции силой сменить уклад общественной жизни. Возник и неуклюже действовал Государственный комитет по чрезвычайным положениям – ГКЧП. Ниже рассказывается, как событие было воспринято в Мордовии.
Слова «узурпаторы» и «путчисты» в моём отчёте с протестного митинга, проходившего в столице республики по случаю возникновения ГКЧП, благополучно улеглись на новостной ленте единственного официального союзного информагентства – одного из крупнейших в мире. Отсюда материал буквально через минуты устремился в зарубежье и по своей стране. Читали его на ленте и у себя в регионе. Не только необычные по отношению к тогдашним властям нарицательные обозначения остались нетронутыми при обработке и утверждении текста редакторами и цензором; сам отчёт, хотя и предельно ужатый, как того требовала практика срочных сообщений, вопреки грозной сути чрезвычайного положения также «проскочил» на выход почти без купюр в сторону кондовой коммунистической традиции.
Это можно было считать стопроцентной удачей.
Конечно, тому помогли обстоятельства.
Брошенное людям «сверху» обещание обеспечивать максимум гласности очень обнадёживало, но выполнить его оказывалось нелегко. Давили рычаги тоталитаризма: решения высших инстанций часто без причин, даже не будучи тайными, замалчивались; вовсю действовало пресловутое «телефонное право»; не унималась цензура, как прямая, так и в самых разных оболочках. И всё же проломы в закрытости увеличивались в размерах, и их становилось больше. Ко времени путча, на седьмой год перестройки, теперь уже основательно забытой, организации и объединения, в том числе неформальные, имели возможность устраивать митинги и собрания, и там вызревали оппозиционные предложения и требования; редакциям отдельных средств массовой информации удавалось отойти от абсолютной опеки режима и в своих публикациях толковать происходящее с применением фразеологии младодемократов; и представители режима понемногу учились и привыкали кое-чего «не замечать», кое на что «не обращать внимания», разумеется, не забывая при этом отслеживать любые действия оппозиционеров-«зачинщиков» и даже просто нелояльных с целью последующей их дискредитации.
В такой-то круговерти и стала возможной удача с оглашением моего срочного сообщения. В самом информагентстве не обошлось, с одной стороны, без искреннего, тёплого расположения ко мне моих друзей, которых было немало в аппарате, и не где-нибудь, а на главном выпуске. С другой, – повлияла атмосфера подавленности каждого из сотрудников и руководителей агентства после заявлений ГКЧП о его действиях и намерениях. Без сомнения, она, эта тяжёлая атмосфера, была ощутимой едва ли не в первую очередь и для аппаратного цензора, который в данном случае мог предпочесть позицию, близкую к нейтральной, или он, возможно, был уже тогда расположен «не замечать»…
Взвешивая все эти и другие особенности момента, я приходил к выводу, что они уже в значительной степени указывали на то, что вскоре обернулось падением недальновидной власти. В какой-то мере и я мог считаться причастным к нарастанию перемен. Дело в том, что ещё до событий ГКЧП в еженедельнике «АиФ» печаталась моя статья с критикой своего работодателя. Этот монстр, говорилось в публикации, будучи частью административно-бюрократической системы, давно перестал учитывать пожелания народа и ограничивается обслуживанием отживающих структур. Его деятельность круто деформирована зависимостью от ЦК КПСС. Там, например, согласовывают планы коллегии, выпрашивают ресурсы и надбавки к зарплатам. Ведущее информационное учреждение великой страны многие десятилетия подстраивается под нужды и диктат верховного партаппарата, специализируется на подготовке материалов главным образом для центральных газет и эфирных СМИ в тональности рапортомании – и т. д.
Такое в те поры никому не прощалось. Взялись «достать» и меня. В газетах – от заводских до цековских – появились пропартийно-менторские опусы-выволочки на мой счёт. Давались прозрачные намёки на неотвратимое возмездие.
Не замедлил вызов «на ковёр» в Москву.
Там у своего руководства я ощутил полнейшую обструкцию в обращении. Скоро она проявилась в конкретных мерах. Были уменьшены средства на содержание бюро, которым я заведовал; мне понизили должностной оклад; организовали недопуск меня в здание у Никитских ворот – в офис агентства; предложили перевестись из Мордовии в другой регион на выбор – подальше от Москвы.
Это была лишь малая часть наваленных на меня огорчений. Оправдывая то, о чём также писалось в «АиФе», работодатель действовал сообща с местным областным комитетом компартии. А тому церемонии со мной были в то уже неспокойное время явно некстати. И однажды я был уведомлен о требовании от него навсегда покинуть Мордовию в 24 часа, с семьёй.
Над моими коллегами, работавшими в регионах, такая мера устрашения со стороны местных партийных органов постоянно висела всей своей жандармской тяжестью; некоторым она искалечила судьбу. Мне тоже ничего приятного не светило.
Учитывая это, решаюсь на необычное: никакого отъезда! А когда в грубой форме от меня потребовали объяснений, попросил письменного юридического обоснования. И, как ни странно, – подействовало! Больше о высылке меня речи ни разу не заводили ни в обкоме, ни в Москве. Но не следовало забывать о коварстве дуэта, поскольку был с ними ещё один, невидимый сообщник, с названием из трёх букв – КГБ. Определённо дело варилось в его котле и там же устаивалось. И если правдоподобны те данные периодики и целого ряда тогдашних оппозиционных политиков, что уже в первый день путча именно в сети КГБ шло составление списков лиц, подлежащих аресту или даже уничтожению, то тем более и я, уже сполна испытавший коварство обречённого режима, не мог недооценивать и не опасаться его бесчеловечной мощи.
Замечу для непосвящённых и для молодых, что митинг протеста, о котором я говорил выше, состоялся уже на второй день краткой эры «правления» ГКЧП. И внешне, и внутренне новая жизнь уже по-своему и достаточно быстро набирала оборотов и устанавливала только ей присущие парадигмы. Они были, на мой взгляд, очень странными.
Ещё накануне с вечера телезрители увидели в союзной студии новых дикторов, неизвестных обществу. Некая тоскливая виноватость и одновременно озабоченно-примятая, верноподданнически-примитивная суровость на их лицах мало соответствовали содержанию читаемых ими официальных текстов; однако виделось их желание по-настоящему поддержать ГКЧП, ревностно ему послужить. Возникали вопросы: «Откуда эти люди?» – «Почему читают?» Наблюдения за дикторами давали, казалось, больше и чем оглашаемые ими, полные авантюры, официальные тексты, и чем «посиделки» в телеэкране прямых авантюристов, имевших разбухшие и растерянные физиономии.
В тот же вечер обзвонил знакомых, друзей, функционеров, поинтересовался, как смотрят на события. Ничего внятного. Насторожённость, готовность перейти в изматывающее пережидание. Утром показ «посиделок» и чтение официоза по телевидению продолжились. Оттиски документов ГКЧП дала газета обкома «Советская Мордовия». Это было закономерным. Издание, на фоне общего просветления умов тарабанившее о демократии, свободе, гласности, перестройке, согласии и прочей атрибутике сверхполитизированной демагогии, выдало себя с головой и с потрохами.
Когда позже его редактора Пыкова спросили: мол, как же так, провинциальные газеты такого же ранга, хоть далеко и не все, в знак бойкота «шедевров» ГКЧП публиковать не стали или сняли с печатания, оставив на страницах слепые «окна», почему вы поторопились выйти с полными текстами, это же прямая поддержка ГКЧП, то он ответил примерно следующим образом: это, видите ли, не поддержка; просто, печатая даже такую информацию, мы стремимся быть объективными – пусть люди знают всё.
Мне такой ответ остроумным и тем более честным не казался и раньше, не кажется таким и теперь, спустя годы. Человек явно прятался на нейтральной полосе, где тоже ведь небезопасно: захватить её готовится каждая из враждующих сторон. Тут скорее мимикрия, изнанка объективности. Ведь только подумать: откуда проявлялась забота о том, чтобы люди знали всё? От газеты обкома! Да о гнёте компартии над людьми, о её преступлениях, зажиме свободы издание к тому времени не рассказало и тысячной доли фактов правды, а как запахло переходом к услужению новому владыке, тут же неоглядно представляемся… объективистами.
Никак нельзя было рассчитывать на то, что такая газета соизволила бы взять с телетайпной ленты и напечатать моё сообщение, поступившее в редакцию к моменту вёрстки номера следующего дня. Лишь тогда бы можно было считать позицию издания объективной… А так – редакция только уведомила обком о появлении крамолы, и, приняв оттуда указание «не допустить», продолжила обычную для себя линию тусклого и трусливого услужения.
Я вспоминаю об этом спокойно и в спокойствии сравниваю позиции тогдашнего Пыкова и тогдашнего моего родного цензора. Как много сходства и как мало различия!..
Митинг на городской площади, прошедший хотя и на подъёме откровенности и ожиданий его участников, в целом вызывал определённую долю грусти. Что значат мнения тех немногих людей, смело выставлявших себя прямо напротив зла? Как может обернуться для них развитие событий с утверждением установок, провозглашённых путчистами? Вопросов набиралось всё больше. И все они «зависали», ничего не проясняя. А причины для того, чтобы их задавать не только себе, имелись весьма существенные.
Подобные митинги прошли в тот день ещё только в райцентре Ковылкино и в промышленном посёлке Комсомольский. В них тоже участвовали немногие. Это – на весь регион. Каждую из этих сходок со злым любопытством и пристрастием плотно «опекали» функционеры парткомитетов и многочисленные гэбисты. От начала проведения до конца. На предмет не забыть, не упустить ничего. Как их учили. И вот уже привычно заработала система служебных отчётов. В строжайшей тайне заводились новые дела о субъектах неблагонадёжности, полетели наверх доклады предварительные, доклады и содоклады аналитические, обзорные, резюмирующие.
К концу дня изо всего, чем и как жила Мордовия за время с момента извещений о появлении ГКЧП, вылупилось в обкоме такое: регион спокоен; антипартийных и антиправительственных проявлений нет; граждане повсеместно подают примеры понимания своей ответственности, продолжая традиции активного подвижничества в труде – и проч. Об этом сообщалось им же, гражданам. Залопотали местные телевидение и радио, бросились набирать умиротворяющие фальшивые строки газеты. В Саранске выпускалась тогда газета, издававшаяся горсоветом и шедшая не в ногу. Об этом горсовете, не сумевшем ужиться с обкомом, в республике знали хорошо как о сочувствующем населению представительном органе, где завелись первые доморощенные демократы. Путч придал ему смелости и честолюбия. Именно он стал инициатором проведения митинга, а в качестве рупора ему служила его газета.
Доставалось от неё и партаппаратчикам, и ведомственным чиновникам, и даже верхам. И материалы ГКЧП она не стала печатать из принципа, и отчёт с митинга опубликовала без вранья. Да вот только оставалось это издание в регионе единственным в своём роде и с малым тиражом, а плюс к тому – скоро и в рядах горсоветовских младодемократов появились, как пузырьки из болота, собственные шкурники, любители поднажиться из каких угодно источников.
Позже, когда в штормах перемен шкурничество, быстро и многократно увеличиваясь, разродилось узаконенной воровской приватизацией, от горсовета, как от оплота местечковой демократии, остались у здешних людей только лёгкие и довольно смутные воспоминания. Один за другим «падали» его депутатские составы, скоро потухла и его газета, перемахнувшая в статус распространителя бытовой рекламы.
Как недалеко уносились в будущее блеклые светлячки ожиданий, тогда ещё видимые, но быстро исчезавшие по ходу несостоявшегося переворота! И как много чёрных пятен обрели они по удалении от прежней точки – пятен позора! Мы теперь почти весело глумимся над каждым из членов ГКЧП, над ГКЧП как целым и как явлением; но нам уже не дано испытать едва коснувшихся нас в те дни воодушевления и восторга участников тех единичных сходок, ответивших бесстрашием на вызов путчистов. Как общественные ценности, приобретённые с очень большим трудом, и тот светлый подъём духа, и та радость от сознания, что удалось выстоять перед серьёзной угрозой, очень скоро были, к сожалению, замяты в толчее сил, не имевших чётких представлений ни о своих намерениях, ни о путях, на которых эти намерения следовало бы воплотить в реальность.
Если бы окончанием путча стал его второй день, то мы имели бы основания считать его суть и его устроителей ещё смешнее, чем то вышло на самом деле. Дрожащие перед телекамерой пальцы рук главаря; невнятные хвастливые пояснения, где уже якобы фактически действовал режим чрезвычайки; на ходу придуманная байка о нездоровье Горбачёва; дикая приостановка выпуска ряда центральных газет; наконец инспирирование «массовой» народной поддержки, – обо всём этом каждый наблюдатель имел возможность подумать на свой лад; и почти у каждого не потерявшего здравомыслия вывод не мог не сводиться к тому, что затеянная наверху возня представляет не иначе как постановку театра абсурда. Кому нужно было такое встряхивание, после которого даже осесть ничего не может? – Всё устремляется в бездонную пустоту, ни на йоту её не наполняя.